355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Давыдов » Бестселлер » Текст книги (страница 32)
Бестселлер
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:08

Текст книги "Бестселлер"


Автор книги: Юрий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)

Сюда приносят, впрочем, не изящную словесность, а кое-что серьезней и важней. Ну, например, журнал теософический. Приносят личности в потертых сюртуках; в кармане глянец визитной карточки с каббалистическими знаками: «Профессор оккультных наук». Бывают у княгини не только записные теософы, включая двух американок, они в досужий час в крикет играют, а посему – ни тени истеричности, ну разве что крикливы. Бывают журналисты, живописцы – у них еще надежда не угасла заполучить аванс из кошелька княгини, состоятельной мадам, и состояться материально, якобы имея склонность к теософии.

В салоне появлялся Головинский. И нередко. В отличие от стайки местных журналистов он у княгини не искал финансовой поддержки, имея оную от Зин. Петровны. Намеревался Головинский продолжить рассказы-психограммы наблюденьями над теософами. Но тяготился своим невежеством. В Латинском квартале сводил знакомства с левой российской публикой, на ул. Люнен наведывался к Бурцеву. И вдруг стал замечать… Его не то чтоб избегали, но отстранялись от него. Он чувствовал настороженность. А позже Бурцев напрямик открыл причину: вы, батенька, возжаетесь с Рачковским.

И это было так. И то бывало в доме Радзивилл. Но не решаюсь я назвать сие шпионством. Ни княгиню, ни Головинского не наклонял к тому Петр Иваныч, зав. заграничной агентурой. Тут все сложней и все серьезней.

Он в теософии нашел предметы, достойные его вниманья. И личного, и, так сказать, служебного. Ну, скажем, луч испусканья плоти. Текучая незримость токов подает двум душам сигнал предчувствий: хоть тыща лье лежит меж ними, но сигналам надо верить иной раз больше, чем телеграфическим депешам.

Род деятельности Петра Иваныча имел важнейшим из разделов чтение в сердцах. Такому чтенью, несомненно, опорою угадыванье мыслей. Сеансы в доме Радзивилл не пропускал Рачковский. Сдается, некоторый опыт оккультизма надиктовал Рачковскому и опытные действия в отношеньях с Головинским…

О-о, понимаю, понимаю: наш брат, матерьялист и реалист, тотчас же рассмеется. И выдвинет свои резоны. Рачковский, мол, встречался с Головинским на четвергах в Санкт-Петербурге у покойного писателя Крестовского; а значит, сам не чужд сюжета «Жид идет!». Ха-ха, хи-хи, лучеиспускание ужасно изнурительно. А главное, как и сеансы угадыванья мыслей, без нужды. Уже имел Рачковский на свой запрос ответ из Департамента полиции. Сообщалось конфиденциально: жизнь петербургскую сей Головинский начинал доносом; то было, вероятно, предложение услуг. Они доселе не востребованы. Лоялен, замечания имел он как редактор, но незначительные. Как журналисту не отказано ему в билете на право посещенья мест, куда официально является сам президент республики.

Мне ль, документалисту, не признать документальную «наводку» на г-на Головинского. Не отвергаю и влияние на Рачковского и лучеиспускания. Не отвергая, признаю: оккультные науки необходимы и жрецам спецслужб. И это поняла когда-то г-жа Блаватская. Петр Иваныч был с нею коротко знаком.

* * *

В моих хвалах Петру Иванычу я, кажется, забыл упомянуть, что он и сам мистификаций не чуждался. И не пустых, как Головинский. Сказать бы грубо и весомо, то были, собственно, подлоги. Разнообразные. Они имели времен-ны’е ритмы и неизменность рифмы: фальсификация, дискредитация. Одни исполненные мануально, другие поначалу на гектографе, потом – типографически. Призывные листовки громить врагов-евреев простонародно выражались. Подложное письмо от имени Плеханова выдавало знакомство с социалистической литературой… Он псевдонимы брал смиренные, примером: «Старый Эмигрант», случалось, брал и несуразные, примером: «Правдивый Русский». Он и брошюры тискал. Одна из них, исповедально-покаянная, показывала русской молодежи, кто именно зажал ее в своих мохнатых лапах. Ужели не понятно? Само собой, евреи-эмигранты засели вместе с киндер в безопасном далеке и колготятся: «Долой самодержавие!». А русский гибнет в тундрах и гниет в централах.

Рачковский был и самороден, и восприимчив. Не пропустил он мимо уха ни резкое витийство автора романа о жидах, ни выкладки французской мысли, судившей Дрейфуса-еврея как шпиона, а также и мистические опыты, пусть краткие ввиду загруженности текущими делами. И что же? Петр Иваныч нашел методу убедить весь христианский мир, Россию прежде прочих, в иудейском всеохватном заговоре. Не рассужденьями вкруг кафедры. Не рукотворными записками о еврейских тайнах. Нет, продуктом самих же иудеев. В официальной форме протоколов. И вправду, господа, кто, собственно, производил-то протоколы на Божий свет? Интернационал, основанный евреем Карлом Марксом. Засим Конгресс сынов Сиона. Иль этот… как его, который цюрихский… Конгресс рабочих, чей жест определила рука жидомасонов. И вот – сближение: в салоне Радзивилл сутулится протоколист. Спириты-любомудры вопрошают мудрецов; фиксирует протоколист ответ премудрых уст.

Великий замысел. Велик ли исполнитель?

* * *

Фланеры и филеры едва ль не все филоны. Но Головинский чужд им, как и флегме. Рысит и рыщет среди господ, шагавших левой, левой, левой. Он соплеменников стращает, сказать по-вашему, читатель-недруг, закулисой. И что же? Одни плечами пожимают, другие прыскают в ладоши, а третьи, как, например, мой Бурцев, подозревают черт-те что. Но между нами говоря, как раз ведь черт и догадал Матвея свет Васильича соорудить донос-мистификацию. Ну, а теперь наш Головинский готов исполнить свое предназначение.

Он переехал в град Париж, на рю де Ришелье. Дом укажу вам точно: номер восемь. Вы улыбаетесь? Вы правы. Тот самый, где г-н Лепаж держал свой оружейный магазин, известный многим русским, наезжающим в Париж. Стариннейшая фирма! Форе-Лепаж есть поставщик их императорских высочеств. Стволы-то от Бернара! Бьюсь о приклад, они достойны тыщи франков. Головинский, родом русский барин, с младых ногтей подпорчен был французским утопизмом, однако запах магазина оружейного будил в нем вековую дворянскую струну. Рога трубили! Зайчатники травили зайцев, над речкою Свиягой испуганно взлетали утки, в лесу лисили лисы. Охота пуще неволи?

Да, страсть неволит не только к псовым, не только к соколиным. Матвея Головинского она вела в Национальную библиотеку, недальнюю от рю де Ришелье. Он там надумал Монстра отыскать. Коль скоро дело спорилось, Матвей Васильич, в дороге пешеходной отдыхая мыслью, сам задавал себе заданье. Тут был отказ от психограмм, присутствовал тут некий формализм и, скажем так, фаворитизм. Вот нынче подвернулся «ферт», в церковной азбуке 22-я буква, а в русской 21-я. Представьте эту глупость, она родня шарадам. Примерно так слагалось в лад шагам: «Фланеров больше, чем филеров. Они все фабрят ус, фиксатуар изводят. Фаэтон откидывает верх, фиакры гасят фонари. Уличный фонарь вытягивает шею, похож он на фагот. Флюгарки без движенья, фисташки спозаранку продает мадмуазель; консьержка толстозадая на солнце греет флюс».

Черт знает что, наш пешеход валяет дурака. Оригинальность психограмматиста не что иное, как посредственность. Но главное-то в том, что Головинский Матвей Васильич приближается к Национальной библиотеке. Три строения, сдвинутых вплотную, тяжеловесны и красивы, словно бы комоды восемнадцатого века. Сесиль любезнейше прислала мне путеводитель, признательный поклон Сесиль.

В читальном зале открытый доступ к энциклопедиям и разнородным справочникам, к словарям; столы и стулья полужесткие; в воздухе сухом витают причудливые водяные знаки, и потому запахнет вдруг претонкой изначальной осенью. Однако вот античные фигуры у дверных проемов. На головах у них весомость фолиантов, тоже мраморных. Хоть лики и бесстрастны, но у меня вдруг перебой в сердечном ритме. Я переноску тяжестей, как «исправление трудом», возненавидел в лагерях. К тому ж у мраморных-то истуканов туники сложились так, что мне мерещилась постыдная неловкость арестанта на Лубянке. Все пуговицы на штанах мгновенно срезал старичок в старшинском чине, нож у него кривой, как ятаганчик. Теперь ступай, поддерживай портки, поскольку уж они не брюки, хоть шил их, может, Эдуард Л-ов, знаменитый брючник… Вот нервы, черт дери, вот нервы! В Париже ты, фратерните, куда ни плюнь, но ты не можешь, ты не можешь, смеясь, расстаться с прошлым. И страха ради иудейска не смеешь весело взирать на будущее, так сказать, по Головинскому.

Диавол, знамо дело, большой иллюзьонист. Однако не иллюзия и не аллюзия, что сын его был евреем из колена Дана. Из этого ж колена, думаю, происходил известный меньшевик, а заодно и Либер с Гоцем. Не исключаю, что вся эта компания посещала библиотеку, где на особицу трудился Головинский.

Нет, не трудился, иль работал, иль занимался. Так говорят о нашем брате, писателе-середняке. Вы напрягите-ка все слуховые нервы: Матвей Васильич Головинский вслушивался. Черты его лица, размыто-мягкие обломовщиной, слагались напряженно. И становился он похож на чуткого протоколиста сеанса спиритизма.

Участниками были двое – Макиавелли и Жоли. Первый вам известен, а если нет – см. сноску.* Второй, писатель и, кажется, масон, прожив полсотни лет, не то с собой покончил, не то другие с ним покончили. Случилось это в год рожденья Сталина и записалось в его код, иль как бишь там. Мне это подсказали мои мистические опыты. Наития меня как будто б против воли навещают. Пусть редко, но бывают. Они, однако, мне не объяснили суть мокрухи, убравшей мсье Мориса, по фамилии Жоли и родом, вроде бы, из иудеев. Но «Диалоги» он успел придумать, успел и заплатить типографам.

Итак, Матвей Васильич прислушивался к диалогу мертвецов. Физическим же оком текст фиксировал, предполагал развить его в собранье «Протоколов». А в зале, в библиотеке шел постраничный шелест, и это было шепотом листвы, всей кроны Дерева Познания, которое безостановочно все плодоносит, плодоносит: и правдою, и кривдою, а чаще их смешением и совмещением. Но это не сбивало с толку Головинского.

Он знал, что делать. И тут уж не до мистики.

Гляжу, расположилась в креслах дебелая Агафья Тихоновна, белая, как рафинад. Давно известно нам от Гоголя: купеческая дочь владела домом в Московской части и огородом за Невой, на Выборгской. Ее занятьем нынче было почти компьютерное обретенье жениха из лучших внешних черт всех претендентов на руку, сердце, дом и огород… А за столом с настольной лампой под зеленым абажуром, как на картине у вождя, трудился профессор А., лауреат Госпремии, такой румяненькой. Ему не то чтобы жених не нужен, ему невеста не нужна. Он составляет жизнеописание тов. Берия из лучших свойств Лассаля, Гегеля и Фейербаха. Он сам об этом непечатном объявил печатно.

Матвей же Головинский работал этой же методой. Но отбирал лишь худшее. Да ведь и то сказать, все иудеи, как и их идеи, не обладали ни крупицей положительного.

Господь когда-то поверстал евреев в избранный народ. Великороссы переменили Его взгляд на избранность. Евреи не поддакнули. И в наказанье сделались жидами. По наущению Антихриста христопродавцы вязали гибельные сети для Святой Руси.

Но Русь, нисколько не святая, не дремала. Так думал некто из французской нации – пенсне, гасконская бородка. Он в той же зале, соседом Головинского, читал Лезюра и проникался русофобством.

Мишель Лезюр во время оно, то бишь Наполеона, и при участии Фуше Жозефа, шефа всей политической полиции, изготовлял продукт преострый, словно перец из Кайены. О том, что Русский Варвар учредит господство на Европейском континенте и сапоги омоет атлантической волной.

О, сила слов! О, слов набат! Они нам душу сотрясают. Особенно тогда, когда они, совокупляясь, родят подлог.

Не все подлоги имели запах отравляющих веществ. Иные восхищали игрой ума и мастерством пера. О чем толкую? О подделках. Таких, как письма французской королевы. Или о письмах гениального Паскаля: он, дескать, предвосхитил великого Ньютона. Продолжить нам нетрудно. Но вот вопрос: откуда эта жажда свой личный вымысел осознавать неличною действительностью?

А на дворе уж вечереет. Приятно утомленный Головинский неспешно возвращается на рю де Ришелье. Действительность – фисташки и фиакры, фонари и фаэтоны, флюгарки в фистуле ветров – теперь уж отзывалась не утренней дурацкой цепочкой «эф», нет, романтизмом. Точней, приемом романтизма.

* * *

Бывает он, так нас с тобой учили, реакционным иль революционным. Тот и другой нередко запускали в ход прием: мол, вот вам рукопись; ее происхождение таинственно; она подарена всем нам, чтоб не сказать ниспослана.

Рачковский с Головинским сознавали эффект подметной рукописи: она, как переметная сума, необходима всадникам в походе.

И ведь не просто рукопись – будущий Бестселлер, добавлю я. Не однодневный и не разовый, не мотыльковый. Нет, на столетие. А может, на века. У нас, в России, многое всерьез, да и надолго. Но Головинский этого еще не сознавал. Зато он понимал, что роль еврейства довел он до абсурда и создал Монстра. Воображенье воспалив, взбодрит мышление патологическое.

Однако автор психограмм обескуражен был весьма короткой психограммой в доме кн. Радзивилл.

Ваш автор восхитился там – вы вспомните – письменным столом от «Арт-Нуво», шедевром мастера-бельгийца. И, восхитившись, надолго впал в модерн. На этом письменном столе вы неизменно находили б теософическую периодику и прочье в том же духе. Туда тихонько подложил Матвей Васильич и «Протоколы сионских мудрецов». Ну, будто их принес какой-нибудь профессор оккультизма. Да-с, подложил он свой подлог и дожидался, что-то будет?

Сперва хозяйка дома в досужий час взяла да рассмотрела манускрипт – написан по-французски, но не без придури нижегородской; нет ссылок ни на Тору, ни на Талмуд; бумага желтоватая и жесткая, а первая страница мечена внушительною кляксой. На сей раз синей. Что значит, господа, «на сей раз»? А то, что Мотя Головинский, сын княгининой подруги, испрашивая разрешения на очередной визит, он на записочках своих неизменно кляксы оставлял. Обычно фиолетовые, а иногда и синие, как на этой рукописи. А лейтмотив ее известен был княгине: Мотя нередко пускался в рассужденья о заговорщиках-евреях.

Не то чтобы княгиня напрочь отвергала сей сюжет. Однако доводы и факты а-ля Головинский ей представлялись хилыми. И возникало субъективное сближенье с обзорами вооруженных сил в различных государствах континента.

Случалось ей рассеянно листать эти обзоры – журнальчик тощий, двухнедельный ей аккуратно присылал издатель, он же и редактор, коллежский секретарь в отставке и действующий морфиноман с бульвара Батиньолль. А ларчик вот: коллежский секретарь держал и секретаршу, по совместительству наложницу, оригинального в том не было и нет, да и не будет. Но! Друо по имени Клотильда служила прежде горничной у Радзивилл. И относила ее к номенклатуре ученых дам, носящих синие чулки. По мнению наложницы-секретаря, сего было довольно, чтобы домогаться от княгини субсидий. К сожалению, княгиня так мало смыслила в вооруженных силах, что сил в себе не находила помочь редактору-издателю, коллежскому секретарю в отставке. Бедняга Павлов кончил плохо. Зарезал морфинист Клотильдочку Друо, но утверждал, что мстил кн. Радзивилл. Наверное, так будет с каждым, кто ищет спонсоров для нужд издательских.

Заботушку иную имел наш Головинский. Княгиня огорчила его сильно. А Генриетта пуще. Американка-теософка тоже читала «Протоколы». Она смеялась: как с первой же минуты не узнать мне Головинского? Могла бы промолчать, она же крепкозубая антисемитка. Так нет, ужасная правдивость.

Нда-с, неладно-с. А дел и без того невпроворот. Рачковский вечно занят. Прибавьте личное. Хоть воспитание Андрея, сына, в руках надежного аббата, однако нужен глаз. А Ксению Шарле, которую ваш автор уже не сравнивает с Ольгой М., Ксению Шарле он холит своеручно. Но мы-то с вами знаем, сугубо личное не может загубить в нем личность. И личность эту уж зовут Макиавелли сыска.

В зачет ему энергия, с какою он, шеф заграничной агентуры, взял шефство над рукописью с желтизной страниц и фиолетовою кляксой. Он шефство взял, а ты пойди-ка след возьми. Проследка, как говорят филеры, мне не удалась. Слыхал, что были взлеты и паденья, интриги при дворе и государев гнев, на мой взгляд, вздорный, негосударственный. И наконец, отставка. Житье в Галиции, среди отеческих могил. Но боже мой, родную с молодости местность все пуще искажали еврейские местечки. И г-н Рачковский пособил какому-то Г.З. издать прекраснейшее сочиненье «Умученные от жидов».

Что ж до Петра Иваныча, то лично он был окончательно умучен. Его погибель давно таилась в сердечной недостаточности. Евреи, однако, нагло утверждали: всему виною недостаточность сердечности. А я скажу вам с укоризной: Рачковский в мир иной ушел, и это мало кто заметил.

* * *

Спустя всего-то навсего лишь месяцы в моря пришел «Титаник». Столкнулся с айсбергом, погиб, и это многие отметили знамением Огромного Несчастья. Тут символ был мрачней пучин. Откликнуться б поэтам. И прежде прочих Александру Блоку, трагическому тенору эпохи.

Он и откликнулся, но как-то странновато. Погиб «Титаник» ночью. Заутра Блок нетвердою рукой занес в дневник: «Протрезвление после вчерашнего». Ох, не зовите вы ученых из Института мировой литературы. Блок посетил, должно быть, «Яр» на Петроградской. Затем и Чванова трактир, там он любил Давида, игравшего на скрипке. В ту ночь был ледоход; дробили ладожские льды все ямбы. А на «Титанике» тонувшем играл на скрипке Хьюм, ко дну пошел, прижав к груди скрипичный ключ.

Гигант-корабль, поглощенный Хаосом, скрипки, одна трактирная, другая корабельная, и это состояние души «после вчерашнего» – все это не постигнет ум соцреалиста. И посему из этой вот Монетной, из дома, где трезвеет Блок, подамся, не оставляя Петроградскую, на Каменностровский. Не потому, что там гулял когда-то, не потому, что там живал Джунковский, не потому, что там профессорша держала книжный магазин. Нет, нельзя мне опоздать на встречу г-на Головинского и г-на Робертсона. Он, может, даже и эсквайр, а все равно вам не известен.

* * *

Уж года два, как Головинский, оставив восхитительный Париж, обосновался в Петербурге. С ним все еще и незаконная Ольга Сергеевна, и узаконенные дети-гимназисты. Имел он, что называется, патриотизм колокольни, то есть узенький, семейный. А так, вообще-то, мне казалось, что наш Матвей Васильич Головинский сильно потускнел. От службы государственной он давно уволился. А психограммы не писал. Бывало, и взгрустнется: ужели сотвореньем «Протоколов» исчерпана духовная энергия?

Не угадаете, чем снискивал Матвей Васильич хлеб… Гимнастикой! Лечебной и художественной вместе. Он там, в Париже, посещал Сорбонну, медицинский факультет. Теперь давал домашние уроки. Какая, к черту, психограмма? Порой, однако, мне все же чудилось ее присутствие. Целительная сила ритмов воздействует не только мускульно. Вот, скажем, имитация схватки сабельной в древнекитайской физкультуре, она ведь отключала от повседневности и прогоняла дрему интеллекта. Но, может, так происходило лишь на китайской почве, очень древней? И не происходило с фигурантами при исполненьи «Танца с саблями»? Судить не стану. Остановлюсь-ка лучше я на том, что сам гимнаст-преподаватель преподал нам урок преудивительных возможностей лечебной физкультуры. Как раз в древнекитайском смысле. И это станет непреложным после свиданья г-на Головинского с Морганом Робертсоном. Как тут мне не покинуть на Монетной мучительно трезвеющего Блока?

За много лет до гибели «Титаника» высоколобый мистер Робертсон принес издателю роман о корабле-колоссе по имени «Титан», сверхоснащенном, сверхмогучем, но сокрушенном тайной силой айсберга. Роман был издан, но тоже утонул, не в океане, нет, а в пресловутой Лете. Но всплыл!!! Ага, вы догадались, роман тот всплыл, едва «Титаник» утонул. Нельзя было не поразиться тождеству размеров, скорости, всех инженерных выкладок-соображений. И даже – мороз по коже! – числу погибших в катастрофах, вымышленной и невымышленной.

Не только Достоевский создал роман-предупрежденье. Сын Альбиона тоже. Он на своем «Титане» поднял флажные сигналы. Уверяю, они страшнее тех, что извещали о появленьи из-за сопок крестоносных «мессеров». Нет, это: «Курс ведет к опасности». Какой? На скалах-рифах гигантомании, в омутах науки-техники. О-о, это понимали Леонтьев, Соловьев. И это осознал мой Головинский, когда прочел роман, газетно упомянутый в связи с погибелью «Титаника». Однако Матвей Васильич не был эпигоном указанных философов, он дал свою интерпретацию романа Робертсона: гигант-корабль, надо полагать, могучая Россия; она погибнет, ежели однажды и уж навсегда не разминется с айсбергом, который ведь не что иное, как еврейство: подводные течения, четыре пятых под водою, изменчивость, причудливость узоров.

Как видите, проникновенья Головинского ваш автор нисколечко не утаил. И в этом опроверг прозрение историка и обскуранта П-ва. Он вашего покорного слугу клеймит жидомасоном, притом не сообщая, в какой же ложе мне без лажи грантом пособят, чтоб убежать дефолта. Теперича почтенный П-ов обязан снять с меня позорное клеймо. И, черт меня дери, я побежал бы, задрав штаны, ну нет, хоть ты убей, советской гордости ни на понюх.

А Головинский грант свой получил от вам известного Рачковского. И этим навсегда избавлен от клейма жидомасона. А «Протоколами», как текстами предупрежденья, приближен к Достоевскому и Робертсону. И это – полновесно, полнозвучно – он сам и осознал впервые.

Увы, невольник чести, Матвей Васильич, обязан пребывать в безвестности. А «Протоколы» изданы уже не раз, не два. И слышно: Нилус, Нилус. При этом звуке у Головинского пересыхает нёбо и жарко вспыхивают мочки. Мучительно, ужасно авторское самолюбие. И это он, почти уж генерал? И это он, познавший сладкий вкус мистификаций?

Вы как хотите, мне, право, странно – тяжелозвонкое скаканье на Каменноостровском в душе Матвея Головинского не отзывалось даже слабенькой надеждой. Повторяю, странно. Ведь на Надеждинской, 15, помещался Комитет. И не какой-нибудь презренной безопасности, нет, коннозаводства. При нем конюшня: кони сытые бьют копытами – аукционная торговля. И вот – вы слышите? – брюки трещат в шагу: красивый, двадцатидвухлетний Маяковский. Эй вы, небо, снимите шляпу, он на Надеждинской живет. Но лошадьми не озабочен, это позже, на Кузнецком: лошадь упала, упала лошадь…

Вы раздраженно пожимаете плечами: мели Емеля; какого дьявола припутал Головинского?! Не скрою, я сам, как в путах, ковылял. Звонил по телефону 24–39 в Госкомитет коннозаводства, но Головинский на связь не выходил. Водил я пальцем по штатным расписаньям, напрасно… Теперь прошу вниманья. Вся штука в том, что Головинский не служил фактически по линии коннозаводства, но чины выслуживал формально. Замечательно, что сам мистификатор, безвидный, не имеющий фигуры, о том не ведал до поры. Кто тайно порадел ему? Покойный Петр Иваныч. Исполать Рачковскому! Дослужился Матвей Васильич до генерала. Пусть статского, но тоже, знаете ли, пензия приличная. А все ж, признаем, куда как меньше, чем заслужил изобретатель острейшего оружия в борьбе с еврейством. Вот потому и жалят славное чело отравленные иглы: Ни-лус, Ни-лус.

Скажу негромко: не очень-то я сострадал Матвеюшке. Прибавлю: страданья Нилуса крупней, значительней, весомей. И это понял я в Чернигове.

* * *

Чернигов мне наполовину малая прародина: он историческая родина моей родни по материнской линии. Вторая малая прародина – столичная. Мне не дано сочувствовать провинциалу, желающему покорять столицу, равно столичной штучке, намеренной блистать в провинции. Все это, братцы, кипенье в пустоте, власть «самолюбствия». И там, и там находишь красоту. Не только созерцательную, но и красоту переживаний.

Всего вкуснее изначальность впечатлений нёба и гортани. Какое вишенье! Крупное, мясистое, темное, едва ль не угольное. Приносят в дом корзину. Ты слышишь: «А ну-ка, хлопчик, возьми-ка жменю!» А светло-красные, те назывались «шпанкой». Как дробь и мелочь в сословье арестантском; потом – «шпана», когда уж власть-то на местах и уголовники сравнялись… Какие яблоки! «Коричневые»? Белесо-белые, нет буровато-мягкого, ан вот «коричневые», и все тут. Иль желтенькие грушки – ни капельки лимоннокислого, а называются «лимонки»… Так цвет и вкус играют в прятки, а то, глядишь, и в «салочки»; впрочем, это по-московски, а тут, в Чернигове, – «квачи»…

Есть изначальность впечатлений летнего дождя. Прекрасен здешний ливень! Он слитно-громок, он ликует. И весь он в натисках потоков, вмиг покрывающих и мостовую, и панель. Несется легкая солома, кружатся щепки, сор и гиль в отчаянии бьются о деревянные мостки, стук «форточек», то бишь калиток, и взвизг застигнутых врасплох, и эта радость внезапной свежей тишины, и каждый, улыбаясь, сознает, что ливень длился не дольше получаса… Ага, пресекся тонкий запах гари, и это значит, что ливень, падая стеною, пришиб, прибил, пристукнул пожарище в Анисове. Заречное село имеет старинное обыкновенье: горит упрямо каждый год. Однако анисовые яблоки оттуда не пахнут дымом, но и анисом тоже… Я говорю: «заречное село» – и вижу за Десной-рекой плоское однообразие полей; над ними облака, они белы, твердь голубее голубого, ни дать, ни взять картиночка переводная… Я говорю: «и вижу за Десной…» – в тени от этих слов покамест оставляю ее тысячеверстное теченье, имевшее столь важный смысл для рыболова с окладистой седою бородой. Он не был местным, не был он иногородним. Отечеством своим считал он Пустынь, а не Царское село, хоть и бывал там отнюдь не мимоездом. Он между нами жил по указанью ГПУ и отмечался, кажется, еженедельно у тов. Дидоренки.

Все так, но вы позвольте втиснуть абзац сугубо личный. Интерес к другим не исключает интереса к самому себе.

В Чернигове меня пробрало, как озноб, предчувствие заветного удела. Не скажу: «предназначения» – звучит высокопарно; высокое парение назначено не каждому… Читатель-друг, я начался на берегах Десны. Продолжился я на брегах Невы, а здесь, в Чернигове, начало. О, не словесное, иное. Сказал бы вам лирически о музе: весной, при кликах лебединых. Но дело было летом. Нежарким летним утром близ древнего собора расположилась стая лебедей. Так издали мне показалось. Сдержав дыханье, вперив взор, приблизился на цыпочках, не замечая боли от жестких ремешков сандалий, и – оказалось – тесно, ряд за рядом, лежали связки: старинные архивные бумаги. В забвении подвальном они так долго ждали света. И стариковский голос вопросил: «Что белеется на горе зеленой? Снег ли то али лебеди белы? – И ласково ответил: – Преданья старины глубокой». Крепкая тяжелая рука легла мне на плечо. То был рыбак-великоросс, приписанный к малороссийскому пределу. Старик как будто б ссыльный. Тот, который отмечался в конторе тов. Дидоренко… Архив губернский содержался, как мне потом уж говорили, в доме гетмана Мазепы, где жила когда-то и дочка Кочубея. Но для меня была архивом зеленая лужайка у белого и древнего собора. Советовали мне: ты справься у Михаила Тимофеича. Не стану. Есть точность не формальная; она, по мне, важней.

Что до Михаила Тимофеича, то он и вправду был всеведущ. Иначе бы М.Т. Тутолмин не был учителем черниговской гимназии. У церкви Параскевии, аптека рядом и ряд мясной, примкнувший к городскому рынку; по-южному – привоз.

Почтеннейший Тутолмин-старший преподавал историю. Он деликатно обращался с гимназистами. Сказать бы можно, весьма изысканно. Он презентовал ленивцам книжную закладку, металлическую, с граверной надписью: «Я тут заснул». Теперь история – предмет зело мобильный, тогда он был стабильным. Особенно в суждениях о роли, о значении. Пожалуйста, пример: «Значение борьбы России с азиатскими народами». Иль так: «Роль Гоголя в прогрессе общества».

Такие манускрипты и это вот «Я тут заснул» ваш автор обнаружил в чердачной душной полутьме. Он там производил раскопки, как рудокопы в штольне. Архив семейный! Культурный слой разнообразен! Средь рухляди, отбывшей срок, покоилась духовная бессрочность двухнедельников черниговской епархии и хрестоматий в переплетах нашего соседа Исай Матвеича. Счета и письма, и почему-то ведомости какого-то из попечительств, и старый-старый прибор чернильный с изломанною бронзовою лирой, подругой школьных дум, и непонятного предназначенья стопка бледных извещений, схваченных широкой темно-синей лентой, – о таинствах св. крещений лиц иудейского вероисповедания… Однажды, боже мой, какая выдалась потеха! Был мною обнаружен мамин табель, оценочки по всем наукам шестого класса. И что ж вы думаете? «Тройки», «тройки», «тройки». Они вытягивали шеи, словно гуси. Я завопил: «Предлинной хворостиной мужик гусей гнал в город продавать». Скатился с чердака и стал плясать, как ирокез, и стал кричать, что мамочка – обманщица. Ага! Ага! Ты столько раз мне говорила, что в семействе все-все учились на «пятерки», а вот и нет, а вот и нет… Врасплох захваченная мама смеялась, она была веселой, смеялась, впрочем, несколько смущенно, обороняясь тетей Мусей – та и вправду училась на «пятерки».

* * *

Всю жизнь она служила фельдшерицей. И на гражданской, и на гражданке, и на Отечественной. Ее похоронили нестарые рабочие-путейцы и старые евреи, вернувшиеся из эвакуации. И помянули в складчину. Пал Николаич в линялом кителе и галифе, Пал Николаич немножко прослезился, сказал, глотая ком: «Жидовка вот, а видишь вот…». Не достигал вокзальный слесарь высот антисемитства – не академик он, и не герой, и не писатель.

В молодые годы тетя Муся была такой, какой она тихонько завершила все семьдесят: и грустненькой, и безответной, и ласково-внимательной, как солнышко за облаками в пасмурный денек, когда вам кажется, что вот-вот и распогодится, а нет, опять замглилось.

Смолоду служила тетя Муся в «заведении». Вы не подумайте про дом терпимости. Она служила в желтом доме, заведенном в губернии на средства земства. Огромная усадьба; центральное строение большое, и потолки высокие, и окна; и флигели имелись, и домики вразброс; и сад вишневый, и длинные аллеи, пирамидальность тополей, летучий пух, широкошумные дубы.

Все мне напоминало Колмово близ Новгорода. Там тоже было «заведение». Я навещал Успенского. Любимый мой писатель, Глеб Иваныч. А практиковал там, в Колмове, Усольцев. Он, между нами говоря, когда-то втайне был влюблен в Софью Ивановну; а было это в Африке, у моря Красного, и эта самая Софья Ивановна происходила из семьи Ханенко, известной всем черниговцам. Жалею, что своевременно не вызнал, куда девался ее муж, авантюрист и атаман Ашинов.

Зачем все это сообщаю вам? Охота, чтобы вы когда-нибудь прочли давно уж позабытые творенья вашего покорного слуги: «Судьба Усольцева» и «Колмовские вечера». Тщеславность автора вы извините. Прибавлю только, что Усольцев напоминал мне главного врача черниговской больницы Альфреда Германовича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю