Текст книги "Собрание сочинений. Т. 3"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Сглотнув, прислушался к быстрому, невесомому разлитию в себе обнадеживающего жара, заполнившего все до одной внутренние пустоты не только в груди, в брюшине или в легких, но и промеж ребер, где только что высвистывал тоскливую нуду сквозняк бытия, и в таких особенно отдаленных от сердца телесных провинциях, как мающиеся от несносной боли кончики пальцев обеих ног.
Этот странный жар был не просто первой приметой весело распоясывающегося посреди тела алкогольного кайфа, он напоминал родственное тепло дыхания бабушки, когда она, бывало, на морозе подносила к губам раструб вязаной Гелиевой рукавички. Потом, надышав туда тепла, бабушка вновь надевала рукавичку на ручку внучка, а с другой проделывала то же самое. И тогда обе его ладошки, как гортань от ложки меда, щекотливо сводило мурашками блаженного, целебного уюта…
В бутылке было больше виски, чем он вымаливал. Отогнав от ума смущенную мысль о мольбе, глотнул еще разок и еще. Пожалел, что котенок ни капли не может врезать для сугреву. Бедолага принялся что-то вылизывать за воротником Гелия, тыркаясь кнопкой холодного носика в его шею, щекоча кожу чуть ли не до смеху шершавым и, надо сказать, горячим язычком.
Гелий мог рассмотреть, скосив глаза, дрожащую каждою своей волосинкой, худющую, грязнющую черно-белую хребтинку беспризорника. Дрожь в теле котенка то унималась, то снова так начинала колотить это существо, что у него просто лапы подгибались от тряски.
23
Валяться в снегу, так вот туповато подыхая, Гелий больше не мог. Вообще, он как бы отключился вдруг от самого себя, хотя в уме его повеивало после спасительных глотков смущением за те невольно вырвавшиеся слова – за слова, роковым образом взбесившие его тогда в бассейне.
Зная, что дикая боль лишь замерла, но присутствует где-то в боку, под ребрами, и ждет, сука такая, удобного момента, чтобы вцепиться в нерв и в плоть, он не решался подняться.
Завинтил пробку. Бутылку воткнул одной рукою в снег. Другой он гладил котенка. Потом намучился, расстегивая пальто и ежась от злодейских прикосновений к лицу и рукам комков снега. Отодрал от себя цепкие лапки котенка и засунул трясущееся тельце поглубже, под мышку, где рука сумела ощутить какие-то остатки собственного его, личного тепла.
Котенок моментально зарылся головкой поглубже, поплотней – внутрь рукава, чтобы даже глазам в той тесноте не открыться. Заподлицо притерся к рукаву и к руке. Он с ходу, должно быть, опьянел от сравнительной теплоты блаженного своего помещения и от близкого присутствия живой, не враждебной плоти, изначальное, домашнее доверие к которой всегда находилось у него в крови.
Вскоре Гелий почуял в его тельце начавшуюся схватку дрожи с мурлыканьем. Дрожь злобно замерла, как бы прислушиваясь к первым – смиреннейшим и корректнейшим – тактам мурлыканья, в которых звучало явное приглашение к компромиссу и добрососедству. Видимо, самонадеянная дрожь весьма была уязвлена пресловутой «дипломатией диалога» и так тряхнула котенка от кончиков ушек до лапок, что он не сразу справился с трясучкой.
Гелию было странно и, к стыду его, немного смешно, что дрожь заметно увеличивает тщедушное тельце несчастного существа – набивается в него, словно в бездушный мешок, и раздувает.
Как-то все же выстояв и уняв ее, котенок снова свернулся в комочек. Мурлыкнул… Мурлыканье сразу заглохло… Снова схватило, как в моторчике… опять, черт побрал, заглохло…
Гелий никогда ни за кого и ни за что не болел, впрочем, добродушно и отзывчиво относясь к детям и к животным тварям.
