355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юз Алешковский » Собрание сочинений. Т. 3 » Текст книги (страница 15)
Собрание сочинений. Т. 3
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:05

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 3"


Автор книги: Юз Алешковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

Я варежку разинул, палку вокруг пальца покручиваю игриво и отвечаю, что за рулем у нас, по идее, не пьют. Она смерила меня цыганским взглядом с ног до головы. Ду-у-рак, говорит, и поехала дальше. Там и встретился ей Чурбанов наш. Этот прохиндей не стал церемониться – пройдемте, мадам, в постельку, там я вас разок-другой штрафану, и мы коньково-быстреньково разберем-ся-гужанемся с эшелонами высшей власти… Сейчас, Степ, я мог бы быть Чурбановым, а не он. А тебя завхозом вызвал бы к себе на дачу и сразу врезал бы капитана. Гад буду. Нет, Степ, тебе я бы подполковника дал и генеральскую виллу с картофельным огородом. Клянусь должностью и чином, хотя я – козел, прозевавший на посту очень важную крупскую.

– Кого-кого? – переспросил Степан Сергеевич, видимо, проникаясь опасениями насчет душевного здоровья участкового.

– Коррупцию.

– Мне послышалось «Крупская».

– Это, Степ, с резьбой у тебя что-то в головке блока случилось. Я сказал «коррупция». А Крупская пучеглазая, между прочим, мне ваще ни к чему.

– О’кей, проехали мимо Крупской. Надо было тебе честно регулировать движение и не тянуть с людей трешек с пятерками. Нехорошо это. Люди и так, без тебя, инвалиды поганой Системы, а ты с них тянул и тянул, мотоцикл бессовестный.

– Пребывал в заколдованном кругу, Степ. Все сейчас берут, и я клал «лысых» за крагу. Почему брал? Стиснут был алиментами от четырех баб. Я судью спрашиваю: на что мне теперь прикажете питаться? На гривенник в день? А он отвечает, что чем меньше вы будете мяса жрать, тем спокойней это будет для вас и для всей нашей страны. У меня, Степ, хронический, если хочешь знать, донжуан. Нездоров я в этом смысле. Амур мне в сердце целится, но попадает сам знаешь куда. Беда.

Мы со Степаном Сергеевичем от души захохотали. Участкового – как это бывает с людьми выздоравливающими или избежавшими большой опасности – одолевала ненормальная словоохотливость. Он продолжал свой рассказ:

– Умнейшему одному адвокату отдал я по глупости все взятки, накопленные за крагой. Он меня тащит в женскую консультацию – закосить экспертизу.

– И ты, дубина, штаны скинул? – все смеялся Степан Сергеевич.

– Нет. С меня снимали исключительно мозговые данные. Выяснилось, что нырнул я однажды в юности в Жа-буньку и врезался лбом в корягу. С тех пор правая половина моего мозга начала озабоченно давить на левую. Но на суде такая хитрая масть не прошла. Судья сказал, что все это не травма, а донжуан, многоженство и половая распущенность. Я в последнем слове просто взмолился. Господи, говорю, пошли Ты мне с первого взгляда и до гроба одну-единственную двуспальную кровать или софу, в которой нежно располагалась бы неподлая дама первой и последней любви. Сделай, молю, Господи, чтобы возлюбил я русскую нашу литературу гораздо сильней, чем слабовольных лиц противоположного пола. Цыганкой нагадано, что я, может быть, рожден литературным критиком. Но от молитвы атеиста, сам знаешь, толку мало. Это как письмо бросить не в почтовый ящик, а в Жабуньку или на ветер. И теперь, Степ, пошел я по рукам пенсионерок… Хотя это объективная удача жизни, что я пошарен из Москвы. Дело было совсем не в Крупской, между прочим. Все мы каждый месяц начальству отстегивали, и оно сквозь вуаль смотрело на наше робингудство. Пошарен я был из-за дурной природы моего жизненного невезения.

Запоминай, писатель херов, – дарю тебе великодержавно, в смысле добродушно, все фабулы-хренабулы одной лишь горькой страницы своей нелепой автобиографии. Я, конечно, информирован был своими собственными глазами, что в московском застое завелись виды не нашего секса, но то, что он выйдет из полового подполья, – этого я не ожидал. Останавливаю один раз иномарку, правда, с вполне патриотическим номером. Права, говорю, и документ на вашу Мерседес Фольксвагеновну, а также прошу вылезти из салона и честно дыхнуть мне в глаза. Степ!… Степ!… Он вылазит, качая как-то очень странно бедром в кожаных брючках, встает передо мной на цирлы, ибо ростом я выше того же Чурбанова на голову, если не на две, открывает рот и… Степ!!! Он взасос целует меня на посту! Я, гад буду, честно растерялся. У меня ведь в башке имеется инструкция только насчет нападения и угроз из-за угла, а насчет засоса со стороны задержанного мужика – ни словечка в ней не запечатлено. Целоваться эта сволочь педрильская научилась первоклассно, кстати говоря, пока мы тут с тобою тащили мослы к коммунизму. Они времени не теряли даром. От такого засоса у меня пупок прям к горлу передвинуло. Если б я дрых в седле мотоцикла, то и вовек не допер бы, что не дамочка это меня целует. Ну, я тут же беру себя в руки и вполне корректно освобождаюсь от внезапного такого обжима. Хватаюсь за вот этот наган. Наган – на месте. А то ведь Гильтяпов наш жарил однажды шлюху в коляске мотоцикла, а она у него в экстазе оружие выстегнула из кобуры и ушла в ночь. Гильтяпов хватился в отделении нагана и хотел застрелиться, а оружия-то и нет. В общем, от педрилы духами разит, но, честно говоря, не водярой, а дорогим коньяком. И вот, странное дело, хочу правиш-ки у него отнять или сныкать стольник, но почему-то не могу. Чувствую от того засоса – только не подумай, что секс, – какую-то вялость, служебную нерасторопность и душевную обезоруженность. Поезжайте, глупо говорю, и возьмитесь за ум, чтобы возвратиться в мужественные ряды нашего пола. В следующий раз получите отпор не только в виде штрафа, а за нападение на сотрудника органов в извращенной форме Содома и Гоморры. О’кей? Педрила отвалил. А я стою, Степ, холодрыга вокруг ужасная, перспектив у нашей страны никаких не осталось, кроме нормальных, пустой и пьяный троллейбус рядом со мною на столб налетел, – стою, Степ, и думаю, что поцелуем, даже если он мужской, можно обезвредить даже врага. Понимаешь? Я даже попробовал так действовать через пару дней. Очередища была у винного перед самым Рождеством, а какой-то гад пузатый полез, сволочь, чуть не по нашим головам к прилавку. Я его беру за борта паль-тугана кожаного, изо всей силы притягиваю к своей груди, резко чмокаю в самую разиню и говорю: ты что, падла, членом политбюро тут заделался, да? Ну он рукавом рот обтер и мирно свалил без бутылки – проняло его совесть. Но дело не в этом. Дергают меня к начальству, а оно топает ногами по ковру и орет следующим образом: «Мало того, что ты приспешник сионистов! Ты ко всему прочему еще и пи-да-рас! Вот, гляди, фото твои гомосе-ковские!… Они в реакционных газетенках вражеских стран пропечатаны!… Ты поднасрал всему Министерству внутренних дел!…» Степ, ты не поверишь, но на снимке был я и приникший ко мне в засосе педрила. Я чуть не заплакал от обиды и ненависти к такому коварству, но винить мне было некого. Молчу. А там ор стоит: «Оружие – на стол!… Партбилет – на стол!… Погоны – в мусорную корзину!…» Вместо оправданий и объяснений я хватаюсь за последнюю соломинку молниеносного маневра и внезапно чмокаю само начальство в его рычащее орало. Засос. Начальство, естественно, тоже фары на меня вылупляет и хлопает ими вполне обезоруженно. Тогда я тихо говорю: это же не значит, товарищ подполковник, что вы – пидарас. Мне этот гомс устроил провокацию, потому что в нашей стране еще очень слабо развиты Содом и Гоморра. От таких, говорю, засосов никто не застрахован – даже Чурбанов, и ваще я лично страдаю не от злоупотребления частью тела с черного хода, а от неумеренной тяги к случайным встречам с дамами любого поведения… До начальства аргумент дошел. Вот почему я теперь в ссылке и из органов не пошарен. Но все же будет у меня первая тургеневская любовь, Степ, будет! Взятки же после покаяния… со взятками я решительно завяжу, хотя почему бы не взять с сельпо или заготскота за их вражеские действия против народа?…

Мы помолчали после такого драматического рассказа. Федя, спавший все так же уткнувшись лбом в согнутую руку, всхлипнул во сне и вздрогнул.

Степан Сергеевич встал, выдрал из коготков котенка те самые, бывшие сиреневые кальсоны и заботливо подложил их под голову спящему собутыльнику.

После этого никто из нас не знал, что делать дальше.

Но думается мне, что, несмотря на привычное в те поганые времена состояние безысходности и пребывание в трясине некой безответственности, все же встрепенулось в нас родовое чувство последнего какого-то предела на общих жизненных путях.

За ним, видимо, брезжило вовсе не мгновенное облегчение общей участи, не волшебное преображение беспомощного нашего «винтикового» ничтожества в фантастически свободную рабочую силу и прочие вспомогательные чудеса, но брезжило самое главное – сокрушение всесильным временем обрыдших всем и вся нелепых нагорожде-ний головоломной вымороченности.

А там, даст Бог, каждый того пожелавший примется за собирание целого, безжалостно, неосторожно – хорошо еще, если не необратимо, – изодранного некогда на части. За складывание по картошечке, по страсти, по колоску, по куренку, по буковке, по дощечке, по волюшке, по обязанности, по тропинке, по милости, по почвинке, по совести, по прилавочку, по капле водицы – вплоть до некоторого хотя бы воссоздания в истерзанной нашей российской действительности Образа Истины и Достоинства трагического существования.

Странно, но даже в участковом – он был намного моложе всех нас – внимание к каким-то тайным движениям души стало вдруг сильней страсти поддать по новой.

Точным движением он вынул из барабана ту самую роковую пулечку и протянул ее Степану Сергеевичу.

– Притырь, Степ, свою и мою смерть куда подальше. А я доложу в рапортичке, что предупредил инсценировку ночного налета на сельпо заведующим этой грешной лавочкой с целью кражи излишков сахара в количестве одного выстрела.

Издалека донеслись до нас голоса женщин, возвращавшихся с продуктовой ношею из утомительного рейда, и в глазах Степана Сергеевича появилось выражение вины, любви и бесконечного сочувствия к близкой подруге своей жизни.

– Шмальни-ка ты, мечтатель кремлевский, пульку эту в воздух – дай салют над афганской могилой Женьки и в честь возвращения на родину женского отряда с «бацил лой». Да и Федора пора будить, а то Катька даст ему сейчас просраться кальсонами этими по башке, – сказал он, притыривая бутылку и выкидывая в пустыню огородишка останки лягушек.

Участковый вложил патрон на место и, снова крутанув за спиной барабан, как бы повторил тасовку случая. Затем поднял руку и нажал курок.

Выстрел, оглушив нас, раздался на этот раз незамедлительно. Бывшие игроки странно переглянулись.

– Дела, бля-грабля, – потрясенно сказал участковый. – Как смерть-то, сучка, играет, гадина, с нами! А?

– Федор… Федя, ты что? – Степан Сергеевич затряс дрыхшего и нисколько даже не вздрогнувшего от безвредного выстрела друга. – Вот придавил – так придавил. Вставай, певец французских закусонов, – баба надвигается!

Он стоял над спящим и не мог увидеть того, что открылось мне – сидящему с ним рядом. Око Феди было отверстым и бессмысленно пустым. С уголка рта стекала на стол безжизненная кровь со слюною. Щетина на щеке темнела на моих глазах оттого, что сама щека быстро белела.

Холод неизвестности и тишина тьмы того света коснулись и моего лба, враз остудив его и напомнив о большей своей, чем обычно предполагаем мы, близости ко всему видимому и живому.

Но и до Степана Сергеевича с участковым быстро дошло, что человек вдруг помер – помер во сне. У него само собой либо разорвалось, либо целиком уравновесилось – до полной остановки – сердце.

Слишком затянувшиеся поминки, явная инферналь-ность сивухи, порыв истинного вдохновения и душевное горе, конечно, сыграли тут свою роковую роль – то была смерть поэта.

Голоса женщин все приближались и приближались.

– Братцы, я прибыл, так сказать, профиксировать протокол кончины во сне, – умоляюще обратился к нам участковый, видимо, припугнутый какими-то возможными последствиями этого смертельного происшествия для остатков своей карьеры. – О’кей?

Я поднял на руки тело умершего и положил его на травку под тусклыми мальвами.

– Надо ж… Мы ведь могли вместе предстать… Головоломен наш жребий, а вообще-то, так и так – все подыхают одновременно, – сказал Степан Сергеевич, как бы ставя все в себе на свои места этим странным тезисом.

Я не мог удержаться и попросил внести хоть какую-нибудь смысловую ясность в его странное оптимистическое звучание.

– В психушке одного инженера лечили от этой хорошей мысли. Но не вылечили. Он нам с утра до вечера внушал, что ежели самый первый человек – Адам, допустим, – помер тыщи лет назад, то время для него сразу кончилось – нету больше времени ни секунды. И выходит, что помер он в тот же миг, что все, все, все последующие поколения и, конечно, наш Федор, Царство Небесное и ему, и Адаму. Мне такое положение очень нравится.

– Не согласен! – вскричал участковый, охотно отвлекаясь от происшедшего, но чрезвычайно запутываясь в витках рассуждений. – Живем, можно сказать, в разных веках и эрах, а подыхаем в одну секунду с Наполеоном или с Гитлером и Сталиным? Выходит, что с ихней колокольни я как бы и не живу больше, а мне только кажется, что это они дуба врезали, тогда как врезал его лично я? Это они, может, подохли одновременно со мною, но я подохну в другой исторический момент. Зачем я тогда позже живу? Не один ли мне тогда хер – что жить, что помирать? Да и стреляться в РУРУ нечего было в таком случае. Я не хочу одновременно. Не согласен. Лично мне это не в жилу. Например, ликвидирую в погоне рецидивиста. Ужас – что зверь этот наделал. И как это он подыхает одновременно с гражданином Икс и с двумя гражданками Игрек и Зет, если он их сначала обокрал и угробил, а потом пропивал тряпки два месяца?

– Так вот и подыхает даже убийца – одновременно с убитыми им невинными душами, – сказал Степан Сергеевич. – Потому что там, еще раз подчеркиваю, времени нету. С нашей точки зрения, дубина ты регулировочная, мы еще сопим в обе норки – живем. Но с точки зрения Федора, мы – с ним, тама. Живыми, конечно, быть приятно, но зато нам тяжельше, а ему легче, потому что мы с ним расстались, а он с нами фактически нет. И я лично с таким фокусом бытия очень даже согласен. Оттедова глянешь – все померли одновременно. Тут оглядишься – все одновременно живут, хотя поминки следуют за поминками. Всеобщим же Воскресением даже не попахивает. А как приятно было бы воскреснуть всей честной компанией… Очень это было бы приятно… А знаете, ведь мы все тоже еще помрем…

Степан Сергеевич сказал это с такой какой-то интонацией пронзительно счастливой тоски ожидания в голосе, словно он говорил не о смерти и был не рано состарившимся человеком, а мальчиком, задолго до дня рождения друга или до Праздника Светлого Воскресения предвосхищающим в душе очередную поездку в гости и для которого поэтому будущее вообще никогда не бывает безрадостным и темным.

– Они ж тебя, Степ, вроде бы не долечили, – крайне сочувственно сказал участковый, найдя вдруг выход из умственного лабиринта, в котором он еще плутал по инерции. – Куда ни глянь – везде у нас халтура и бесхозяйственная бордель тет-а-тет, как говорил покойный.

– Тебе самому надо уличное движение мыслей регулировать в голове. Эх, Федя… Что ж ты, Федя? Кто ж теперь за тебя детей рожать будет? Кто над несправедливостью времен восторжествует? – засетовал Степан Сергеевич, подойдя к помершему другу и уложив его так, чтобы он уже не показался какому-нибудь постороннему человеку временно уснувшим пьяницей родной Жабуньки.

– Непорядок, – энергично и отчасти бестолково воскликнул вдруг участковый. – Даже померший мужик должен быть побрит в такую минуту и перед самым явлением дамы разрыва сердца. Я его сейчас враз «поброю». Как огурчик в банке будет – с последними пупырышками.

Он быстро направился к своему старенькому велосипеду, дремавшему на травке под забором. Отвязал портфель от багажничка. Достал футляр с электробритвой «Нева».

Мы, без указаний поняв, что надо делать, перенесли покойного поближе к столбу.

Участковый тем временем как-то подключил бритву к той же самой энергосистеме нашей Сверхдержавы, отсоединив от нее все еще горевшую на халяву электроплитку.

Должно быть, живой человек с трудом выдержал бы такое бритье старинной «Невою», хотя участковый выбривал Федино лицо не казенным образом и даже уговаривая безжизненного клиента потерпеть, а заодно и простить, как он выразился, «промышленность группы Бэ за жестокую халтуру качества бесстыдно выпускаемых изделий». Он также пообещал Феде, что непременно «поброет» его перед религиозно-гражданской панихидой, поскольку борода «снова, конечно, отрастет из-за разгона жизни волос и ногтей после врезки дуба».

Затем причесал своей же расческой Федины волосы, свалявшиеся в поминальном запое, сказал, что «в таком виде покойник вполне теперь может быть представлен и тут и там», и попросил Степана Сергеевича поторопиться.

Степан Сергеевич просто-таки заставил себя пойти навстречу деревенским женщинам – сообщить им всем о случившемся.

Шел он, подавленно сгорбившись не столько от наваленного жизнью на душу за все прошлые годы, сколько за последние полчаса.

Участковый пылко дал вслед человеку, потерявшему единственного друга, ряд деловых наставлений:

– Ты, Степ, первым делом сумки возьми у Катьки из рук. И с ходу успокаивай. Скажи, что под постоянным током она теперь будет, одной, мол, тебе, Катька, на столб поутрянке не вскарабкаться. Толяна подключит сегодня же. Понял? У нее – глаза на лоб: как-так «одной»? А ты тогда быстро развивай тему и говори, что у жизни есть рифма такая хитрая и точная, то есть смерть. Поэтому, скажи, в том смысле сногсшибательно повезло человеку – позабыл Федор дышать во сне. Дорифмовался, мол. Бабу надо загодя успокаивать, когда мужик дуба дал… Но если ты ее кидаешь по-флотски, с вывихом настроения, то лучше успокоить потом. Так бабе легче удар судьбы перенести… Порадуй также, что теперь хоть для поминок жратвы навезла Катька навалом – как чуяла. Бабы все чуют. Ее иногда бросить не успеешь, а она, правда что, од-но-вре-мен-но скулит, ноет, скосорыливается, пессимистка. Так жалко ее станет, что и впрямь бросаешь намного раньше, чем планировал. У них ведь интуиция, а у нас – донжуан. Беда… Скажи, значит, Катьке, что все мы, включая трупо-носца Брежнева, можем только позавидовать Федору насчет такого замечательного появления в Царстве Небесном, и что гроб с музыкой правление выделит на этот раз бесплатно. А также од-но-вре-мен-но. За это я отвечаю. Душу выну из проказы бюрократии!

Степан Сергеевич, как бы существенно подбодренный точным знанием того, что ему теперь говорить, кивнул с некоторым облегчением, выпрямился и по-житейски заторопился навстречу несчастной вдове, обвешанной сумками, авоськами с апельсинами и гирляндами бубликов…

Кромвель, 1989

ПЕРСТЕНЬ В ФУТЛЯРЕ

1

Мать нашего героя была физиком, спецом по сверхнизким температурам. Она и назвала своего сына Гелием в честь замечательного элемента – покорителя низшей точки замерзания вещества.

Она была женщиной тихой, погруженной целыми днями, а иногда и ночами в мир своих сверхнизких, строго засекреченных температур, и после отлучения малыша от груди не принимала почти никакого участия в делах его воспитания, кормления и ублажения. Все эти заботы лежали на одной из бабушек, горожанке. Летом Гелия отправляли к бабушке деревенской.

Но мы оставим в стороне от повествования многие поэтические подробности детства, отрочества и юности нашего героя. Скажем только, что вырос он в семье не то чтобы хорошо обеспеченной, но с первых же дней после октябрьской катастрофы умело обогнавшей время и обосновавшейся в одной из номенклатурных нишечек партаппаратной хазы материальной базы первой фазы.

В нишечках таких базировались самые крупные паразиты и все их шустрорукие шестерки. Они набились туда во время враждебного самоубийственного вихря, который смел с лица земли не легкий, но вполне приемлемый, то есть естественно трагичный, а главное – это сразу же и открылось людям легко увлекающимся, революционно настроенным, но в общем-то нормальным – вполне пристойный для грешного человеческого общества порядок жизни.

В той нишечке Гелий с рождения и ошивался. Правда, это обстоятельство не сделало его пижоном и вовсе не сообщило его натуре черт омерзительно плебейского снобизма, столь свойственного чуть ли не всем представителям быдловой касты властительных лысых клопов, усатых тараканов, навозных жучков, лобковых вшей, постельных блох, трупных червей и прочих многочисленных паразитов Системы.

Наоборот, он был общителен и вдумчиво любопытен, мог начистить рыло обидчику, хотя всегда производил на некоторых школьных учителей и людей старше себя впечатление не по годам вяловатого, словно бы чем-то недовольного молодого человека.

Казалось, что он тоже, вроде них, виртуозно вытеснил из психики желание блевануть от тошнотворности духа времени, но пребывает в тоске и страхе, что прибитый блевотный спазм повторится вдруг, скажем, на комсомольском собрании и тогда… об этом лучше было не думать вообще.

Если и изводило Гелия какое-либо внутреннее смущение, вызванное так называемой закомплексованностью, то это лишь из-за уменьшительного домашнего имечка Геля, отчества Револьверович и фамилии, явно происходившей от партийно-блатной кликухи Серьез. Поэтому, знакомясь, он мрачно сообщал: «Меня зовут Геша».

Он явно предпочитал Моцарта легкой музыке советских композиторов. Запись «айне кляйне нахтмузик» мог слушать по многу раз в день. Родители преподнесли ему однажды сразу дюжину этих пластинок, поскольку они у Гелия слишком быстро заигрывались.

Заводя любимую свою серенаду, он скорее даже вглядывался пытливо и завороженно в ее на что-то намекающий состав, чем вслушивался в звучание частей или смаковал чутким внутренним слухом их музыкальные подробности. Лицо его становилось в такие минуты лицом человека, изведенного мукой нетерпеливого припоминания чего-то известного, чего-то очень знакомого, очень близкого, чуть ли не родственного, но вдруг пропавшего в дебрях памяти и с издевательским лукавством приглашающего к игре в прятки…

2

Вот она-то, любимая его музыка, верней, мелодическая тема одной из частей моцартовской серенады, звучала в мозгу Гелия в рождественскую ночь, когда замерзал он в уличном сугробе, в центре Москвы.

Гелий замерзал, но из-за музыкального отрывочка из «айне кляйне нахтмузик», звучавшего в мозгу столь же навязчиво, как и под иголочкой, попавшей в случайную колдобинку на ущербной пластинке, у него и в мыслях не было выползти на проезжую часть, пасть на колени перед одной из редких в тот час, но все ж таки проносившихся мимо машин или, по крайней мере, вызвать по телефону-автомату либо «скорую помощь», либо ментов.

Если и было у него в те минуты какое-нибудь отчаянное желание, то это было желание не спасения, а разгадки – хотя бы за мгновение до смерти! – истинного значения музыкального состава любимого своего сочинения. Того значения, каковое намеренно было сообщено ему гением Моцарта или же организовалось непредвиденным образом как бы само собой. Подобные чудеса, к сожалению, чрезвычайно редко случаются не только со звуками, но также со словами, обретающими – не без любовного дозволения истинно великодушного артиста и творца – момент свободного саморазвития…

Гелий замерзал, а кусочек из «айне кляйне нахтмузик» все острей и острей вонзался в его мозг, и ему уже непонятно было: он ли это допытывается, собрав остаток телесных и душевных сил, до явно на что-то намекающей сути музыкального значения или сама она, музыка, требует от него какого-то последнего разрешительного признания?…

Замерзающий иногда забывался, и тогда ему казалось, что само Время его жизни, в котором он без всякого ужаса ясно различал настроение предотъездных сборов в неведомое, взялось за беспорядочную инвентаризацию прошлого. Это оно ворошит многое из напрочь забытого, укладывает в темную глубину невидимого баула что-то незначительное, какие-то пустяки, вроде тоски по стыренному дружком-соседом конфетному фантику, но отбрасывает к чертям собачьим кое-что из казавшегося некогда весьма ценным…


3

В детстве Гелий кроме музыки любил чтение. Со школьной скамьи обожал волшебное взаимодействие всех частей внутри всевластных фигур формальной логики, сообщавших миру доступных ему явлений черты гармоничной причастности к Высшему Порядку. Опекался этот вселенский порядок, на его взгляд, брачною, закаленной в веках парой – Причиной и Следствием.

Парочку эту легендарную он бессознательно увязывал с образами обоих родителей, хотя в их семье все обстояло как раз наоборот, то есть всепорождающей Причиной определенностей жизни являлся папа, Револьвер Фомич.

Вообще, ничто не доставляло психике Гелия таких нудных томлений, как маята ума, связанная со всякого рода определенностями.

Было замечено, что еще в первые месяцы жизни, при отсутствии в уме и опыте критериев сравнения, в существе младенца проявлялись весьма странные в таком возрасте «бухгалтерские» задатки. Например, он долго, сморщив в мучительном сомнении личико и явно что-то там прикидывая в своем умишке, выбирал, какую ему в это вот кормление предпочесть грудь: левую или правую. Взяв, скажем, левую, не начинал жадно чмокать, хотя корчился и багровел от аппетита, а как бы сомневался: не ошибся ли? не продешевил ли? не двинул ли сам себе фуфло? чем, собственно, я руководствовался в своем выборе?

И так во всем. Манка – гречка?… Кино – театр – концерт?… Крым – деревня?… Валя – Лида?… Трамвай – автобус – метро?…

Нельзя сказать, что его всегда так уж изводило попадание в ситуацию выбора, в которой каждый из нас оказывается по нескольку раз в день, сам того, кстати, не замечая. В былые времена это случалось с нами не только в самолете, в кресле дантиста, но также в тюрьме и перед избирательными урнами сталинской эпохи, где чрезвычайно ограничивались фантазии и капризы нашей свободной воли и где, конечно, никуда было не деться от всего того, что вам навязывалось обстоятельствами, бесчинствующим режимом да волей случая.

Чаще всею Гелий обращал какой-либо выбор в игру. И тогда его психика целиком попадала во власть расчета. Целью при этом становился не конечный результат – он бессознательно отодвигался куда-то на задний план, – а смакуемое продлевание расчетного процесса. Такого рода смакование как бы превращало один какой-либо выбор в несколько совершенно неожиданных, самостоятельных проблем. А уж из-под этих проблем, как из-под опоросившихся хрюшек, выползали поросята выборов новых, от которых просто совсем уже опускались руки.

Это временами изводило Гелия до потери всех сил и даже нежелания жить, но одновременно сообщало его разуму весьма краткую иллюзию всесильного начальствования над случаем в пределах судьбы момента. В такие минуты вечно ни в чем не уверенный разум воображал самого себя как бы капитаном корабля, потерпевшего кораблекрушение и идущего ко дну, но все ж таки – капитаном. Или же Сталиным, продувшим Гитлеру дебют омерзительной обоюдогрязной игры и малодушно закрывшимся в сортире в первые дни Отечественной войны, обдриставшимся со страху, но все ж таки – Сталиным.

Очень часто, насладившись всеми сомнениями, маневрами ума, неожиданными пристрастиями души и всяческими психологическими тонкостями игровой комбинаторики, он чувствовал себя опустошенным и разом – к большому изумлению ближних – предавал все свои расчеты.

Отступал, линял с позиции выбора, как бздиловатый генерал-штабист из кольца вражеского окружения, то есть с ходу же попадал в плен к выбору иному и тогда горько сожалел, что не выстоял до конца, поступил так вот, а не эдак. Потом он месяцами доискивался до первоначальных корней очередного своего бухгалтерского конфуза.

Но умел он и легко освобождаться от тягостного умственного гнета, вообще отказываясь от выбора или препоручая совершить его за себя, скажем, шоколадной конфете и мармеладке, Тане и Мане. И тогда во рту у него как бы сама собой оказывалась мармеладка, а на диване появлялась вдруг Таня.

Правда, в такие моменты Гелий производил на людей, а может быть, и на кондитерские изделия впечатление ребенка, юноши, мужчины, несколько недовольного, несколько раздосадованного происшедшим и угрюмо затаившего в уме своем мысль о непонятно чьих каверзах да подковырках…

Наконец, после двухлетней напряженной работы всех своих «внутренних разведывательных органов» и семейных дискуссий насчет: чекист – физик-теоретик?… то и другое, плюс Внешторг?… дипломат – врач-диетолог сборной Союза по фигурному катанию на коньках?… – Гелий, неожиданно для учителей и родителей, остановился на исторической науке.

Он выбрал изучение истории, ее непреложных закономерностей и ее философии, с целью постепенного погружения в узкую область исследования роли частных случаев в многослойной, как пирожное «Наполеон», структуре исторических событий. Его также привлекал анализ количественных характеристик всего случайного, которое так или иначе образует если не образ, то качество случившегося, заслуженно, а иногда и не заслуженно получающего в истории статус незабываемого события.

4

Но все вышло, к сожалению, так, что с первого курса пединститута имени Ленина Гелий Револьверович Серьез присмотрел себе – не по своей, это надо подчеркнуть, воле – «очень перспективную карьеру» борьбы с Богом, с Богословием, со всем Небесным Воинством, со священнослужителями всех конфессий, с рядовыми верующими и, разумеется, с религией как таковой.

Произошло это печальное происшествие в день поступления в вуз. Вечером у Гелия состоялся важный разговор с отцом, одним из главных воротил комбината питания высшей номенклатуры ЦК КПСС. Они сидели в отдельном кабинете «Праги». Помянув в очередной раз внезапно ушедшую от них жену и мать, вспрыскивали важную веху в жизни Гелия…

К знаменательному этому разговору мы еще непременно вернемся, поскольку с него-то все, видимо, и началось. Во всяком случае, сам в сугробе замерзающий, разбитый Гелий возвращался к нему как к лукаво-роковой первопричине и началу всех уродливых бед своего существования…

После того кабацкого разговора утекло немало лет. Все случилось так, как спланировал Револьвер Фомич с молчаливого согласия Гелия. Решение любопытной, но, как всегда ему казалось, маловажной проблемы «Бог есть или Его нет» он как бы перепоручил отцу, считавшемуся в семье наследственным спецом по «мистике происхождения мертвой природы, белковых тел и деловых обстоятельств жизни в первичном бульоне».

Гелий специализировался в аспирантуре пединститута на разного рода проблематике так называемого научного атеизма. Ни любви, ни интереса ко всей этой хреновине он не испытывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю