Текст книги "Воздушный замок"
Автор книги: Юрий Козлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Остров быстро отдалялся, обретая привычные очертания. Мир за это время, казалось, стал ещё краше. Вода сияла. Розовое облако подковой повисло в воздухе, обещая счастье. На птицу фламинго было похоже облако, когда летит она, выгнув крылья, обгоняя собственное туловище.
Что-то в мире изменилось, Андрей попытался понять: что же именно? И понял. В новом мире сделались невозможными белый волк, седой старец, рисующий коршуна, Аполлон-Мусагет и даже злодей Шарки. Как-то вдруг раз и навсегда Андрей перестал в них верить, и не было в душе сожаления. Холодный ясный свет наполнил воздух. Андрею стало зябко в его негреющих лучах. Лодка всё дальше отплывала от острова. В ледяных небесах было пусто. Облако исчезло. Дважды за всё лодочное время Андрей обернулся. В первый раз увидел, что Анюта, опустив голову, задумчиво чертит пальцем по стеклянной чёрной воде. Во второй – что она плачет…
…Проводив дочь в школу, Андрей посчитал свой родительский долг на время исполненным, о чём и сообщил по телефону жене.
– Проводил? – переспросила она. – Ну и как?
Жена тянула время, И праздный вопрос «Ну и как?» лишь предварял другие, более, по её мнению, важные вопросы.
– А ты как? – спросил Андрей. – Что там тебе сказали в поликлинике?
– Закрыли бюллетень.
– Всё было хорошо, – бодро ответил Андрей. – Под липой её ждал какой-то паренёк. Не сказал бы, что очень симпатичный… Но… тем не менее ждал.
– Ты сказал ему что-нибудь?
– Ничего, А что я должен был ему сказать? – удивился Андрей.
– Ну… Не знаю.
Когда-то это «не знаю» чрезвычайно раздражало Андрея, казалось ему зримым воплощением пропасти между словом и делом. По Андрею всегда было лучше молчать, чём говорить «не знаю…». И он молчал, потому что некая вялая инерция чудилась ему в этом словосочетании, выродившееся желание следовать каким-то принципам, оставшимся лишь в воспоминаниях. Так домашний гусь осенью смешно гогочет и бежит по траве, думая, что взлетит. Андрей считал, что истинное, молчаливое его «не знаю» предпочтительнее этого псевдоинтеллигентского. Оно само в себе, не требует ни доказательств, ни опровержений, оно как чистый звёздный вакуум – недостижимое, гордое. Это – как серый, вязкий туман, отравляющий жизнь всем.
– А что бы ты сказала на моём месте?
– Я? Не знаю…
С необъяснимым упорством жена отстаивала своё право на «не знаю».
– Ты идёшь на работу? Я тебя задерживаю? – спросил Андрей.
– Не задерживаешь. Мне на работу с завтрашнего дня, – ответила жена, и Андрей почувствовал, как мучается она, стараясь нащупать нужный тон, как ей хочется поговорить с ним.
«Ну-ну… Давай попытайся…» – Андрей рассеянно глядел на копейку, почему-то не последовавшую за своей сестрой, не провалившуюся в железный живот автомата.
– Подожди, Андрюша, не вешай трубку, – попросила жена, всё ещё не зная, как начать разговор, чтобы, упаси бог, он не подумал, что она вмешивается в его дела. Жена пыталась жить по прежним, когда-то заведённым Андреем порядкам. Тогда он сделал обязательной в их взаимоотношениях ироническую лёгкость, самые тяжёлые вопросы учил разрешать легко, с юмором. Проявлять внимание друг к другу. Жена, впрочем, ничему по научилась. Вечное «не знаю…» – на все случаи жизни. Но это было раньше. Сейчас Андрей бы никогда не снизошёл до подобных поучений. Он с любопытством ждал, что будет дальше.
– Значит, проводил… – повторила жена, и какое-то даже отчаяние почудилось Андрею в её голосе. Так случалось всегда, когда жена собиралась нарушить их заповеди. Андрей вспомнил, как, бывало, они возвращались из гостей или из театра и она вдруг посреди улицы хватала его за руку, смотрела умоляюще: «Андрюша, ну я прошу, я прошу… Поговори со мной откровенно! Я устала от этих твоих гладких фраз, я волнуюсь, переживаю за тебя, а ты… Ты как чужой!» Но он молчал, потому что в отличие от жены никогда не произносил «не знаю», и жена срывалась, начинала кричать. Он всё равно молчал, и она просила прощения. Так постиг Андрей странную силу истинного, молчаливого «не знаю».
– Да-да, проводил, – любезно подтвердил Андрей.
– Ну а сам-то? Куда? Чем будешь сегодня заниматься?
Вот, оказывается, что её волнует!
– Как обычно, ничем, – всё с той же любезностью ответил Андрей.
– Почему, Андрюша? – спросила она с тоской. – Что с тобой происходит?
– Прямо сейчас объяснить? По телефону? Вот в данную минуту?
– Извини, – вздохнула жена, – но… мне страшно! Я долго думала…
– О чём?
– Я хочу сказать тебе правду. Ты… болен, Андрюша. Только не бросай трубку, послушай меня! Я уже договорилась с хорошим врачом-психиатром, мы с тобой сходим к нему в среду, я объяснила ему… ну… твои симптомы, и он сказал, что…
– Ты это серьёзно? – изумился Андрей.
– Только не бросай трубку! Я думала, Андрюша, я долго думала, я не знаю, но… вдруг всё это из-за меня? – Она всхлипнула. – И ещё подумала, что хороший врач-специалист, он… поможет. Умоляю, пойдём в среду!
– Подожди. А что именно-то – из-за тебя?
– Ну… Не знаю…
– А когда ты разговаривала с этим врачом, тебе… тебе он ничего не сказал? И вообще, откуда он взялся, этот врач?
Жена молчала.
– Не волнуйся, – сказал Андрей, – всё в порядке. Я скоро приду домой, и мы поговорим… Давай съездим куда-нибудь отдохнуть? На юг, а? А можно попытаться в заграничную поездку, я позвоню, узнаю, какие там страны…
– Да-да, позвони… – сказала жена слепым голосом.
Андрей вышел из будки на весеннюю улицу. Меньше всего ему хотелось сейчас встречаться с женой. «А может… пивка? – явилась неожиданная мысль. Андрей знал, неподалёку на набережной есть пивная. Треснувшие мраморные столешницы, ветерок сдувает с кружек пену, а по Москве-реке неспешно плывёт белый речной трамвайчик. Это живо нарисованная картина умилила чрезвычайно. – Как любили мы сиживать в этой пивной в студенческие годы… – вспомнил Андрей. – Золотое время… Золотистое, золотистое… Почему таким родным кажется это слово?»
Пивная, таким образом, сулила покой и защиту. Ноги сами повели туда. Ещё в студенческие годы, читая Герцена, Андрей наткнулся на следующее рассуждение о получивших образование русских людях: «Число воспитывавшихся было мало, – писал Герцен о Московском университете, – но и те получали не то чтобы объёмистое воспитание, а довольно общее и гуманное: оно очеловечивало учеников всякий раз, когда принималось. А человека-то именно было не нужно. Приходилось или снова расчеловечиваться – так толпа и делала, – или приостановиться и спросить себя: «Да надобно ли непременно служить?» Для большинства настало время праздного существования в отставке, деревенской лени, халата, странностей, карт, вина. Для других – время внутренней работы». Андрей подумал, что нынче как-то всё сгладилось, измельчало, и служба теперь подчастую сродни отставке. «Пивная, – подумал Андрей, – это же самый настоящий халат! Я думал, столько лет уже живу в раю, подобно дитяте, не помышляющему об увядании и смерти, а оказывается, жил… жил-ходил в халате! Ходил в халате, а думал, что живу в раю! Ха-ха-ха!»
Откровение это, впрочем, недолго мучило Андрея. Всё, полагал Андрей, что приходит ему в голову, не может быть дурным или добрым, а может быть лишь его, то есть свободным и не нуждающимся в оценке.
Любой поступок, любое жизненное явление, любые сложившиеся отношения, любой случай и любую идею он всегда мог при желании понять и объяснить – как бы разъять на составные элементы, разложить по полочкам. Странное дело – разъятое, разложенное почему-то уже не вызывало сильных переживаний: ни гнева, ни омерзения, ни желания бороться, ни – это абсолютно исключалось! – стремления жертвовать собой. Лишь равнодушно и механически принималось как нечто не всегда приятное, но… тем не менее свободное! Однако из подобного осмысления никогда не рождалось единое, целое, то есть то, ради чего стоило жить и страдать, что могло бы хоть отчасти дать идею, объяснить – зачем всё? «Надо держаться! – решил Андрей. – Держаться, потому что нет во мне иной объединяющей силы, кроме меня самого! Лучше остаться камнем под оком свободы, чем разлететься на атомы».