Он не имел автомобиля исключительно из-за отсутствия всякого удивления перед романтическими моментами самораскрытия нашим разумом своих технических возможностей и способностей и откровенно злорадствовал, когда зимою у него под окнами частники часами мучились с заводкой промерзших стареньких моторов. Они изнемогали от раздражения, отчаяния и ненависти к отечественному знаку качества на равнодушных моторах и бесчувственных батареях со стартовой энергией.
Но тому, как котенок пытается подзавести в себе остывший движок, чтобы спокойней дремалось в пустыне мира, Гелий внимал с истинно болельщицкой страстью. Сердце у него чуть ли не барабанило в ребра, когда переживал он драматические перипетии этой яростной схватки в тельце котенка хамской дрожи и корректного мурлыканья.
Вот дрожь снова заглушила его. И снова упрямо запур-хали, забухтели в котенке цилиндрики… И опять заглушила мурлыканье эта гадина, и в его тело впивающаяся своими присосками и трясущая, трясущая, трясущая… Но вот – опять схватило, схватило! Дрожь пыталась вставить какие-то палки в какие-то колесики, что-то в котенке похрипывало, сопело, срывалось, пощипывало, вроде сырого полешка в печке, почихивало, искрило, проворачивалось вхолостую… ды-ды-ды-мурлы-мурлы-пых-пых-пых-ды-ды-ды-мурлы-мурлы…
Котенок превозмог немного дрожь, замурлыкал, но смирения и корректности в этих, тишайших поначалу, звуках становилось все меньше и меньше. А вот однотактные, потом двухтактные, потом четырехтактные обороты мурлыкающего моторчика он продолжал наращивать и наращивать – пых-мурр-пых-мурр-пых-пых-мур-мур-мурррр, – не робея перед явно сникшей, несколько растерянной дрожью.
Наконец мурлыканье решительно восторжествовало во всех членах котенка, кроме кончиков ушей, четырех лапок и хвостика, куда дрожь отползла, отступив, и где она решила, судя по всему, окопаться и дрожать, не сдаваясь, до последней дрожинки.
Но котенку все это было уже до лампы. Котенок забылся во сне и в дарованном ему судьбою отдохновении от жестокого детства.
И Гелий вдруг понял, что он плачет. Никакие рыдания его не сотрясали. В горле не было спазм. Оба глаза слезились скорей всего от метельной темноты и ослепительного ветра, но глаз, подбитый и слипшийся, ужасно щипало солью безысходной слезы, словно в детстве прибавлявшей настроению момента вкус сладостно неразрешимой тоски и обиды.
Одно лишь только его сердце сжато было безмолвным, бессмысленным плачем, всегда опустошающим мозг, затрудняющим дыхание и сообщающим всему организму одинокого человека чувство неутолимой жалости к самому себе.
В тесноте сердечного пространства ютились теперь все до единой мысли Гелия. Они признательно молчали, как помалкивают в приютах судьбы беженцы или изгнанники, чтобы не надоедать, чтобы не раздергивать лишним словом, лишней просьбой или праздным замечанием и так достаточно обеспокоенных хозяев.
В вынужденном молчании мыслей была такая потрясен-ность собственной бездомностью, горечь некоторого успокоения под чужим кровом, невыносимо ясное понимание напрасности всех жизненных усилий и сует, но вместе с тем такое в них было чувство спасенности и избавленно-сти от чего-то самого ужасного, что мысли Гелия плакали в его сердце, как плачут счастливые в своем несчастье погорельцы, поминая все обращенное случаем в прах и пепелище. И оно от этого сжималось, как сам он только что сжимался от бессилия и невозможности ничем, кроме как болением и разделением тепла, помочь другому маленькому существу унять жестокую дрожь и постылую тоску ос-тавленности.
Вдруг, как это случается и наблюдается в телах и душах рыдающих детишек, Гелия схватила судорога смеха. Движок в котенке моментально заглох. От этого Гелию стало еще смешней, потому что причиною смеха был сам этот беспризорник, вернее, некая мысль, имевшая к нему прямое отношение.
Это была мысль, как бы справившаяся с сердечным плачем и шаловливо шепнувшая котенку: «Кемарь, тварь милая. Ты тут у меня, как у Христа за пазухой». Ранее подобная фразеология была для Гелия просто немыслима, причем немыслима самым закономерным, принципиальным образом. Чтобы не переполошить спящего, Гелий постарался одолеть судорогу смеха, что в общем-то кое-кому не всегда удается, и некоторые люди, самоподзаводясь, удивляются вдруг непредвиденному факту своего нахождения в истерическом состоянии.
Тогда он снова повернулся набок и попытался встать, но то рука, то нога проваливались в снег, а барахтаться в снегу, ища опоры, не было у него в тот момент никаких сил. Боль сразу пронзила бок и бедро. Почему-то он был уверен, что ушибло его хоть и крепко, может быть, с переломом каких-нибудь костей, но явно без кровотечения. Одна рука была ему не помощницей, поскольку поддерживала за пазухой котенка.
Все же он раздухарился от спиртного жара, начисто отвлекся от себя благодаря возникшей заботе о ближнем и начал уж было, превозмогая боль и холодрыгу, выбираться потихоньку из сугроба.
24
Но тут он услышал вдруг приблатненные голоса поддавших молодых людей. Это явно была городская шпана новой породы, которой ничего не стоит ни с того ни с сего полоснуть вас мойкой по фарам или исключительно из темного любопытства да извращенной страстишки к криминальным новациям не только донага раздеть беспомощного человека на морозе, но и изнасиловать его зачем-то при этом, даже если ихней жертвой оказывается гражданин мужского пола, средних лет и любой национальности, а вовсе не дама.
Гелий знал, что до такой вот шпаны доходит лишь язык бесстрашной и жестоко упреждающей силы, но он был совершенно безоружен, а улица – пуста.
«Можно, конечно, обломать бутылку по самое горло, на всякий случай, и если что – мочить первого же попавшегося под руку рваными краями, а остальные сами слиняют, но сил опять-таки навряд ли хватит да и спиртное жалко проливать».
Он поплотней запахнул пальто, вновь прикрыл брежневской маской лицо и повалился боком в сугроб так, чтобы и спавшему котенку было поудобней. И стал ждать шпану – будь что будет. Пару дней назад в подобной ситуации он нисколько не сомневался бы в том, что бесы и демонишки враз придумают какой-нибудь сногсшибательный сюжет и разберутся со шпаной самым неожиданным для шпаны образом.
Но в этот жутковатый вечер, вернее, уже в Рождественскую ночь, ненависть Гелия к нечистой силе, сначала изгадившей всю его жизнь, а потом исправно самого его на кой-то черт опекавшей, как бы уже обратилась в непре-возмогаемую гадливость, и он скорей дал бы себя безропотно ограбить, а может быть, и убить, но на помощь не позвал бы ни одного из бесов ни мысленно, ни устно. Если уж он и раньше брезговал снизойти до просьбы поучаствовать в каких-либо своих делах, то сейчас и подавно бесы ее от него не услышат…
В мозгу у него, между прочим, неотвязчиво зудела мука припоминания «свинского сюжета», но ему уже было не до того, чтобы попытаться спокойно порыться в памяти.
На мгновение вспомнилось, как лет пять назад, буквально корчась с похмелья от тоски безлюбовного существования, он чуть было не повалился на колени, чуть было не взмолился перед бесенком – мразеныш увлеченно возился в тот момент с пробкой «Вдовы Клико» – о ниспослании в его пропащую душу хотя бы молекулы возвышенной любви к какой-нибудь скромной особе, тоже, как и он сам, вконец изведенной напрасностью течения ночей и дней. Может быть, он тогда и взмолился бы от совершенной крайности отчаяния, и шобла нечисти наверняка с ходу взялась бы за рукодельное вязание премилого сентиментального сюжета. Но тут, непонятно почему, подумалось ему, что о ниспослании в душу любви надобно бы не шоблу зелененькую молить, а иную силу,если бы, конечно, присутствовала она,пусть образом весьма тайным, но хоть сколько-нибудь намекающим на всесильное и чудесное свое участие в судьбах несчастных людишек да в удручающе неясном, чаще всего в грязном и кровавом течении истории. Помнится, он даже захохотал, подумав в тот момент о том, какие роковые безобразия и извращения сулит ему привлечение бесов-ни к невинным сводническим начинаниям по благоустройству его невыносимой жизни.
«А может, вновь взмолиться перед… хотя о чем молить-то?… О любви?… Поздно… О спасении?… Господа, это же смешно… Я, знаете ли, хоть и негодяй подмороженный, но не дубина же я Нина Андреева, с умишком, фригидным, как сухой лед… Плевать я хотел на принципы и честь служебной карьеры… начхать мне на банкротство научного атеизма в одной отдельно взятой стране… один раз вырвалась у меня эта мольба чисто случайно и в высшей степени нервозно… все ж таки архетип первобытного ужаса инстинктивно исторгает вопль о помощи из опустошенной груди человеческой в пустые и совершенно равнодушные к этому воплю небеса… ничего тут и нет, кроме психологии… и не ради спасения я молил, а просто выпить хотелось… молить вторично, право, было бы смешно… мы, извините, не из кружка юных верующих в Доме религиозного возрождения Брежневского района… да и некорректно после всего, что было между нами,продолжать выпрашивать с беспринципной наглостью хотя бы черствую корочку… не поросенок же я, в конце-то концов… Ах, если б не кошка и не травма – я бы сейчас пошуровал у шакалов в пупках стекляшкой рваной…» Так думал Гелий, надеясь, что поддатая шпана не заметит его в сугробе. Однако кто-то из молодых людей вскрикнул вдруг:
– Але! Тут какой-то чугрей завален в приличном пальтугане! Совсем подсох в ишачий хер!
Остальные подошли и некоторое время молчали, видимо, прикидывая: труп перед ними полузасыпанный в сугробе или надравшийся ханыга?
Один из юношей новых времен предложил сблочить с трупа пальтуган и рвать отсюда побыстрей когти, чтобы не пришлось потом отмазываться за чужого телка, как это было с Колей-Бедой, которому менты на оба рога повесили убийство и ограбление.
Другой молодой человек пнул Гелия ногой, потом дотронулся рукою, но тут же ее отдернул и заорал:
– Сука! Козел-то этот бухой! Он весь в блевотине, и носопырка какой-то промокашкой бровастой притырена!
«А ведь эти крысеныши убить и обглодать не побрезгуют», – подумал Гелий.
– Я его, гад буду, обшмонаю, если вы мне штуку пульнете и банку сгущенки за вредность работы. Пальтуган – в чистку перепулим. Не в совковую, а в Монину, с которой бабки тянем. Там ментам не сдадут.
– Брючата и шузы – тоже у этого пиджака из-за бугра. Наверно, не совок, а фирмач, к сиське-пипиське пристроенный.
– В СП так не нажираются. Там они все деловики.
– А если он тут подыхает и в натуре вот-вот дуба врежет?
– Ды ну и хуй с ним – пускай подыхает! Тебе же больше гуманитарной сгущенки достанется и сухариков соленых для пива!
– Ха-ха-ха!
– Гы-ы-ы-ы, бля! Ну, сука, Бузоля дает! Гадом буду – Моссовет, а не Бузоля!
– Тебя, Бузоля, зажарить на сковородке следует, рванина. Мы после такого делабез тачки остались, а ты еще торгуешься тут с нами, падла-блядь!
– Иди знай, когда она заводится, гумозина, когда сдыхает, – огрызнулся Бузоля. – На такой тачке не работать,а в очереди за бензином торчать.
Это он шагнул поближе к Гелию и провалился в снег. Товарищи его оттуда вытащили с шутливой руганью и решили обойти сугробы, чтобы подобраться к замерзшему человеку со стороны улицы.
Но даже в этот критический момент Гелий почему-то не вспомнил, что в кармане у него находится драгоценное изделие.Не чувствуя ни боли, ни страха, он замер в ожидании того, что ему сейчас предложит случай.
Если и мелькали в голове у него мысли, то это уже были мысли не о себе – на себя ему было абсолютно наплевать, – а о покое спящего котенка. И он выжидал последнего шага со стороны шпаны, чтобы тогда уж, -поскольку терять все равно больше нечего, – собрав силы, вскочить на ноги с ужасным, оглоушивающим воплем, обломать низ бутылки о тумбу фонаря… «По дешевке эти гниды меня не выпроводят с этого света. Что точно – то точно. В этом смысле я им – не Тюфяк Периныч Матрасиков… А впрочем, какая скука все это и суета… какая ненужность… грязный, кровавый, трижды проклятый… да, Имлично проклятый бардак, потому что практически проклясть нас всех больше и некому… выжигать, господа, следовало огнеметом вокзальный этот смердящий, совковый санузел, а не пе-рест-ра-и-вать, понимаете, чтобы говно с подтирочным вашим учением растеклось по всей да по вселенной, которую Мишка проехал, и нигде он, как поет знаменитый конферансье, мылане нашел…»
Спас Гелия от всего возможного в такой вот ситуации, то есть от драки, гибели и ограбления, тот самый подзагу-лявший владелец «мерседеса», который и сбил его, мерзковато затем свалив с места наезда на определенно поддатого человека.
Его, видимо, изводила совесть, и он, слегка опомнившись, протрезвев, а может быть, посоветовавшись с людьми близкими и здравомыслящими, вздумал вернуться на всякий случай или по иным каким-нибудь, неведомым для него самого причинам на место злополучного происшествия.
Он вовсе и не собирался по-дурацки подставлять башку под ментовское обнюхивание на трезвость и под удар закона, но вел себя при этом всего-навсего как человек, искренне сокрушенный случаем и настолько себя уважающий, что из соображений порядочности просто никак он не мог не рискнуть и не попытаться выискать в погибельной ситуации хотя бы малейшей какой-нибудь возможности сгладить преступную свою вину срочными и частными какими-нибудь действиями.
Можно только пожалеть, что поведение этого человека было не подмечено праздным взглядом постороннего зрителя, не лишенного ума и души.
Не то бы зритель этот непременно возликовал и восхитился диковинно чудесным, при всей его малости, знаком надежды на то, что не окончательно еще испохаблено историей своих болезней совковое племя, что невидимые птицы небесные совестивили и вьют то и дело разоряемые, выжигаемые, захаркиваемые, зашваливаемые гнезда в человеческих душах, что поодиночке чирикает и выводит в них каждая чудом спасшаяся от облав, силков и клеток невидимая птица, что все-таки выводит птичка совестиневидимых же, но предприимчиво деятельных птенчиков всех наших неотвратительных поползновений и поступков, всполошенно кружится она над ними и выкармливает, из последних порою сил, всю эту стесненную, побиваемую, устрашаемую гвардию желторотую пищей небесной на виду у мрачно нависшего над всеми ними, то есть над нами с вами, поразительно бессовестного чучела «коллективного разума» нашей эпохи, набитого тряпичным мозгом и трухой, по ошибке называемой этим чучелом честью…
Но возвратился человек, «под банкой» сбивший Гелия, на место своего не такого уж случайного преступления не на покореженном импортном красавце, а на какой-то иной заморской машине.
Притормозил, заметив стайку полночных шакалов, явно подбиравшихся к возможно живому еще человеку, поскольку удар, которым его отбросило с мостовой в сугроб, мог быть, дай-то Бог, доброкачественным. В таких вот случаях пьянь, как правило, отделывается лишь ушибами и переломами, а не Патологией Анатомьевной Морг.
25
Гелий не видел приближающейся «колесницы», а тем более не мог он еще ни понять, ни почуять образаЕго, неумолимо надвигавшегося, который, нелишне было бы заметить, при воплощении в умонепостигаемый случай бывает раздробленным, чаще всего на различные части, и разве что только большой поэт или чуткий провидец способен по каким-либо из дробных частей представить образэтот в целом виде либо на бумаге, либо во вдохновенных своих видениях.
