355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Давыдов » Бестселлер » Текст книги (страница 28)
Бестселлер
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:08

Текст книги "Бестселлер"


Автор книги: Юрий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

Соловьи всех курских рощ ее признали певицей несравненной. И не замедлили признанья Петербурга и Москвы. Рукоплескали дивной деве и государь, и дети государя, кавалергарды, кирасиры. Явились Дёжке деньги. И немалые. На малой родине она купила лес, купила почву, дом поставила и пашней пособила брату, мужик, как говорится, ослабел. Ах, Надя, Наденька! Не ходила мама в старомодном ветхом шушуне. И дочь ее не распускала нюни под забором, а твердо знала, как знает каждая крестьянка, – ты пей, да дело разумей. Коня на скаку остановит? Конь сам пред ней, как лист перед травой. И всадник эполетный смотрел влюбленно на барышню-крестьянку. Она любить любила. И первую свою любовь не позабыла в нескольких замужествах. В прусском ельнике похоронили кирасира. Последняя любовь, на свадьбе отцом-то посаженным был сам Кутепов, последняя любовь… Ох, Коля, Коленька, он был на десять лет моложе, и она до последних своих дней тосковала по Коленьке за решеткой каторжной тюрьмы, и никто в этой тюрьме не верил, что она пела когда-то русскому императору… А здесь, во Франции, ей случалось музицировать с Рахманиновым; а здесь, в Париже, Ремизов писал для книжки предисловие. Но о них – ни слова. Не то чтоб не поверили, а попросту остались в равнодушии: в провинциальной каторжной тюрьме отроду не слыхали про русских гениев… В тюрьме, однако, любили русскую певицу за ее томление-тоску по Коленьке; жалели – мсье женераль покинул бедную мадам, да и сокрылся из виду.

А жили-то они, как говорится, душа в душу. Все годы странствий на чужбине. Ее концерты – в Риге и Варшаве, в Праге и Белграде, в Берлине и Брюсселе – придавали ностальгии боль надрывную, боль физическую, до слез, до обмороков, до экстаза – «И будет Россия опять!». Это уж была ее великая скорбь о родном народе.

В отличие от многих – эмигранты не у тещи на блинах; ешь простоквашу, который бездарь; салатик жуй да слушай соловья, у них, французов, соловей не знает больше четырех колен – в отличие от многих русских супруги Скоблины нужды не ведали. Тому причиной был не генерал; его жена имела средства, имела гонорары, имела и практическую сметку. И вы бы в этом убедились, посетив их виллу, в недальнем от Парижа опрятном, тихом и зеленом Озуар-ля-Феррьер. Как быстро опустел тот дом, когда Плевицкую арестовали. Бродили куры по двору; петух-то был, да корм не задавала барыня. Мяукал кот, но песнь не заводил – кому тут подпоешь? На огороде красная ботва скукожилась. Сквозь ясени желтели ставни в черненьких ромбиках прорезей. И эта желтизна, и эти ромбы напоминали мне о желтых кожаных регланах – два большевистских гангстера стояли рядом с мощным лимузином. А Скоблин упругим шагом за угол свернул. Он в штатском: коричневый костюм; черное пальто нес на руке внакидку, а шляпу сдвинул низко.

Они исчезли навсегда – и Скоблин, и его начальник Миллер. На вилле его любили кошки, любимицы Плевицкой. Тяжелый желтый ящик матросы подняли на борт, ушел из Гавра пароход, который назывался скромно: «Мария Ульянова». Прощайте, Миллер, прощайте, генерал, вас продала певица Дёжка.

Не Скоблин наставлял Надежду свет Васильевну, как вести себя, как помогать ему. О нет, она указывала, что делать, как поступать. А подкаблучник-генерал ведал секретной службой в миллеровском РОВСе. Он исчез, что сталось с ним, известно, да автор позабыл, и нет охоты справки наводить. Ужасно огорчает почвенно-крестьянская натура. Охота поразмыслить на сей счет, но страшно, друг-читатель, раздразнить гусей.

Ей дали двадцать лет. И обрядили в каторжанское, шинельное, кусачее; как отупели ноги в деревянных сабо. Ее отправили в провинциальную тюрьму. Она ждала вестей от Коленьки. Молилась, плакала, рвалась. Тюряга сидела, словно жаба, у вокзала. Были слышны гудки локомотивов, тяжелое движенье поездов, и в забытьи ей чудилось – о, Господи, ведь там, в стране рабочих и крестьян, желают возвращенья Дёжки Винниковой, чтоб пела Дёжка своему народу: «Не спи, вставай, кудрявая, навстречу дня…» А раз так, то могут и вызволить, и обменять, чего-нибудь добиться. И голосом, обретшим силу, отчаянно взывала к небу: жи-и-ть хочу-у-у.

Уж не сыграть ли на жалеечке из бузины, жалея г-жу Плевицкую? Нет, я вижу Клотильду В. Рожденная в Ренне, она училась в тамошнем университете, ходила мимо той тюрьмы, где русская певица, небезвозмездная помощница ОГПУ-НКВД, взвывала «жить хочу». Нет, нет, Плевицкую я не жалею, ну, может, немножко и жалею, но о Клотильде В. я и теперь скорблю.

Она приехала в Москву женой слависта. И матерью мальчишки, профессорского сына. Слависта, он русским был, убили коммунисты. А мальчика-солдатика убили немецкие фашисты – в боях под Ржевом. Клотильду В. угнали в лагеря. Она была уже гражданкой Страны Советов. А как же, что же? Зачем нам головная боль? Ей на Лубянке предъявили фальшивое прошение: мол, умоляю о гражданстве, о красной паспортине. И следом показали, улыбаясь, разрешение товарища Калинина. Убежище же политическое она нашла в тайге. Срок отбывала в бригаде женщин различных национальностей, но вместе и безличных, поскольку все мы жили единою семьей, совсем-совсем интернационально.

Клотильда В. не выла, как Плевицкая. Не молилась. А вот постилась, это так: во всем ГУЛАГе всегда великий пост. Она была, как колобок, и на ногу быстра. И эти темно-синие глаза. Такие, знаете ль, бросает месяц по озерам. Печаль скрывала. И никогда, и никому не жаловалась. К ней зэчки относились сестрински. Однако не могли понять, чего это «Клавдия» подалась всей семьей из Франции в страну рабочих и крестьян?

Не знаю, что с ней сталось, с Клотильдой В. Стараюсь думать, она домой вернулась, в свою Бретань, в свой Ренн, и чудятся мне яблони и вереск, который в виде чубуков ладони наши греет. Но там же, в Ренне, у вокзала огромной и бугорчатою жабой сидела, вспомните, тюрьма. Да, каторжная.

Оттуда могла бы к нам вернуться мадам Плевицкая. Срок отсидела бы и вышла из врат тюрьмы. Согласно приговору, ее тотчас бы выслали из Франции, езжайте-ка домой, на почвенно-крестьянскую отаву. Но Божий суд решил иначе, чем суд присяжных, и бедная Плевицкая не вышла в сабо из ворот, нет, вынесли вперед ногами. То было в октябре сорокового. Ей было пятьдесят плюс шесть.

Я стал считать, сколь было несравненной, когда она явилась в Петроград и появилась на Михайловском театре. В пятнадцатом. Или шестнадцатом. Муж Плевицкой, поручик Кирасирского ея величества полка, уж пал героем. Горюя тяжко, она, радея семьям павших на театре военных действий, обходила театральный зал с большим ковшом в руках. Рука дающих не скудела.

Пал Палыч был тогда высокоблагородием; он обер-офицер Генштаба.

После концерта Несравненной мы заходили в «Квиссисану», кафе на Невском. Дьяконов – вскоре генерал – носил пшеничный пышный ус, был монархист-легитимист с уклоном в англоманию. Хоть был он из Генштаба, но и ему, как и гвардейцам, Плевицкая кружила голову. Мы говорили о Михайловском театре. И не говорили о театре военных действий. Враг и в кафе подслушивает. К чему лукавить? Дьяконов мне не внушал ни мало-мальских подозрений. Положим, я колпак. Но Бурцев! Как же Бурцев обремизился?