У входа в метро Андрей остановился выкурить сигарету. Едва затянулся, почувствовал, что как бы тронулись неведомые кони. И чувство времени – плавное скольжение но хрустальной реке, разглядывание давних берегов – снова вернуло Андрея к сомнительной вехе его юности – замшевой куртке. «Почему куртка? – недоумевал Андрей. – Почему именно паршивая забытая куртка среди стольких страстей, событий и прочего? Или… – усмехнулся Андрей, – она была… первым моим халатом? Возможно ли такое?»
Словно бы в подтверждение, куртка не желала исчезать. Напротив, она обрела какой-то сюрреалистический вид. Уже не никелированные заклёпки, а глаза Анюты смотрели на нынешнего Андрея с давно канувшей в Лету куртки. Это они, золотистые, страдающие, плакали, когда он шёл гулять по улице Горького. Как волновали его эти прогулки! Андрей вспоминал, какая тогда звенела в нём пустота. Нравиться! Хотелось нравиться девушкам! Случалось, они обращали внимание – сначала на куртку, потом на Андрея, – и какое мощное эхо сотрясало пустоту, будто из одной лишь пустоты и состоял Андрей, какие несбыточные, бесстыдные картины мгновенно рождались! Андрею претили тогда утомительные, серьёзные отношения с девушками, претила наивная несвобода, наметившаяся было между ним и Анютой. Другого хотелось! Иные женские образы владели воображением. Не вспоминал Андрей ни бесконечно верную жену протопопа Аввакума, ни подругу Перикла, знаменитую Аспазию, а подолгу думал о развратной римлянке – отравительнице Мессалине, о Феодоре, жене византийского императора Юстиниана, взошедшей на трон из публичного дома… Эти женщины казались Андрею куда более интересными.
Анюта, Анюта… Он уже тогда не знался с Анютой. Золотистые глаза уже ему не снились. Лишь изредка вспоминался её крик, когда уплывали с острова: «Не приближайся!» «Как странно, – думал Андрей, – уместились в этом крике две взаимоисключающие противоположности: «Не приближайся!» и «Будь со мной, не бросай!» Какой нелепый крик… У мужчин так не бывает. Но… почему он мне запомнился?»
Андрею снились совсем другие сны.
Была, правда, одна встреча возле дома. Два милиционера выводили из подъезда Сёмку, который почему-то держал сцепленные руки за спиной. Андрей посторонился, уступая им дорогу к глухой, зарешечённой машине, удивляясь, чего это милиционеры так неприязненно на него косятся. На Сёмкиной красной распухшей руке Андрей разглядел свежую наколку «Анюта».
– Куда ты? – спокойно и нелепо прозвучал вопрос Андрея в утренней тишине.
Сёмка обернулся.
– Не разговаривать! – толкнул его милиционер.
Глядя на напряжённую Сёмкину спину, на злобный, гуляющий на повёрнутой в профиль щеке желвак, Андрей вдруг ясно и без всякой помощи иного увидел, что будет дальше, – как Сёмка всё возьмёт на себя, не выдаст Толяна и прочую сволочь, как восстановит бессмысленным упрямством против себя следователей и будет в конце концов отвечать один… Но… не шевельнулась в Андрее жалость. Сёмка был свободен поступать именно так – чтобы кончилось зарешечённой машиной, – а не иначе.
Поднявшись на второй этаж, Андрей увидел Анюту. Она стояла у окна, закрыв лицо руками. Андрей хотел к ней подойти, но… не подошёл. Вызвал лифт. Анюта не обернулась, хотя знала, что это он, Андрей, стоит внизу и смотрит на неё.
Андрей обратил внимание, как Сёмкина беда изменила самый облик Анюты. Склонённая голова, руки и лицо, сплетённые в клубок, вздрагивающие от боли и безнадёжности плечи… Казалось, положи он ей сейчас на плечо руку, закричит Анюта как от ожога. Андрей не знал, его не интересовало, как жила Анюта после острова: вернулась ли к Сёмке или плачет сейчас по прошлому? Заходя в лифт, он думал, удастся ли Анюте после всех переживаний сохранить грациозность и гармонию?
…Через несколько дней после встречи с Сёмкой в комнату к Андрею зашёл отец.
– У меня был Николай Сергеевич с первого этажа, – сказал он.
– Кто это?
– Краснодеревщик. Помнишь, он реставрировал как-то нам шкаф. Хороший мастер, но…
– Понятно, пьёт, – смутно что-то припоминая, вздохнул Андрей.
– Так вот, у него сын под следствием, Сеня. Николай Сергеевич просит, чтобы я заступился. Говорит, сын и так не без греха, а тут ещё влюбился. В ювелирном магазине вырвал из рук покупательницы брошь… якобы с бриллиантами. Убежал. Вещь продавать не стал, а в тот же вечер прицепил на кофточку своей девчонке… – Отец внимательно посмотрел на Андрея.
– Вот как?
– Прямо граф Монте-Кристо какой-то. Гусар. Может, действительно влюбился, и… Как ты думаешь? Ты с ним знаком?
– Я с ним как-то подрался, – ответил Андрей, – а до этого… ну, да это неважно.
– Ты? – не поверил отец. – Подрался? И крепко тебе досталось?
– Их было трое, но… не в этом дело.
– Из-за чего же вы подрались?
– Из-за какой-то чепухи. Они, видите ли, решили, что мимо их вонючей беседки никто не должен ходить. Ну а я шёл. Чепуха какая-то.
Отец с интересом смотрел на Андрея.
– Ты как-то по-иному стал говорить. С одной стороны, вроде повзрослел, а с другой…
– Да, – сказал Андрей, – я повзрослел. Ты просто не заметил. Ты был очень занят этой женщиной. Кажется, с тех самых пор, как вернулся из Ялты.
– Если бы, – вздохнул отец, – раньше. Значительно раньше… Так, значит, вы с Сеней враги?
– Какие там враги? – Андрей пожал плечами. – Мы – никто. Сёмка – обыкновенная дешёвая шпана, вовсе не Робин Гуд.
Отец молчал.
Андрей удивился, что он придаёт этой глупой истории такое значение.
– Мне совершенно всё равно, будешь ты за него заступаться или нет, – сказал Андрей. – Если хочешь знать, я не думаю, что твоё заступничество вернёт Сёмку на путь истинный. Чушь какая-то! Вырвать брошку, прицепить на кофту своей… девчонке… Идиот! На что замахнулся! И… девчонка эта хороша, если ходила с краденой брошкой! Она же знала, что брошка краденая!
Андрей потянулся к учебнику, полагая, что разговор окончен.
– Ну а тебе, например, – сказал отец, – неужели никогда не хотелось доказать девчонке, что ты всё можешь, что нет для тебя преград…
– Девчонке?
– Хотя бы девчонке.
– Преград… в самом себе? – уточнил Андрей.
– В самом себе? – удивился отец. – Что значит – в самом себе?
– Хорошо. Попробую объяснить, – снисходительно улыбнулся Андрей. Впервые в разговоре с отцом он чувствовал себя столь уверенно. То, что все эти годы отец был занят исключительно своей работой, своими делами, женщиной и не воспитывал его, придавало сейчас Андрею необъяснимую уверенность. Андрей сходил в прихожую, взял с полки осколок синего купола со звездой. – Вот, – сказал, – зачем держать его на полке, когда саму церковь снесли? Зачем сожалеть после, когда надо было сражаться до? Ты, конечно, возразишь, что совесть у тебя чиста, ты сделал всё, что мог, чтобы спасти. Но что помешало тебе идти до логического конца? Сражаться, спасать церковь до логического конца? Значит, есть преграда между здравым смыслом и жертвенностью? То есть ты чувствовал, до каких пор можно. А дальше – риск, дальше – меч карающий, непредсказуемость, а может и… Ты ведь это знал, а следовательно, заранее был готов к поражению. Выходит, есть преграда в… самом себе. И она в определённые моменты, когда… ну там бессонница или кто из старых друзей внезапно заходит, мучает… А в утешение – синий осколочек, когда целое-то давно развеяно по ветру. А я так не хочу! Эти мучения, они… мелки, недостойны! Я… никогда не буду доказывать девчонке, что для меня нет преград, потому что то, что уже надо это доказывать, – есть преграда! Девчонка – преграда! Я свободен, когда мне никому ничего не надо доказывать. Никакое поражение, никакие мучения тогда попросту невозможны, понимаешь? А насчёт осколка, извини. Я тебя не хотел обидеть.
– Я думаю – это чужие мысли, – сказал отец, – опять читал, наверное, какую-нибудь чушь? И я совсем не обиделся. Если хочешь, мы вернёмся к этому разговору, только попозже. Сейчас ты не очень хорошо понимаешь, о чём говоришь.
– Ты сам спросил меня, не хочется ли мне доказать девчонке, что для меня нет преград.
– В таком случае ты понял меня как-то извращённо. Очень интересно его опознали, этого Семёна. Представляешь, всё так стремительно проделал, паршивец, никто ничего и не понял ещё, а его и след простыл. А потом покупательница вспомнила; рука тонкая, а на ней наколка – «Анюта»… Так по «Анюте» и разыскали. Это случайно не та Анюта, у которой брат… Володя, кажется, твой ведь приятель?
– Возможно, – ответил Андрей, – вполне возможно. Но меня это совершенно не касается.
– Понятно. Так что ты мне советуешь? Что ответить Николаю Сергеевичу?
– Мне всё равно, – ответил Андрей.
– Всё равно… – задумчиво повторил отец, – всё равно… – нашёл взглядом белую голову античного мыслителя. – А тебе никогда не казалось, что нельзя произносить «всё равно», когда другой человек страдает. Пусть даже ты не можешь ему помочь, но… ради себя самого, ради других, которые, возможно, тебе дороги, нельзя – «всё равно»! Этим ты сам в себе что-то убиваешь, что-то невозвратно теряешь. А именно, перестаёшь быть человеком. Это… уже не тебя изображают в живописи, не о тебе пишут книги, ты уже ничто, понимаешь? Какая это коварная вещь «всё равно», – продолжал отец непривычно тихим голосом, – смешно, конечно, наивно об этом говорить, но… ты, похоже, забыл, что этот Сёмка – такой же, как ты, так неё дышит воздухом, так же плакал в детстве, говорит на таком же русском языке, думает иногда, возможно, о чём и ты думаешь… Разве можно об этом не помнить? Он живёт… Сейчас оступился, да, но он всё равно надеется, что вокруг всё-таки люди, какие бы ни были, а всё же свои, родные… И вот ты – «всё равно». Каждое «всё равно» – как кирпичик, вытащенный из здания. В конце концов развалится здание. Ты хоть раз в жизни подумал, что и ты, и я, и этот Сёмка, и все, кого мы знаем, – это же народ! «Всё равно» – какой-то мерзкий микроб в нашей крови, он нас разъединяет, то есть убивает ощущение, что мы народ, и от этого мы – все вместе! – лишаемся силы! Ты говоришь «всё равно» какому-то жалкому Сёмке, а получается, что говоришь, да-да, не смейся, своему народу! Ты отторгаешься от него посредством «всё равно». Такая простая, казалось бы, штука – «всё равно», а… ведь предательство. Вроде бы Сёмку предаёшь, а на самом деле всех…
– Подожди, – оторопел Андрей, – а как же тогда старик сторож у нас на даче? Вспомни, как одинаково ласково он всем кивает головой. Его… я тоже предаю, да? Его вообще возможно предать? И… что я для него? Вспомни, как он смотрит…
– Оставь его в покое. Он здесь ни при чём.
– Ещё как при чём! – крикнул Андрей. – Это он, всё он! Ему плевать, какой я! Я… я убью кого-нибудь, а он так же ласково на меня посмотрит. Какое ему дело, предаю я или не предаю. Он смотрит и… не видит, он смотрит сквозь меня, как сквозь воздух. Прежде всего ему, ему всё равно! Это в нём что-то убито, у него что-то невозвратно отнято. Да что я ему и что он мне? И… кто из нас в этом виноват? Может быть, я такой, потому что он во всех случаях жизни добро кивает головой! Или он кивает, потому что я так о нём думаю? Как разобраться? Но… я не собираюсь жить по его рабьему закону! Я ненавижу эту его равнодушную ласковость, потому что она от холодной какой-то бесконечности, от терпения, которое, собственно, и не терпение, а его жизнь, от презрения к идущим годам, к векам, ко всему на свете! Я вижу один выход – жить вопреки. Только на себя могу опереться, и то, если научусь быть свободным. Какой же мне смысл жертвовать ему жизнь, если ему всё равно? Пусть, пусть! Да, мне всё равно, будешь ты просить за Сёмку или нет, но… ему… ему ещё больше всё равно! Съезди, спроси. Он – будешь ты просить или не будешь – лишь добро тебе покивает…
– Одно я понял, – неожиданно зевнул отец. – Ты этого Сёмку не любишь и боишься. Когда говорят много и красиво, когда подводят теоретическую базу – сразу ясно: плохо придётся ближнему. Ты вот говорил мне про старика сторожа, не понимая одной простой вещи: всё естественное, нормальное, – а согласись, помочь человеку, если это в твоих силах, – совершенно естественно и нормально, – не нуждается ни в какой философии. Ни в утверждении, ни в отрицании. То есть делается просто потому, что иначе человек не может. А если вдруг… может иначе, тогда громы и молнии мнимым каким-то демонам, тогда философия, ох какая философия… Так что лучше тебе не заниматься глупостями, не тревожить несчастного старика, а разобраться с этой… Анютой? Да, Анютой. – Отец прошёлся вдоль книжных полок. – Кэнко Хоси. – Взял со стеллажа раскрытую книгу. – «Записки от скуки»… Кто такой этот Кэнко Хоси?
Отец никогда не стеснялся спрашивать, если чего не знал, и это удивляло Андрея. Ему спрашивать почему-то было стыдно.
– Японский философ, – ответил Андрей, – четырнадцатого, что ли, века.
– Понятно… – Отец посмотрел на часы, и Андрей понял, сейчас он уйдёт и неизвестно, когда вернётся.
– Подожди! – попросил Андрей.
– Что ты ещё хочешь сказать?
Андрею казалось, отец смотрит на него с сожалением.
– Я хочу попросить тебя кое о чём. Ты тут обо мне… говорил, возможно, и есть в этом доля истины, но ведь Сёмка мне никто, а Володя Захаров друг, ты же знаешь Володю? Я хочу насчёт него поговорить.
– Если столь же многоречиво, я, к сожалению, не успею тебя выслушать.
– Я коротко. Самую суть.
– Ну давай-давай… – Отец перебирал лежащие на письменном столе рисунки Андрея. По тому, как небрежно он их отбрасывал, чувствовалось, не очень-то они ему нравятся. – Раньше ты как-то… теплее рисовал, – заметил отец.
– Ты ведь знаешь Володю Захарова?
– Знаю, – сказал отец, – вчера, кстати, встретились. Знаешь где? В гастрономе, в винном отделе. Володя брал портвейн.
– Он переживает, – сказал Андрей, – свалились сразу две неприятности. Не поступил в университет на биофак. И ещё улетел любимый грач Бисмарк.
– Как-как? – заинтересовался отец. – Бисмарк? Забавное имя… Почему же он улетел?
– Ну… Володя, когда провалился, огорчился, естественно. Немного выпил. Пришёл домой, лёг на диван, а Бисмарк ему всегда, когда он на диван ложится, ресницы клювом чистит. Ну а Володя… выпил… Задремал и спросонья врезал Бисмарку… А тот обиделся, улетел.
– Я бы на его месте тоже обиделся.
– У Володи дома ещё и гусь живёт, и хомяк, и такса…
– Да? Интересно.
– Может, ещё Бисмарк и вернётся? Володя целыми днями ходит, зовёт его… ищет.
– А что от меня-то требуется? Чтобы я помог поймать… Бисмарка?
– Нет. Я же говорю, Володя не поступил на биофак. Решил идти работать в зоопарк. Но это ужасно, работать в зоопарке… дворником, другого ничего не предложили. А Володя, между прочим, отлично рисует, и вообще он… очень способный к искусству парень. Ты так хорошо говорил, что оказать помощь ближнему, если это в твоих силах, – это совершенно естественно. И вот мы, то есть он… Володя, решили… Володя решил, что ему тоже надо поступать в архитектурный. Хотим вместе учиться! У нас… такие планы, столько идей! Как-нибудь мы расскажем тебе, ты удивишься!
– Вы решили, – отец выделил «вы», – или он решил?
– Он, конечно, он! А тебя я хочу просить… Ты ведь сам знаешь, какая лотерея – эти вступительные экзамены. Будет обидно, если Володя не поступит… Нет! Будет обидно, если на экзаменах произойдёт несправедливость и он не поступит! Володя… очень способный парень.
– Значит, он мечтает стать архитектором, этот твой Володя? – спросил отец. – И он просил тебя поговорить со мной? Почему, собственно, не пришёл сам?
– Он понял, что все эти звери и птицы… Бисмарки… – это так, увлечение детства. Ему захотелось серьёзного. А к тебе он не пришёл, потому что стесняется. Он очень скромный. И меня ни о чём не просил. Я сам…
– Что-то я не припоминаю, чтобы он брал у нас хоть одну книгу по искусству.
– Какое это имеет значение?
– Какое? – Отец пожал плечами. – Он может сделаться на всю жизнь несчастным, если начнёт заниматься не своим делом. Неужели ты не понимаешь, что это ты, ты! Вот сейчас, в данный момент, можешь сделать его на всю жизнь несчастным? Жизнь может как угодно повернуться, но всегда, всегда у человека остаётся его дело. Единственное, что не предаёт, не обманывает, не изменяет! А вдруг окажется, что и дело – не твоё… Что всё зря? Что тогда? В петлю? Нет, я не буду. Не желаю. Пусть он сначала принесёт рисунки, в конце концов я хочу с ним поговорить! Это же твой друг, как же ты…
– Он действительно мечтает стать архитектором! Мы с ним столько спорпм об архитектуре! Это его мечта. Он все наши книги знает наизусть. Он… Он запретил мне говорить с тобой, это я сам! Володя… Ты же его совсем не знаешь… Он, он… вся их семья, они все будут счастливы, если он поступит. Я сейчас ему позвоню, попрошу, чтобы он пришёл, принёс рисунки… Ты увидишь. Мы… столько мечтали, как будем вместе учиться.
– Не волнуйся, – сказал отец. – Ты ещё сам сумей поступить, а на факультете у тебя будет много новых друзей.
– Я не волнуюсь, – ответил Андрей. – Мне стыдно, что я затеял с тобой этот разговор. Я бы не затеял его, если бы… Ну да ладно… Просто мне будет очень обидно, если моему единственному другу помешает поступить какая-нибудь досадная случайность.
Отец ничего не ответил.
…Андрей не понимал, почему воспоминания о той далёкой поре лезут в голову? Он стал думать о пивной, о том, как лихо сдует пену с кружки, отхлебнёт пива и заест люля-кебабом, который тут же жарят и подают в жёсткой картонной тарелочке. Однако и у этих на первый взгляд пустых мыслей был привкус горечи. Горечь же Андрей обычно чувствовал лишь в одном случае – в случае собственной несвободы. Прежде несвободу порождали обстоятельства, и с этим приходилось мириться. Нынче же причина была иная. Привычно всё разложив по полочкам, Андрей понял причину: это холодный ветер завивался на месте прежнего рая, это рушился прежний строй его жизни, прожитые годы готовились предстать в новом и, естественно, удручающем свете. Андрей думал об этом вполне спокойно, поскольку знал – откровения стремительны и преходящи, инерция же прежнего бесконечно сильна, в ней откровения стихают.
Удивляло другое, чему объяснения не было: именно невластность, несвобода Андрея над происходящим. Раньше Андрей не верил, что так может быть, полагал духовное смятение категорией литературно-философской, несовместимой со свободой, которой он пользовался. Из всей гаммы просвещённых страданий лишь одиночество признавал Андрей. От него было не уйти. Каждый раз, одерживая в жизни победу, Андрей ощущал призрачность победы, потому что не с кем было поделиться радостью. «Может, и победа не победа, если не с кем поделиться радостью?» – иногда даже думал Андрей. Но одиночество было непременным условием свободы. Оно, казалось, проникло в кровь, напоминало о себе, когда вздумается: приступами меланхолии, каким-то нехорошим покалыванием в области сердца. Андрей выбрал одиночество, но нынешнюю невластность, несвободу он не выбирал! «Мне ничего не надо! – убеждал Андрей неизвестно кого. – Мне хорошо такому, каков я есть! Одинокому, бездеятельному, опустошённому! Зачем же… Зачем?»
Андрей мучительно вспоминал, когда в последний раз что-то слышал об Анюте. От кого? Естественно, от Володи Захарова. Кажется, Анюта замужем за подполковником, живут в Забайкалье, что ли? Двое детей… Или трое? Да, но… какое это теперь имеет значение? А… что куртка? Куртка… Она, наверное, давно истлела в сарае на даче. Последний раз Андрей видел куртку на ласковом старике стороже лет десять назад… Обезьянью шкуру напоминала тогда куртка. Андрей попытался вспомнить, какая она была новая – мягкая, замшевая, цвета бискайского песка, подобная лионскому бархату на ощупь, когда не только над модой приподнимала, но как бы над самим укладом тогдашней жизни, когда маячило за ней некое избранничество, полёт – одновременно страшноватый и сладостный… И… не вспомнил! А ведь ещё недавно помнил, в пальцах жила волшебная её мягкость… «Почему? – удивился Андрей. – Почему это я вдруг забыл, какая она была новая, а помню лишь… безобразно износившуюся? Обезьянью шкуру! Зачем старик её донашивал? Неужели он издевался надо мной, когда ходил в этой куртке по саду? Он… издевался? Он знал, что когда-нибудь я вспомню его… и… куртку… Но почему – вместе? Что за бред?» Андрей вспомнил, ласковый сторож несколько лет как умер. Легко, безболезненно. Умер на скамейке под вишней, быть может, в этой изношенной куртке, положив рядом с собой на скамейку кривые садовые ножницы…
«Я схожу с ума! – подумал Андрей. – При чём здесь всё это? Зачем река? Куда она несёт?»
…Грач Бисмарк кружил над рекой, невпопад выкрикивая все известные ему пятьдесят слов. На берегу стоял несостоявшийся архитектор Володя Захаров с рюкзаком за плечами… Из рюкзака смешно тянул шею гусь Петька. Когда учились на первом курсе, Володя отвёз Петьку на один из знаменитых Воронцовских прудов под Москвой и там оставил, недоуменно шлёпающего рыжими лапами по мутной воде. Когда Володя стал быстро уходить прочь, Петька попытался было зашлёпать за ним, закричал что-то на своём гусином языке, но Володя не обернулся, и Петька спрятал в страхе голову под крыло.
– Зачем отвёз Петьку? – спросил тогда Андрей.
– Представляешь, – ответил Володя, – Петька всё время щиплет клювом мои чертежи. Прямо какой-то недруг архитектуры! Не хочет, что ли, чтобы я учился на архитектора. А если честно… – утренняя лесная прохлада тоскливо и затравленно мелькнула в Володиных глазах. – Звери, птицы… С ними надо быть всё время. Даже, когда не с ними, всё равно думай о них! Они чувствуют, И если их… предаёшь, – тоже чувствуют: или убегают от тебя, или если сильно любят, то умирают. Пусть уж лучше Петька живёт на воле. И вообще, я не хочу больше об этом говорить!
«Как всё сейчас было бы просто, – размышлял Андрей, – окажись Володя совершенно бездарен, а я исключительно талантлив. Или наоборот. Тогда получилась бы сказка «Принц и нищий». Так нет же! Оба оказались в общем-то… середняками… Да, не вышло из нас гениев, хотя… кое-что и было дано. Володе, пожалуй, даже пощедрее, потому что он рискнул пойти нехоженой тропой. Во всяком случае, было время, мы с ним работали но хуже других…» Андрей вспоминал, как они начинали. Он как-то сразу оказался силён в традиционном, считался мастером формы, товарищи часто просили его помочь, и он помогал – доводил их грубоватые проекты до возможного предела изящества. Потом его заинтересовал новейший город как архитектурная проблема. Потом проблема жилища в современной архитектуре. Андрей понял – чем необъятнее и шире вопрос, тем легче внутри его существовать, тем меньше нужно для этого напряжения. Последнее время он занимался только теорией и историей архитектуры. У Володи всё сложилось по-другому. Он неожиданно обратился к редкой теме – к ландшафтным садам, едва не задал там своё направление. Но… не хватило воли, не хватило сил отстоять, а потом ещё – водочка. Андрей вспоминал его взволнованные речи о Руссо, который, по словам Володи, черпал силу духа в том, что верил в неизменно блаженное состояние природы. Володя утверждал, что основное в ландшафтном искусстве – суметь смоделировать это блаженное состояние, поскольку главная задача сада – умиротворить, успокоить человеческую душу. Володя утверждал, что знаменитый сад, куда некогда Элоиза водила своего возлюбленного Сен Пре, представлял собой роскошную дикую местность, где с величайшим искусством было скрыто искусство создателей сада, всякий след их работы. Цветы росли повсюду: на лугах, на берегу ручья, петляющего по саду, образующего крохотные водопадики. Произвольные аллеи были увенчаны вьющимися растениями, птицы приманивались птичьими домиками и кормушками. Их тысячеголосое пение восхищало гуляющих… Венцом и гордостью ландшафтного искусства Володя считал могилу Руссо – на обсаженном тополями острове, где над озером возвышается саркофаг с трогательной и торжественной надписью: «Здесь покоится Руссо».