Шакалы же, голодные, холодные, не вусмерть еще пьяные, почуяв невероятную в такую адскую погоденку удачу, не сговариваясь, но точно соответствуя инстинкту стаи, мгновенно перестроили свои мародерские планы, чертеж взаимного расположения в охотничьем пространстве и порядок действий.
На кой им хрен заблеванный пальтуганчик, когда иным в ночной вьюге запахло хищническим фартом – шикарной тачкою нувориша! И действовать тут надо было с ходу, по-зверски, инстинктивно же разделяя на части общую задачу охоты, не давая жертве опомниться и обкладывая ее со всех сторон.
Научены они были всему такому еще в детстве африканскими и азиатскими сюжетами «Клуба кинопутешествий», а не только совратительным подсказом тех зверских наших природных основ, которые пребывают как бы на стреме в мрачном бессознательном некоторых типов, только и ожидая завлечения их в экстремистские толпы и в преступные стаи.
Во времена всеобщего смятения и вражды, вроде нынешних, все это угрюмое зверство пробуждается вдруг к осатанелости действий, чтобы наконец-то, гыдым-баду, гадом-буду, позверовать-поозоровать да отыграться за долгую спячу в берлогах диких натур, временно вынужденных быть натурами законопослушными…
Гелий лежал в снегу лицом к мостовой. Услышав быстрый, волчий, мягко прибитый снегом бег, он понял, что шпана, должно быть, временно от него отстала, а теперь метнулась к другой какой-то своей жертве.
Ему никак не удавалось совместить движениями головы единственный свой зрячий глаз с прорезью в маске. Потом, когда нос его, почти ничего уже не чувствующий и подмерзший, вроде бы удачно попал во вмятину изнанки, понял, что обе дырки для глаз забиты снегом.
Тогда ему волей-неволей пришлось пренебречь осторожностью. Окоченевшим пальцем он сначала нащупал мохнатую бровь из «кошки ужесточенной», потом проткнул им одну из дырок, съежившись сразу же от холода, обжегшего нежное веко глаза и показавшегося на миг поцелуем самой Смерти.
Но снег на веке моментально подтаял, обтек веко, капелька воды скользнула с ресниц на скулу, с нее – к вос-крылию ноздри, оттуда сорвалась на уголок губы. Он слизнул скользнувшую капельку кончиком неловкого языка и почуял вдруг, как невообразимая эта малость поднимает почему-то от области сердца к закоченевшей голове щедрое тепло.
Волна этого тепла, подтопив, в свою очередь, кромку унылого – тут было ведь от чего приуныть! – мозга, снова подняла во всем существе замерзавшего порыв того самого, прежде незнакомого состояния, непонятно каким образом в нем возникшего и вызванного не только чудесным явлением котенка или истечением в алчущую гортань тридцати семи граммов спиртного.
Если бы не страсть взглянуть на оборот событий, то вновь выразилось бы и оформилось в той, всплывшей вдруг в памяти и всем его существом исторгнутой строке – О Господи, как совершенны дела Твои! –душевное изумление Гелия перед несомненной реальностью некоего Высшего Порядка, в который всесвязанно вместим и он сам.
Вместим, вмещен, а следовательно, по таковому своему, бытием дарованному статусу и по таковому жизненному положению имеет право на кровную пайку Божественной доброты. Значит, не обделен он ею, при всей невообразимой несоизмеримости своей ничтожной мольбы о капле спиртного да о спасении от крыс с бесчисленными заботами бескрайней Вселенной, если пролилась в его выстуженную глотку эта капля и если подтаяла на его одиноком веке льдинка… есть еще, значит, и в нем частичка мирового тепла, распространяющегося на частные лица!
Состояние это уже прижилось в душе, и он потому лишь не возопил про себя строку стихотворения, что просто осчастливлен был вдруг до немоты тем, что тепло в нем еще не застыло окончательно, что шла тут в недрах плоти спасительно неотложная раздача телесного тепла, припасенного, например, глазом для тоненького кожного покрова родимого своего века, не заплывшего от фингала.
Вообще, не могло в тот миг не шевельнуться в сознании Гелия чувство признательности «этому дебилу» – то есть не самому маршалу-писателю, а маске его – за частичное упасение беззащитной кожи лица от вихрей метельного ветра, жестоких прикосновений снежной стихии и дыхания уличной стужи, убийственно безразличной к судьбе раненого, замерзающего человека.
Мороз начал уж было схватывать его мокрые ресницы. Он пальцами растер крошечные льдышки на их кончиках – продрал, как говорится, око, и враз вместилась в него, в одно, чувствовавшее, кстати, тоску и искреннюю неловкость от непривычной разлуки с напарником, враз вместилась в гелиево око картина, совершенно обессмысленная полной непредвиденностью момента, как бы поспевшая в жутковатых кущах Случая и внезапно свалившаяся вдруг ему на голову.
Водитель заморской машины увидел, конечно, нескольких шакалов, выбежавших на мостовую и призывно махавших руками, то есть как бы умолявших остановиться и помочь их товарищу. Сам товарищ успел «закосить» то ли больного, то ли раненого. Он артистически валялся на мостовой, и его якобы бесчувственное тело подтаскивал за ногу к наезжавшей машине другой шакал.
Водитель тревожно замигал ослепляющими фарами дальнего света и врубил фары желтые, противотуманные. Должно быть, он учуял в разыгранности происходящего явность зловещих намерений или же просто успел высмотреть в движениях фигур, высыпавших на мостовую, выражение шакальего зверства, а в физиономиях – урочью готовность к самой невероятной пакости.
Водитель не сигналил, приближаясь и притормаживая, ибо не желал привлекать к себе чье-либо внимание. Он ведь и сам барахтался в лапах опасности и совершенного преступления. Сманеврировать на скорости, да к тому же на заметенной вихрями поземки мостовой не было у него никакой возможности.
Он мог, конечно, садануть-отбросить одного из обложивших его шакалов бампером, а потом рвануть когти, как недавно рванул прочь от какого-то самоубийцы, но не хватило у него гнусноватого душка для такого решительного выхода из зверской облавы.
В том, что это облава на него одичавших, продрогших, наверняка осатаневших от недопития молодых шакалов, он уже нисколько не сомневался. И ему было не до высматривания случайной своей жертвы в уличных сугробах. Остановиться и открыть дверь для прояснения ситуации – значило быть, в благоприятнейшем из случаев, ограбленным и выброшенным из машины на мороз.
Он притормозил, пытливо перепроверяя свое подозрение, вглядываясь в лица и фигуры обложивших его шакалов. Машина продолжала двигаться. Чем тише, чем настороженней и вкрадчивей старалась она проехать мимо, тем слышнее становился в метельной ночи невинный, доверчивый скрип свежевыпавшего снега.
Вот уже две пары урочьих рук вцепились в ручки дверей. А тот, который, лежа, только что «косил за больного», вскочил с мостовой и бросился плашмя на капот.
Улица, между прочим, не совсем была пустынной в эту минуту, но ни частники, ни таксисты даже и не подумали притормозить да полюбопытствовать, что тут случилось, но наоборот – как бы спасаясь от ужаса и гадливости, неслись они куда подальше от явно тухловатого места.
«Косивший» травму, бросившись на капот, успел удержаться за его край, у ветрового стекла, между отчаянно забегавших дворников, и водителю все стало окончательно ясно насчет намерений этой стаи. Мотор машины мгновенно взревел. Саму ее занесло – при резком, но смягченном заснеженным асфальтом рывке – вперед. Она поволокла за собой по мостовой двух урок, один из которых уже пытался вышибить рукояткой пистолета боковое стекло кабины, чтобы добраться до взбрыкнувшего фраера, пощады которому, падле, после такой поганки теперь уже не будет… не будет… не будет…
Стрелять он не решался, чтобы не шуметь, не рисковать, а может быть, и по совсем иной причине – по причине полной израсходованности пулек в предыдущей работе.
Машина старалась отбиться от вцепившихся в нее – разом, как живое существо, но волокла их за собой поначалу осторожно и с очевидным благородством, чтобы не причинить никому вреда, чтобы только рвануть от всего и вся прочь – под защиту стихии ночной метели. Машина как бы еще надеялась, что шакалам долго за нее не удержаться голыми руками – быстро отобьет в них охоту поживиться жгучий холод металла.
И только почувствовав, что эдаким макаром никак не отбрыкнуться, взвыла машина от ярости, крутануло ее на месте – шакал справа отлетел в сторону, но снова успел схватиться за ручку. Шакал слева еще удерживался. Оба они сначала бежали, потом волокло их по снегу, но машина рванула вперед, резко тормознула, ее как-то так вывернуло, что шакала, который колотил рукояткой пистолета в стекло, ногами занесло под задние колеса. Хрустнули кости. Должно быть, от болевого шока он даже не успел взвыть. Машину при этом тряско подбросило, как на бревнышках трухлявой переправы.
Другой шакал, висевший сбоку, тоже не смог удержаться. Он сорвался, и его кувыркнуло пару раз на мостовой. А тот, который лежал плашмя на капоте, продолжал держаться за его край. Водитель газанул, машина вновь взревела, ее вынесло по диагонали через всю улицу прямо по направлению к Гелию, который перепугался в этот миг не за себя, а исключительно за котенка.
Резко вывернув руль, спасавшийся водитель, видимо, надеялся, что тип, распластанный на капоте, не сможет удержаться и сорвется к чертовой матери в сугроб. И он действительно не удержался, но рывок машины был столь силен и резок, что тело его оторвало от капота, отбросило, развернуло в воздухе и шваркнуло головою о чугунный угол тумбы фонаря.
Именно последние эти пять слов навязчиво зажужжали в мозгу Гелия, как это бывает со словами любой дурацкой песенки, западающими в память, словно жучок под какой-нибудь сучок, и там без умолку верещащих… о чугунный угол тумбы фонаря… о чугунный угол тумбы фонаря…
Вообще, надо сказать, что Гелий, с детства обожавший музыку, порой улавливал душевным слухом музыкальные смыслы событий и случаев, свойственные – он это понимал – не только самой музыке, но всей шумно существующей природе и миру людей, исторически живущему за ее счет.
Поэтому он и расслышал в только что случившемся въедливый душок приблатненно уродливой нашей действительности – душок блатного опуса, который вырвался из всей Системы,словно вонючий поток из прогнившей канализации… я ль тебя не холил… я ли не лелеял… о чугунный угол тумбы фонаря…
Может быть, из-за назойливости дурацких этих слов Гелий не услышал ни стона чужой отлетающей души, ни предсмертного хрипа телесного. А может быть, их заглушил визг шин и рев мотора машины, удачно вырвавшейся все ж таки из облавы, сгинувшей в ночи, в тучах снега, в мрачной чаще города,
А последний из шакалов, не так уж и покалеченный на охоте, и не подумал хоть как-то позаботиться о товарище, в безмолвных корчах валявшемся на мостовой с переломанными костями ног, или поинтересоваться, что стало с глупым Бузолей, с разлету шваркнутым неразумною своей башкой о чугунный угол тумбы фонаря.
Скрылась из виду машина, словно в наблюдательном глазу Гелия и не было схватки ее на мостовой с шакалами, а оборот всех этих событий словно бы произошел в каком-то странном сне да бредовой был фантасмагорией самой «поехавшей» действительности, с которой сорвало вдруг «крышу» вихрем обезумевшего времени, распевавшим навязчивую блатную песню.
26
Вдруг он подумал, а подумав, почувствовал, что вьюга и холод выдуют вот-вот остатки силы жизни из всего его существа. Еще минута-две – и обморочная пустота, под ним образовавшаяся, станет выстуженней и бездонней, он не сможет превозмочь странного соблазна общей слабости, отдастся ей, закрыв и зрячий глаз… «пиздец котенку – больше срать не будет…»