Он жил в Париже эмигрантом, был близок, был своим в кругу военных Белой армии… Да даже дошлые сотрудники журнала «Детектив» не выдавали в свет ужасной версии: мол, этот русский генерал сотрудничал с ОГПУ-НКВД и был отозван, да и отправлен в далекий град, где и затих в громах Отечественной. И там, в Ташкенте, он преставился. А дочка-то, единственная дочка, затерялась в приливных волнах эвакуированных. Нет, она-то не исчезла, но не имела в хлебном городе ни грамма хлеба. Ей не давали продовольственных талонов. Бедняжечка воззвала к Берии, он был великий гуманист, однако на воззвания не отвечал… Вот вижу четко, вижу на Мясницкой, тогда, конечно, Кирова. Июль, жарко, и в ясном небе, где-то там, за горизонтом, взметнулись наши истребители встреч фрицам, налет, налет дневной на столицу нашей Родины… Автомобиль, чернее черного, катил быстрее быстрого. Сидел Лаврентий Палыч, как нынче не сидят – с шофером рядом. Мелькнули: шляпа с твердыми полями, щека же бело-мягкая, пенсне всплеснуло, полоснуло бритвенно, и в ту минуту было мне понятно, что Берия, второй в стране по силе гуманизма, знать не знал о дочке генерала Дьяконова – сидит, бедняжка, без хлебной карточки.

А вы мне говорите: Кафка! А вы мне говорите: Оруэлл! Э, братцы, никаких затей, и оттого так жутко, как, помню, на театре Мейерхольда: погром еврейский происходил в безмолвии, и это было пострашнее грохота и воплей.

А здесь, в Париже, милейший Аллигатор без всяких аллегорий слал шифром сообщенья в Центр.

* * *

Приложение № 129. На Ваш №… о Бурцеве.

Встретившись с Бурцевым, имел с ним трехчасовой разговор.

Похищение Кутепова и Миллера иллюстрирует, как он говорит, не только возрастающую мощь и многочисленность сов. агентуры, но и возрастающее разложение русской эмиграции.

По поводу процесса Плевицкой Бурцев говорит, что, конечно, приговор суда чрезвычайно суров, но что поведение ее было настолько цинично, что восстановило против Плевицкой весь состав суда. В ее лице суд карал не только ее одну, но русских, которые, пользуясь французским гостеприимством, сводят личные счеты. И, того хуже, играют роль иуд, губящих свой народ. Кремль, убежден Бурцев, виновен в похищении и Кутепова, и Миллера. У него, Бурцева, имеются материалы, подтверждающие непосредственное участие нескольких лиц в похищении руководителей Российского общевойскового союза. Какие именно материалы, Бурцев умолчал.

В Париже находится некий подполковник Скопин, выдающий себя за генерала и распространяющий слух, что Бурцев, как и его друг ген. Дьяконов, является агентом ГПУ, а кроме того состоит на службе французской полиции и получает от нее 900 франков в месяц. Бурцев отправил Скопину требование, чтобы тот явился к нему, на ул. Люнен, для личных объяснений по этому вопросу. В противном случае он, Бурцев, выступит в печати, обвиняя его в клевете.

Бурцев продолжает защищать от клеветы и своего друга генерала Дьяконова, который, по его убеждению, был и остался честным русским патриотом. Учредил третейский суд, никто не явился. Бурцев под присягой отверг все наветы на Дьяконова.

В настоящее время Бурцев получил от левых евреев поручение собрать материалы, доказывающие участие прежних правительственных кругов в фабрикации «Протоколов сионских мудрецов». Бурцев ездил в Брюссель, где что-то добыл по этому вопросу. Предполагает поездку в Ниццу. Получил какую-то документацию у ген. Глобачева. Ожидает ответа от Тихомирова на свой запрос. Тихомиров, по сведениям Бурцева, живет либо в Москве, либо в Сергиевом Посаде. В ближайшее время Бурцев имеет свидание с А.А. Лопухиным, бывш. директором департамента полиции; Бурцев поддерживает с ним добрые отношения.

Постоянно навещает Бурцева некто Ю. Давыдов, московский литератор, совершенно неизвестный. Обещает Бурцеву наводить справки в московских архивах.

* * *

Увы, увы, ваш автор угодил в анналы Аллигатора. А замечания рептилий всегда, ребята, отзовутся оперативной разработкой, разборкой в следственном отделе и, наконец, разделкой леса иль угольным разрезом.

Но время, знаю, есть – продолжу. Однако, извещаю племя молодое, в таких вот ситуациях ты чувствуешь нервическую спешку, она ведь тоже отзовется в моей пекарне на выпечке хлебов, пусть не насущных, но все равно зависящих от состоянья пекаря, а посему не обессудьте. А-а, ничего от вас я не прошу, ребята. В конце концов, друзья иль недруги мои, работяге безразличны посмертные размеры заработной платы.

Когда бы Аллигатор все силы отдавал лишь Бурцеву, резидента б отозвали. И этим, скажу вам на ухо, спасли б от пули. Э, мой В.Л. был Аллигатору петитом. Он сообщал о Бурцеве попутно, даже и небрежно. Как говорится, для полноты картины. И вот отметка пустяковая: мол, Бурцев ждет письма от Тихомирова.

Дождался. Осмелюсь доложить, престранное письмо.

Впрочем, вначале Лев Александрович ответил на запрос В.Л. Он «Протоколы» поостерегся публиковать в своих «Ведомостях» (московских – Д. Ю.). Его, редактора-издателя, брало сомненье в происхожденьи текста, чуялся апокриф. Смущение развеял митрополит (московский. – Д. Ю.). В очередную проповедь вложил владыка «Протоколы». О них и возвестили со всех амвонов (московских, счетом триста шестьдесят восемь. – Д. Ю.). И он, Лев Тихомиров, отправил их в набор. Потом, все больше убеждаясь в главной правде «Протоколов», в намерении еврейства Россию-мать низвергнуть в рабство, забил тревогу: «Ганнибал у ворот!». Теперь жиды уж в Городе, и он, Лев Тихомиров, сознал убийственную правду документа. Зато он отказался от прежней точки зрения на ритуальное убийство: еврей не проливает кровь христианина в кулинарных целях.

Ах, вот как – отказался? О, беспринципность публициста! Два эти «ц» здесь нарочиты: они язвят мыслителя из подмосковного Посада. Неможно отрицать влиянье быта на прорицанья. Опять два «ц», ишь, вьются, вьются, словно бы цеце. К чему все это? А к тому, что вот и фунт: большевиков и на дух не приемлет, а пуще тех, что из жидов, но чечевичную похлебку принял, отпущенную беками для выдающихся ученых. Буквально: получал пайки от счетовода и кладовщика. У, местечковые, прихлынувшие в белокаменную. И получив, он выдыхал, он шелестел: «Спасибо вам, спасибо».

Прибавьте к продтоварам дрова и керосин, опять же от щедрот Комиссии по улучшенью быта. Тепло и свет, бесспорно, убыстряют и углубляют мыслительный процесс. Тому разительный пример – вторая часть письма Льва Александровича.

Он пишет Бурцеву: известный исстари как возбудитель антисемитизма жид-процентщик, швидкий шинкарь, картузник, арендатор, винокур и проч. – все это пена экономических приливов. Глобальное – в глубинах духа. И племя иудейское, и добрый русский наш народ имеют статус избранных. Но двум Мессиям не ужиться. В том ось и корень, кряж и главный винт. Все прочее второстепенно, плоско, ординарно.

Однако капитальное и новое в другом. Последующее, говорю, требует курсива. Не типографского, а исторического. Последующее крупно и рельефно. Запомните-ка: не укра’ди. Не поступайте на манер позднего славянофила иль нынешнего математика. Первый, достославный Данилевский, не ссылался на немца Рюккерта и поразил образованщину своею самобытностью. Второй, расчислив конструкцию малого народца, не указал на инородца, французского историка Кашена, да и опять мы ахнули. А ежели кто-либо посмеет не сослаться на письмо из Сергиева Посада, тот обречен: тотчас и загорится шапка.

Теперь – как в рупор. А вы вникайте. Из письма, полученного Бурцевым, новация вот так и брызнула, вот так и пролилась, ну, словно бы металлом раскаленным. Вникайте! То было размышление об Интернационале. Не том, который основал Карл Маркс. А том, который основал Владимир Ленин. Ну, значит, Третий. Уж был объявлен Манифест. Уж состоялись два Конгресса. И мир оповестился: пролетариат не вложит в ножны меч, пока не будет всемирной федерации Советов. Слышите: все-мир-ной. Разноплеменный гул в Кремле: русские сделали возможной мировую революцию. Огромленный овацией, все повторял и повторял австрийский делегат: в Москву, в Москву, ничто нас удержать-то не смогло. Француз его сменил и извинился, что он по-русски еще не говорит, но завтра будет говорить, как все, кто понял мощь Интернационала. И под конец, под занавес: благодарность и восхищенье русскому пролетариату… О-о, признательность японца, теперь уж он не желтая угроза, не косоглазый, его уж шапками не закидаешь, он горд, японец: деятельность русских товарищей оказала громадное влияние на психику народа Страны восходящего солнца…

И все это – где? Начинается земля, как известно, от Кремля… Вы скажете: история компартии, конгресс коммунистического Интернационала… Но в Сергиевом Посаде, где игрушки-то делали, где Сергиева лавра свет свой несказанный изливала, там, на Московской улице, на московском, стало быть, направлении, там именно и было осмыслено мыслителем, давно переставшим быть революционером, глубинное предназначенье Третьего Интернационала. А именно: Третий Рим осенялся крестным знамением, а теперь – красным знаменем. И старую погудку слышишь: пусть с приездом нашего фельдъегеря исполняют одни и те же приказы и в Вильне, и в Париже, и в Стамбуле – и дальше, дальше, дальше. И еще погудку слышишь – от Василия Васильевича Розанова, философа, соседа по житью в лавре, в Посаде. А именно: солдат наш есть победитель мира; это так и написано на его роковом челе; он и папу арестует, и американца сметет… Вот она, всемирная федерация. Говорится: «Третий Интернационал» – читай: «Россия»… А теперь я доложу тебе, читатель-друг, и вам, читатель-недруг. Недавно, в семидесятых, на Вологодчине гуляла номенклатура районного калибра. Тост был такой: «Дорогие товарищи! К двухтысячному году коммунизм победит во всем мире. Надо нам быть готовыми занять руководящие посты в Европе, Азии, Африке и Америке». Ах, братья, сестры, верить надо, как верил Тютчев. А брюзжать, как Гоголь, не надо: есть, мол, такое село, называется Вшивая Спесь. И вообще – подчеркиваю с удовольствием – вологодская номенклатура потому похвалы достойна, что мессианство русское имела, а не еврейское. Говорила: «Третий Интернационал» – подразумевала: «Третий Рим»…

Бурцева, однако, даже и не озадачили сергиево-посадские построения. Не обладал Бурцев ни геополитической складкой ума, ни государственной шишкой; последнюю, кстати сказать, обнаруживали в организме Тихомирова Льва Александровича не кто-нибудь, а Маркс-Энгельс. Не-ет, Бурцев ждал не рассуждений, на мой взгляд, чрезвычайно глубоких, Бурцеву нужен был луч света в темном царстве, указующий на происхождение «Протоколов». Опять же не конгрессов Интернационала, а сионских мудрецов. Ничего такого в письме Тихомирова не было; оттого, полагаю, оно и запропастилось.

Ни звука на сей счет не проронил и парижский «источник». Затею левых евреев, а равно и участие в ней Бурцева, резидент ГПУ (псевдоним – Аллигатор) относил к числу эмигрантской мышьей беготни, не заслуживающей внимания. Посему ничего не вижу странного в том, что Аллигатор не углядел ни Головинского, ни этого субъекта с аптекарской фамилией и кличкою Дантес, подсказанною вовсе не Дюма-отцом. И, наконец, Лопухина.

* * *

Вообще-то, надо вам сказать, парижский резидент ОГПУ Лопухиных в глаза не видел. Зато ваш автор с одним из них, Владимиром, свел знакомство.

Он дворянин-то столбовой, но столбенеть пред ним нет нужды. Прост в обращении, надменности ни гранулы. От славы предков ренты не имеет, коль скоро ясно сознает необходимость собственного капитала.

Положим, Лопухина Авдотья была царицей, женой царя Петра. Положим, Алексей, орловской ветви рода, Лопухин возглавил при последнем государе имперский сыск, а также зарубежный. Номенклатура наиважная. Что первая, царицына, что и вторая, директор Департамента полиции. Но и Владимир Лопухин бывал министром в правительстве Гайдара.

Положим, царица Евдокея скончала свои дни в монастыре. Положим, Лопухин, мной выше упомянутый, отведал и тюрьму Кресты, и ссылку, век свековал в Париже клерком. Но Лопухин Владимир, тот, слава Богу, не в затхлой келье и не какой-то клерк. Экономист! Конечно, он не Маркс, тот доктор, а этот кандидат наук. Зато ему, как слышно, светит президентство в какой-то мощной государственной компании, о чем и не мечтали ни Маркс, ни Энгельс, фабрикант. Короче, исполать Владимиру Лопухину. Бьюсь об заклад, он не утратит душевную наклонность к либеральным ценностям, которые не знают биржевой игры; с игрой ума они давно знакомы. Отсюда рассужденья на тему и без темы. А мы обходимся сухим, поскольку в Подмосковье сушь. Окрест огнища производства шашлыков, малина полновесно зреет. Нас обступают клены, елки, сосны. Мы за деревьями не видим леса, а видим пашню и шоссе. В тяжелом черном лимузине мчит Патриарх всея Руси. За ним – младые рынды, так звали в старину омоновцев. А позади везут обслугу: они бледны; ужель никто их не жалеет? И если так, то очень, очень жаль. Проехали, сокрылись. Мы с отвращеньем пьем «Алиготе».

Истому лета утомляет разговор о либеральных ценностях. Да и вообще они у нас ни при какой погоде. Тому примером родственник Владимира Лопухина. Представил я ему фотопортреты различных личностей начала века. Он без промашки указал: вот Лопухин, орловской ветви рода.

Конечно, ветвь важна, однако корень в направленьи духа. В карьерном взлете орловский Лопухин достиг важнейшего поста – директор Департамента полиции. Надумал там он обручить Законность с Произволом. Увы, Законность-то у нас застенчива, как Золушка. А Произвол, имея лисий хвост, имеет волчью пасть. Не преуспел директор Лопухин – либерализм и тайный сыск совместны ль? Уволили Лопухина по «пункту пятому». Вы не пугайтесь, не пугайтесь – русский он, ей-богу, русский. А пунктик этот означал тогда – уволен, мол, без объяснения причин.

И вот уже вчерашний шеф госбезопасности изображен на фотографии. Он безмундирный, он обыкновенный. Он в кресле, напряженья нет, но и свободы тоже. Глаза угрюмы, в глазах вопрос: а вам-то, собственно, какое дело до меня? Все фотки на столе. «Алиготе» забыто.

Алексей Александрович Лопухин, уволенный вчистую, без права вступления на государственную службу, подвизался юрисконсультом солидных фирм, получал хорошие гонорары, жил на Таврической в такой большой квартире, что ее обыскивали часов десять кряду. Обыскивали? А он, видите ли, отвергая провокацию как метод и средство, признал Азефа обер-провокатором. Судил Лопухина сенатский суд. Потом везли, везли, везли, и он исчез из стопки фотографий на столе. Но мне досталась архивная записка. Из тех, что для историков не стоят и гроша: «Давно, Владимир Львович, мы не видались. Зайдите вечерком. Предварительно позвоните, пожалуйста, ко мне в банк. Искренне уважающий вас А. Лопухин».

* * *

У нас, за кольцевой, плыла жара. А в городе, где ул. Любек, день выдался тяжелый, с моросью. На шее, на ладонях ощущалась влажная липучесть океана. Конечно, Атлантического. Он к Парижу ближе, чем к Подмосковью, пусть и ближнему.

Но вот уж где-то там усталый океан, впадая в бормотуху, откатывался дальше, дальше. И распогодилось так быстро, что у бистро какой-то юный фраер весело присвистнул. Он здесь по вечерам распродавал «Пари суар». Лопухину газетчик был почему-то симпатичен. Солидный служащий, он улыбался юноше, случалось, и подмигивал. Бывает, даже прокуроров посещают чувства добрые. И шефов политического сыска тоже. Однако это непременно после отставки, тюрьмы и ссылки.

Да, Лопухина везли, везли, везли – и завезли в Сибирь. Не в Верхоянск, где полюс холода, а в Минусинск, где вызревают арбузы… Философ Константин Леонтьев, гневливый, страстный, бывало, в Оптиной кричал на Льва Толстого: тебя сослать бы, батюшка, в Сибирь и чтобы рядом не было графини… Супруга Алексея Александрыча, рожденная Урусова, княгиня, за ним последовала. В изгнании они жили не до скончанья срока, назначенного Особым присутствием Сената, а выехали в срок, назначенный историей. В юбилей дома Романовых была ниспослана амнистия. Но в нашем случае, и это несомненно, родному человеку порадела многострадальная Лопухина, царица, жена царя Петра.

Сибирь не омрачила душу Алексея Александровича. Но разбудила в нем отменно-русский гастрономический изыск. Он чреву своему не угождал, но возлюбил он кисели из клюквы да яблоки, когда их запекут с боярышником. Пельмени? Бегу банальностей. Чтобы пельмени вожделеть, не надо переваливать Урал.

Из-за Урала он вернулся. Но нет, не в Петербург. В Москву, в Москву… Не в Лопухинском поселился, а в Гагаринском. И стал служить в каком-то банке. В годину революции Лопухина не грохнули. Его оборонило, думаю, не столько изобличение Азефа, сколько предисловье Ленина, известное Дзержинскому. Когда-то Лопухин в своей Записке уныло-мрачно изобразил всю «аморалку» политической полиции; большевики сию Записку издали в своей же невской типографии, текст предварили рассужденьями известнейшего моралиста Ленина.

Лопухина не тронули. Но и не выслали на пресловутом пароходе, как интеллектуалов высокой пробы. И не выдворили. Просто-напросто отпустили.

Он пребывал на ул. Любек аполитично. Служил он в банке. Ежевечерне читывал «Пари суар», «Юманите» – ни при какой погоде. Ходил с женой на вернисажи, а библиотеку посещал один. Ее когда-то учредил Тургенев. Она Лопухину напоминала гимназическую, в губернском городе Орле, не чуждом и Тургеневу. Относительно библиотеки он был не прав. Вернее, прав, но, как говорят, по-своему. Орловщина в Париже, бывало, веяла над ним, как веет дух, который веет, где захочет.

Он эмигрантов не дичился. Но относился к ним, как г-н Вольтер к Господу: встречаясь, молча кланялся. Он слишком многих презирал, чтобы призреть их дома. Круг был узок. В.Л. принадлежал к числу избранных.

Попробуйте понять. Он вверил Бурцеву секрет служебный, но уровень-то общегосударственный. Я говорю о подтверждении предательства Азефа, он мне уже давно в зубах навяз. Вверил, да. А Бурцев огласил. И эта гласность имела долгим эхом суд и ссылку. И вот, извольте: «Искренне Вас уважающий А. Лопухин». Эпистолярное расшаркиванье ножкой?

Лопухин и Бурцев стояли в дверях – противоположных – маскарадной залы государственных присутствий. Лопухин желал внедрить законность; Бурцев – беззаконность истребить. Положим, так. Но Бурцев, в сущности, продал Лопухина? Не в сущности! Формально, да. Но нет, не в сущности. Лопухин сказал: я вовсе не оказываю вам услугу, господа; я поступаю, как велит мне совесть, я делаю, что до’лжно, и пусть говорят, что угодно. Ему претили мерзости двойной игры, грязь ее и кровь.

Тому лет двадцать, пусть без малого, в купе экспресса Кёльн-Берлин, он подтвердил В.Л., что главный провокатор – инженер Азеф. То есть не только инженер-электрик, но и душ, душ человеческих. И подтвердив, не требовал молчания В.Л. Понимал: не ради торжества тщеславия Бурцев своего добился. Он все бы отдал для того, чтобы воткнуть, всадить и вбить Кол Осиновый в иуд-азефов, в иудушек-азефщиков. Он понимал и то, что тайная полиция, пуще всех инстанций, скандалов сего рода не прощает. Но это ведь и не «скандал», нет, попытка привнести мораль в топь аморальности. Так думал Лопухин и понимал теперь, что это тщетно, но Бурцева окатить ушатом отрезвляющей воды он не хотел. И потому в конце письма к нему не ставил мимоходом «vale», а как всегда, так и вчера, – «искренне уважающий Вас».

В их встречах-разговорах трассировал сюжет пожизненно-сквозной для Бурцева, Лопухину – давно прошедший, но и доселе «язвивший тайно». Имел сюжет оттенки и акценты, пересеченья и столкновенья лобовые. Все вместе было наведеньем справок и полученьем уточнений: В.Л. уж к мемуарам приступил. Теперь поди-ка сунься в архивы департамента полиции! Они остались там, в руках у комиссаров, надевших нарукавники. Из «бывших» в Париже были и другие, но он их поверял Лопухиным: служил сравнительно недолго, да многое и многих помнил. Отвечал в тональности брезгливой. Улыбался редко. А нынче, предваряю, рассмеется.

Парижская квартира как бы выдавала квартиронанимателю патент умеренности и аккуратности. Фамильное, включая серебро, было утрачено. Торжествовала прочность буржуазности. Всего же лучше то, что хозяйка дома удалялась при встречах-разговорах мужа с мсье Бурцевым.

Чего ж хорошего? А видите ли, можно мне, автору, обойтись без женщины. Конечно, выраженье фигуральное. Но в нашем случае и – буквальное. Я, кажется, уже покаялся: мол, мне «женский образ» не дается. Он требует особенного вдохновения. Как и геометрия. Откуда ж взять? Меня ведь на дух не терпел Терсков.

Евгений Яковлевич учителем служил в гимназии. Потом уж в нашей средней школе. Их называли «трудовыми». Оно понятно, очеловечивает обезьяну только труд. Терсков – лоб бледный семи пядей, бородка рыжеватая, прижаты плотно уши; костюм, хоть мелом пачканный, но «тройка», костюм был сшит прекрасно. Он с нами, школярами, был на «вы». Не говорил: «Садитесь», а говорил: «Прошу, присаживайтесь». Мы тушевались, одновременно сознавая самоуваженье. Я этого Терскова не забуду. Нацелив свой острейший тонкий карандашик в мою тетрадь по алгебре иль геометрии, Терсков гнусил бесстрастно-беспощадно: «Ну-с, у вас опять, конечно, ноль…» Я не глядел в Наполеоны, однако, согласитесь, даже единица предпочтительней ноля. Теперь скажите, откуда автор ваш возьмет почти математическую точность, необходимую для описания любви, а также поэтическое вдохновение, необходимое и в геометрии?

Герой Тургенева мог говорить – предмет моей любви всегда был в бронзовых одеждах. Все это, господа, похерено. (Да-да, не то чтобы утрачено, а именно похерено.) Попробуй повтори ваш автор, читатель надорвет животики. Куда же прянуть автору? Он, если вспомните, не совладал, не обладал мадам Бюлье, подругой Бурцева, а уж на что Шарлотта, Лотта имела некую загадочность, черты, приманчивые беллетристу. Нет, чур меня! Боюсь терзателя Терскова.

Тут круг замкнулся. Лопухин и Бурцев пребывают тет-а-тет. Бурцев нетерпеливо тренькает в стакане ложечкой. А Лопухин питается печеным яблоком, да жаль, боярышника нет. А я спешу открыть вам эпилог, в котором, как и предварял, есть ключевая фраза: «Помилуйте, Владимир Львович, да кто же этого не знает?»

Беру быка я за рога: на стрежень разысканий Бурцева уж выплывали «Протоколы сионских мудрецов».

Еще в России Врангель, генерал, сам Врангель ему сказал: «Да что ж тут выяснять? Подлог. И, знаете ли, гнусный». А Лопухин смеется: «А кто же этого не знает? Вспомянем-ка недобрым словом Комиссарова, он в генералы вышел, а нынче служит красным. А ротмистром хвалился, что могёт любой погром спроворить. Хотите, господа, большой; хотите и не очень. Подметные листки варганил и, не спросясь начальства, приказывал печатать в департаменте, на департаментском гектографе. Но Комиссаров – прост…» И Лопухин умолк. Стопу приподнимая, задумчиво постукивал паркетину. Потом сказал серьезно, строго, веско: «Рачковский». Так некогда в купе экспресса он произнес: «Азеф».

Бывают ощущенья возвращения на круги. Опять В.Л. вступал в зловещий маскарадный зал, где все мерзавцы в благородных масках. И ведь не каждого он цапнет за цугундер, не каждой скажет: цыц, я знаю, маска, кто ты. Сброд пестрый, весь шиворот-навыворот.

Да разве позабудешь милейшего Петра Иваныча? Как многим Бурцев мой ему обязан! И каторжной тюрьмой в свободной Англии, в которой Бурцев вязал, вязал чулки из шерсти. И марсельской шхуной, посредством коей зав. заграничной агентурой пытался выдворить на родину В.Л. И, прибавлю от себя, весьма возможно, он был обязан знакомством с мадам Бюлье, Шарлоттой, Лоттой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю