Текст книги "Одинокий колдун (СИ)"
Автор книги: Юрий Ищенко
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Она вскочила, не обращая внимания ни на дрожащее здание эстрады, ни на радостные вопли старухи, и нагая, обожженная, побежала прочь. Там, за хмурыми цветами на клумбе, возле чугунных узоров ворот она углядела черную фигуру прохожего мужчины. Взвыла, что-то крикнула зазывно хриплым, придушенным от желания голосом, и кинулась к нему, готовая то ли раздеть, то ли разорвать его на части.
А за спиной бегущей, на рушащемся помосте эстрады, танцевала голая черная старуха, и хохотала, пела, кричала радостно и страшно.
Покинув той же ночью дом ксендза (выпрыгнул в окно второго этажа) колдун почти сутки блуждал по городу Петербургу. Какое-то время ему было не по себе: удивлялся, что, попав в город детства и юности, он не испытывает ни умиления, ни грусти, ни любопытства. Город был суетлив, холоден, мрачен. Плотная кисея облаков на небе, мелкий дождь, сумрачные лица прохожих, кутавшихся в надежные осенние покровы.
Громоздились темно-зеленые базальтовые колонны Казанского собора, будто бы ноги исполинского гиппопотама. Колдун поежился, глядя на кресты маленького несоразмерного храма позади колоннады, вспомнил, как его корежило в доме ксендза. От зрелища развешанных там на стенах распятий и дешевых лубочных иконок, вперемежку с фотками польского папы из Ватикана, колдуна начало тошнить, разболелась голова, и будто бы песку в глаза щедро понапихали вороги... Сердце бухало, он стал ощущать себя древней рухлядью, наспех склеенной из обломков... А ксендз даже не предложил коньяку выпить для согрева и от мигрени, хренов падре! Вот православный батюшка, из церковного подвала, тот всегда угостит. Ах да, колдун запамятовал, – старик окочурился.
Колдун переулками вышел к Исаакиевской площади. Едва светало. На площади мелькали вспышки фотоаппаратов в руках какой-то ретивой группы туристов, спозаранку начавших осмотр достопримечательностей города. На плитах и брусчатке кормились жирные, ленивые голуби. Колдуну показалось, что, едва завидя его, птицы спешат вспорхнуть и, плеща неуклюжими крыльями, перелететь подальше. Он почувствовал себя оскорбленным.
Мелко и лениво плескалась под гранитным парапетом темно-зеленая непроглядная вода Невы. Его вдруг зазнобило, – от реки, как встарь, все еще пахло опасностью и смертью. Он даже прощупал цепким взглядом речную скомканную гладь, но ничего подозрительного не качалось на волнах. Все же ветер приносил сладкий запах разложившегося мяса утопленников. Кричали, пикируя над ним, бело-серые чайки с загнутыми черными клювами. Колдуну захотелось пить, денег не было, и он даже не знал, какие нынче у них в городе и в стране деньги, а ворожить, внушать что-либо продавцам в кафе или в продуктовых магазинах он не хотел. Он считал, что случайно здесь присутствует, и ему нельзя обнаруживать свою силу, – слетятся напасти, как мухи на дерьмо... Но почему так галдят и злобствуют речные птицы?
Не без внутреннего сопротивления (не испуга, но малоприятного ощущения опрометчивости) он по мосту Шмидта перешел на Васильевский остров: ощетинившийся мачтами пришвартованных кораблей, с зелеными и коричневыми старыми домами, с дряблой зеленью плохо постриженных лип и ясеней на набережных, – остров лежал перед колдуном, как мудрая спящая черепаха, копящая силы перед отплытием в морские пучины.
Желтые строительные леса прикрыли церковь на набережной. Лишь главный купол, выкрашенный голубой краской, возвышался над ними да мигала электрическими огоньками богоугодная надпись над входом в зал для службы. Там, в подвале, коротали они с попом ночки. Теперь там новый настоятель, наверно, такой же упитанный и спокойный, как тот падре; гудят на хорах басы, тренькают старушечьи дисканты, поп машет кадилом, налепились диковинной порослью восковые свечки под распятиями и аналоем... Вот бы старик радовался, ему для счастья именно этого не хватало, – чтобы его церковь ожила, заполнилась страждущими и молящими бога. От запоя, вероятно, дуба дал. А как боялся смерти, иногда напьется и шепотом возопиет: погублена моя душа, нет мне спасенья! Нет же, его убили! Убили те самые бабы, девки, те ведьмы, купальские вроде; он же с ними тоже встречался в этом городе. Совсем сдурел, – он жил с ними, он любил одну из них, он вырос рядом с семейством Ванды в одном старом дворике. С покосившимися тополями, с помойной кучей, чадящей трубой над приземистым сараем котельной... Наконец-то он вспомнил: во всем был виноват злой, изъеденный временем и собственной черной силой истопник. Истопник и его огромный кот, любитель жара у печи. В чем же «во всем»? Неважно, незачем теперь вспоминать подробности, это тягостно, будто бы в трухе и в паутине нащупываешь прогнившие нити, все еще связующие тебя с собственным детством, чистыми помыслами, людьми, даровавшими жизнь. А как иначе вспомнить этот город, себя в этом городе, то самое юное, стенающее создание, которое блуждало, пряталось, отчаивалось на этих улицах, под этим небом? Нужно вспомнить, чтобы воскреснуть, чтобы ухватить свою забытую сущность, память, себя первозданного.
Он припомнил: вот тут, за углом, должен стоять похожий на брошенный роем прогнивший улей красно-коричневый дом с облезлыми гипсовыми атлантами, согнутыми в три погибели под вычурным портиком дорического ордера. В проклятом городе колдуну было невозможно прогуляться в покое и неведении – прошлое, как осьминог, хватало и притягивало клейкими щупальцами из-за каждого угла, из людных полуподвальных магазинчиков или провонявших мочой и калом овальных арок.
Что же? – протекающая, как избитый дыроколом лист фольги, память? мутная, как болотная река, и густая, как текущая по трубам в залив фабрично-заводская жижа, его тоска? или все-таки скрипучая, долбящая в виски зазубренными лезвиями старых ножей боль? – что-то вырвало у колдуна из этого нового дня на черепашьем острове, прикованном мостами к материку, несколько важных часов.
Он очнулся сидящим на покошенном газоне, скрюченные морщинистые пятерни зарылись в сырые порезанные листья одуванчиков и подорожников. Рядом, на прямой асфальтовой плоскости Большого проспекта, сверкали ближними фарами и обдавали его клубами прогоревшего бензина проносившиеся автомашины. Он резво поднялся, тревожно оглядываясь. Колдун не мог, не должен был забывать, где и как он провел время с утра до вечера, но это случилось. Он поднял глаза на черные тучи, обложившие небо, удивился, как это не прольется из них вода. И вдруг пошел дальше, вроде бы в никуда, нимало не заботясь о цели и верности нового перемещения. Таким блуждающим макаром он оказался у решетки, ограждающей сквер за больничными корпусами, возле 25-й линии. Под его башмаками что-то захрустело: щепа от измочаленных и погрызенных кольев устилала тротуар перед закрытыми воротами. В парке горел лишь один бледно-синий газовый фонарь, чей мертвенный фосфорный блеск выхватывал из тусклого мокрого полумрака, из сомкнутых черных стволов деревьев пустой проем аллеи с плохо различимым дощатым помостом эстрады. На далекой сцене копошилась грузная женская фигура. Колдун понял, что там танцует пожилая тетка. Вскоре тетка исчезла со сцены.
Колдун какое-то время неподвижно стоял перед чугунной решеткой, всматриваясь в темнеющее нутро сквера, смутно начиная ощущать, как зарождается, плодится, кишит и чему-то радуется в тамошних зарослях кустов, елей, кленов и берез неведомая и бурная жизнь. Это не были хорошо знакомые ему по лесу существа, это не походило на карнавал худосочной блеклой нечисти в сырых питерских дворах: он ощутил что-то более древнее, сильное, первородное, какое-то буйство никогда не виданных им сил.
В считанные секунды окончательно канул в чернильную тьму вечер. В черном воздухе, густом от влаги и от мельчайшей вибрации бьющей из сквера энергии, прямо под носом у колдуна вспыхнули гирлянды маленьких прерывистых огоньков. Он нагнулся, всматриваясь: по прутьям решетки ползали крохотные жуки-»светляки», и их сомкнутые фиолетовые надкрылья испускали бледно-лиловое сияние...
Урна, притулившаяся по ту сторону ограды у ближней от входа скамейки, вдруг пыхнула (как неразличимый во мгле рот уличного факира) беззвучным облаком огня – пламя распростерлось рваным ярко-красным лоскутом, оторвалось от урны и исчезло в выси. А урна занялась тихим и мерным, как у газовой конфорки, пламенем. Колебались аккуратные язычки голубого огня. Что-то звучно хрястнуло в сыром воздухе, будто перекусили свежую кость – это лопнула металлическая дужка замка на петлях ворот; дрогнула и скрипуче отворилась одна их створка, приглашая войти колдуна.
Более всего его удивляла невраждебность, какая-то величавая и безмятежная сила того, что зарождалось в сквере. И он почти без борьбы с собственными сомнениями сделал несколько шагов, пока не оказался внутри ограды. Тут было гораздо теплее. В лицо ему горячим порывом ударило что-то смрадное, спертый и горячий клуб воздуха. На миг он смог вспомнить себя мальчиком, дошкольником, ходившим в кружок юных натуралистов при Ботаническом саде: там была клетка с огромным пегим козлом, и тот брыкливый самец с закрученными рогами вот так же невыносимо вонял, ребята обходили клетку за несколько десятков метров. Колдун вынужден был засмотреться на бугристый, покрытый трещинами и заплатами асфальт дорожки, убегавшей к эстраде. Мириады насекомых покрывали асфальт: жуки, муравьи, гусеницы и барахтавшиеся нелетучие бабочки, тараканы, пауки, черви, лесные серые клопы и красные клопы-»солдатики», мокрицы и совсем меленькие древесные жучки с узенькими крепкими тельцами... Они кишели там беспорядочно, бестолково, даже не пожирая друг дружку, и весь этот разномастный поток живой плоти понемногу передвигался в сторону эстрады.
Колдуну показалось, будто в цветочных кустах на клумбе трещат и сминаются стебли, обозначая притаившихся там крупных, осторожных и наверняка хищных животных, следивших за осторожным колдуном. Из кустов выкатился (словно его в тесноте невзначай выпихнули соседи) игольчатый мягкий шар, ловко развернулся и стал огромным старым ежом, с длинными белыми ушами, прижатыми к сероватым иголкам, подвижной черной бусиной носа на узкой сердитой морде. Размером он был с упитанную домашнюю кошку – смешно фуркал и оставался бы милым, если бы не присел на миг на крохотные задние лапки, не приподнял узкую морду и не окрысился хищно на колдуна, блеснув мелкими острыми зубками, – после чего на всех четырех ножках побежал в сторону от аллеи, к прутьям шиповника.
В глубине сквера послышался, усиливаясь с каждой секундой, треск и грохот. Это разваливалась обшивка одной из стенок эстрадной «раковины», доски сыпались вниз, сминая кусты и разлетаясь по асфальтовой дорожке. А на месте стены вынырнули и отряхнулись, вскипев в свете фонаря яркой молодой зеленью листвы, тяжелые и гибкие ветви дуба.
Он понял, что произошло: восстал из кладбищенской земли, из-под гнета многовековых пластов глины, мусора, запретов священный дуб языческого кровавого идолища.
Кто-то вынырнул из-за порушенной, осевшей набок эстрады и мягкими прыжками побежал по аллее в сторону колдуна. Это была обнаженная женщина. Фонарь высветил ее худое, сильное и молодое тело с блестящей темной кожей: мерно качалась от бега крупная упругая грудь, развевалась за откинутой головой копна светлых кучерявых волос. Она вроде бы бежала изо всех сил, забирая руками воздух, выбрасывая далеко вперед длинные ноги с сухими напрягшимися мускулами, широко раскрыв яркий рот. Но приближалась очень медленно, словно бы барахтаясь в уплотненном ярком воздухе, почти не касаясь босыми маленькими ступнями парящей земли.
Колдун не успел толком разглядеть бежавшую, потому что его заставило развернуться в другую сторону и приготовиться к защите чье-то рассерженное шипение, похожее на гусиное, но громче, злее и опаснее.
На верхушку двухметровой ели снизу карабкалась птица, прогибая юное деревце и грузно качаясь на приспущенных хвойных ветках. Во всяком случае, шипящее зверье обладало и крыльями – короткими, с выступающими пучками длинных маховых перьев по краям. Крылья суматошно бились о воздух, помогая массивному телу сохранить равновесие. Оперение их было ослепительно-алым, светящимся, как раскаленные угли в топке. На неестественно длинной и, судя по переливчатому блеску, чешуйчатой шее сидела плоская змеиная голова, увенчанная большим петушиным гребнем, набрякшим от гневной крови. Покачиваясь на метровой гибкой шее, змеиная голова существа вытянулась в сторону замершего колдуна, демонстрируя черное раздвоенное жало. Размерами пернатое превосходило любого крупного лебедя, если не страуса, а ее плоская башка была не меньше двух кулаков дюжего мужика. Высвободился из хвои ее хвост, также напоминающий змеиный: чешуйчатый, толстый и короткий, раздвоенный на конце. Обоими концами хвост ловчил покрепче ухватиться за ветки, помогая пернатому выбираться на верхушку ели.
А оказавшись сверху согнутой ели, птица одним тяжелым прыжком сорвалась с нее, шумно и часто захлопала коротенькими, сверкающими алым оперением крыльями; в полуметре от асфальта превратила падение в полет, неуклюже загребая мощными когтистыми лапами и свивая шею в переливчатые кольца. Она полетела к высвободившемуся дубу. На лету ее змеиная башка несколько раз оглядывалась на колдуна, громко и презрительно шипя. Ель, все еще раскачивающаяся, дымилась. На верхних ветках обугливалась желтыми огоньками хвоя.
Колдун и раньше имел представление о Гад-птице, или Гад-курице, встречал описание в монастырских книгах, которыми потчевал его одно время спившийся священник; более того, в глухом болоте, километрах в десяти от своего озера, разок даже видел такую же. Но лесная пернатая гадина сильно проигрывала этой и размерами, и злобой: как куропатка несравнима с филином или огромной болотной выпью...
Тут же в него, все еще ошарашенного, ударилась с разбегу всем телом и повалила навзничь на асфальт та самая обнаженная женщина. Она в падении успела вцепиться в него руками, обвить ногами, прижаться твердой, как литой каучук, грудью. Густой резкий запах, исходивший от ее блестящего, чем-то намазанного тела, наподобие нашатыря, защемил и обжег колдуну ноздри; залепились мокрой пеленой глаза, и дикая горячая волна ее желания растопила его разум.
Болезненная, нестерпимая конвульсия скрутила все его тело, каждую напрягшуюся, звенящую мышцу. В несколько мгновений он сам распалился настолько, что, опережая ее проворные руки, высвободился из одежды, раздирая на себе штаны, рубашку, стягивая исподнее белье. И, высвободив пах, не целясь, не разглядывая женщину, одним судорожным рывком на хриплом вдохе вбил в ее тело свой чудовищно напрягшийся рог, – и закричал с ней одновременно, от боли и от счастья соединения...
А она впивалась жадными, сосущими губами в его бородатый рот, хватала и теребила в нетерпеливой ярости зубами кожу на его лице, руках, потом залепила ладонью его лицо; перекувырнулась вместе с ним и оказалась сверху, почти до боли сжимая ногами его бедра; все это время неистово дергалась, домогаясь окончания.
Будто бы потаенная нахрапистая рыба с плоскими зубами накрепко ухватила пастью его естество, – продвигаться в той пасти было так трудно и больно, что каждый рывок женщины давался колдуну с переливами боли, пока он погружался в глубину ее чресел. Изнемогая, успел-таки вдохнуть горячего воздуха, собрать в пучок все мышцы живота, и наконец-то выпустил из себя в чужую, раскаленную и мокрую от страсти плоть прерывистый фонтан белого семени.
Сразу после этого колдун вырвался из чуть ослабевших липких объятий женщины, все еще сотрясаясь в судорогах оргазма. Откатился в траву на обочине асфальтовой дорожки, оглушенный и совершенно обессиленный. Сочились секунды. Стекал с лица пот, также сочась из подмышек и с груди, пропитывая распахнутую рубашку и черное пальто, сбившееся в комок за спиной. Приятно холодил взмокшие волосы и мокрый лоб слабый ветерок.
Едва придя в себя, он приподнял с травы голову, огляделся. Уже потух фонарь возле эстрады, едко дымилась серая бетонная урна. Он не обнаружил рядом с собой никакой голой женщины с крепкими жадными губами и тесным раскаленным лоном. Лишь несколько зверьков с шишкообразными головами, мохнатыми короткими тельцами и узкими, как у муравьедов, рыльцами торопливо, урча и грызясь, лакали лужицы и капли его семени, пролитые при соитии на асфальт.
– Это была ты, Молчанка! – колдун в запоздалом отчаянии бил обоими кулаками по мокрой путаной траве, несколько напугав зверьков с мокрыми рыльцами и длинными языками. – Это была ты... Выйди, покажись! Стерва, пальцем тебя не трону, дай взглянуть лишь... Молчанка, я хочу увидеть тебя.
Никто не собирался ему отвечать. Мохнатый зверек с липким мокрым рылом, независимо пробегая мимо лежащего колдуна, слегка царапнул его ногу когтистой лапой. Где-то в плотной черной глуши сомкнутых деревьев забила крыльями и недолго, почти удовлетворенно прошипела Гад-птица, после чего в сквере воцарилась тишина. Он стал догадываться, что дело сделано, ждать в сквере этой ночью больше нечего. Его заманили, одурачили, им попользовались, а теперь он брошен ими как ненужный предмет. Ведь был момент, когда он ослеп и оглох в своем омерзительном экстазе, – и даже тогда сквер не удосужился умертвить или отколошматить глупого наивного колдуна. Колдун встал, застегнул рубашку и брюки, чувствуя, как его начинает колотить от похолодавшего ветра и от гнева.
Уже светало на востоке низкого неба. Сквер все еще обмирал, стихал, остывал. В черных шумливых кронах, в сплетенье острых оголенных сучьев и мешанине мокрых погнивших листьев, в густой завязи кустов, свалянной траве и опавшей листве словно затаивалась, засыпала до новой ночи и нового буйства возрождающаяся древняя нечисть.
Когда мужик в черном пальто исторгнул в нее горячее густое семя, и семя густой кислотой расплескалось по ее влагалищу, тогда Альбина застонала и распахнула глаза. Наваждение похоти исчезло вмиг, бесследно, – она отжимала от себя чужую косматую голову с зажмуренными глазами, утонувшими в морщинистых складках глубоких глазниц.
Человек повалился назад, прочь с ее раскоряченного тела, все еще пребывая в экстазе. А она, взвизгнув, узнала в атакованном ею прохожем колдуна, затряслась от страха и от ненависти (еще неотчетливо понимая – к нему или к матери, или ко всем) и кинулась бежать прочь.
И, укрывшись в дальних кустах бузины, она изошла всем, что смог выдавить и выплеснуть из себя ее организм. Желтая рвота, жидкое дерьмо и пенистая моча смешались в одну лужицу. Из смеси выныривали и расползались длинные белые черви с крупными головками и круглыми глазками без век. Черви мгновенно вгрызались в землю, исчезая на глазах, а когда Альбина схватила одного, тот взорвался в ее кулаке, как стручок гороха, снова окатив ее измазанное и измученное тело зловонием. Во всяком случае, поняла она, это были не глисты...
Она взвыла, пробежалась, вертя головой. Нашла у деревянного ящика с песком брошенную метлу (обломанный черенок с уцелевшими прутьями в расхлябанной связке), просунула метлу между ног и пружинистым прыжком вознеслась вверх, к черным тучам, к холодному чистому воздуху и густому пару, которые смыли всю слизь, весь пот и смрад с ее худого измученного тела. Свистел ветер, в дырах облаков блистал огнями Эрмитаж, крепости, жилые кварталы; вдали метались зигзаги желтых молний; кричали шнырявшие в потоках воздуха птицы. Она поняла, что с ней проделали, – какого зародыша ей предназначили мать Ванда и идолы Исхода выносить в себе, – новое дитя Исхода. Ни кричать, ни протестовать, ни даже плакать она не могла, лишь ледяной холод помогал ей пестовать свое обреченное, бесконечное горе.
– Откуда ты взялся?
– Вот, понимаешь ли, мальчуган, отпустили меня на часок. С условием, конечно: пообещал пивка свежего или поллитра белой достать. А тут гляжу – рассвет, и день выходной нынче. Так что не выйдет.
– Здесь с выпивкой уже без проблем. Ларьки круглосуточно отпускают, и супермаркеты опять же. Пиво в банках, водка финская и немецкая. Если, конечно, у тебя деньги и материальное обличие найдутся.
– Шучу я, шучу. Нам не до выпивки там.
– А где там? Старик церковный, кореш твой, все Сведенборгом-духовидцем зачитывался, верил, что тот правильно места отдаленные описывает. Жарили тебя или потрошили? Что меня ждет?
– Как бы попонятнее, и не проболтаться притом, потому как негоже... Тоскуем мы там, почти самостоятельно и добровольно. Томимся. Паршивое это занятие, мальчуган, особливо ежели навсегда. Гарантировано. Я на тебя временами мог поглядывать. Дивился, правду говорю, как ты тут порезвился в этот срок. Под конец лишь скурвился, но я не виню.
– Так ты за мной пришел? Я не боюсь, я даже рад.
– Не совсем. И оставь дурацкую манеру задавать прямые вопросы. Видишь, как меня трясет и мнет от них. Наперво передаю тебе привет от твоих родителей, и от папаши, и от мамаши.
– Зачем? Я их не помню.
– Мне ведь без разницы. Наказали, передал. Во-вторых, честно скажу, иначе теперь не могу: тебе пора закругляться. Ты в силах продлить эту тягомотину, вот ведь какой здоровенный да страшный стал. Черным-черно все в тебе. Даже я таким не был. Можешь, как консерва на полку подвала, лечь в своем лесочке и протянуть еще сотню лет замшелой колдобиной. Не стоит этого делать. Судьба твоя определилась, но не завершена, концовочку сбацать осталось. Шаг – или в пустоту, или к нам, или...
– Я уже понял, что ты явился опять подбивать меня на разборки и драчки. Мне насрать на ваши дела: твои, ведьмины, поповские. А ты все никак не уймешься. И кто я им, разбуженным, сам посуди? Соломина, мураш, козявка.
– Сила не определяется количеством, а результат не определяется силой. Важна лишь цена. Сними с шеи шнурок с оберегом. Если помнишь, поп тебе его от меня передал. Там камень завернут. Надо проглотить камень и идти к ним, сам знаешь куда. Можешь и не идти. Правильно говорили: направо – головы не сносить, налево – в живых не остаться, а прямо – сгинешь бесследно. Этот шаг хуже всего, если не готов. Если не касается и не греет, то выброси камень, рыбам скорми.
– Наверно, выброшу.
– Твой выбор. Самое последнее: не убивай мою дочь.
– Елы-палы, я ведь так и понял, что Альбина твоя.
– Да, моих кровей, и каяться тут поздно. Ты тоже кой-чего наплодил, колдун.
– В ней мое семя, а я не хочу, не позволю, чтобы кто-то еще повторил меня, мою проклятую судьбу. Слышишь?
– Да, да, – голос стал глуше. – Но там без тебя выправится. Успей свои дела завершить. Прощай...
– Стой, – крикнул колдун. – Мне столько всего надо сказать! Я двадцать лет ждал встречи, я вызывал тебя, а ты, хитрый лис, не соизволил явиться. Я все отдал вам, весь истратился. Был ли смысл? Или моя жизнь для вас, для них, для этой зевающей бездны, стихии, ничего не значила? Что, зачем вы со мной проделали? Во что я превратился, что стало с теми, кого убил и кого убили из-за меня? Зачем все было нужно? Ведь им, тем, кто ползает по этому асфальту, сидит в этих кирпичных и бетонных коробках, им этого не требовалось, они и Исхода просто не заметят, как не заметили, что он грозил, что он начался. Я был добрым, я любил почти всех, я на многое надеялся, ждал. Искал людей, искал хорошего дела, искал разума и пользы. Что я нашел? Дано ли мне успокоиться? Кто простит меня? Зачем подвиги и свершения, если они причиняют столько страдания, обрекают на одиночество и на проклятия земли и неба? Ответь же, адская душа. Ответь, кочегар, или я сумею дотянуться до твоего забвения и вырвать тебя сюда, чтобы ты корчился и сох и взывал к небу рядом со мной!..
Большой белый клуб дыма, повисший среди корявых стволов старых тополей, как приспустивший и измятый воздушный шар, начал быстро рассеиваться и терять выпуклое, громадное изображение лица старого истопника Кузьмича. Лицо то в продолжение последней речи колдуна уже приняло равнодушный, как у глухонемого, вид. А потом клуб дыма распался на прозрачные струйки и расползся по скверику двора. Колдун понял, что остался неуслышанным, выругался и тяжело поднялся с бордюра пустого, замусоренного фонтанчика, где и сидел во время диалога с призраком.
В разбитом сифилитичном клюве мраморного дельфина, или похожей на него рыбы, сохранилось немного дождевой воды. Он умылся и попил из горсти, – горло от непривычно долгой и страстной говорильни пересохло и болело. Как же он ждал этой встречи, как же он мечтал выговориться. Сам забыл, а когда истопник заявился, вспомнил – и теперь его трясло от досады, что не успел, остался не выслушанным; в голове все еще трещали длинные предложения, ругательства, крики с множественными восклицательными знаками.
Родной двор его был неубран и неуютен, нынешняя дворничиха явно пофигительски относилась к работе. На месте котельной был пустырек. Дом его обветшал еще больше, большие куски коричневой штукатурки осыпались, оставив обнаженные кирпичные раны. Надо было уходить. Ах, до чего же он был раздосадован.
Он почти дошел до круглого проема арки с отворенными воротами, когда сзади и сверху что-то затрещало. Как выяснилось, во дворе была назначена еще одна встреча.
В узкой развилке у верхушки самого старого и высокого тополя сидел, втиснув тощий зад и держась лишь ногами, худой мужичонка с копной пегих волос вместо шапки. Вытянув длинную шею и опасно свесившись с веток, он с выражением огромного любопытства на грязном, загорелом лице наблюдал за колдуном.
Колдуна взбесило даже не то обстоятельство, что какая-то древолазающая сволочь подслушала разговор с духом истопника (и нутряные вопли самого колдуна), сколько место, облюбованное мужичком – это был его, колдуна, любимый тополь в его родном дворе. Колдун хладнокровно, не сводя глаз с любопытствующего, нагнулся, подобрал с асфальта короткий, увесистый сук, сшибленный когда-то ветром, в два прыжка подскочил под тополь. И сильно, метко запустил оружие в заверещавшего Птицу. Палка щелкнула о тощий зад высокосмотрящего. Птица жалобно вскрикнул, неловко дернулся и полетел вниз. Прямо на злорадствующего колдуна, которому пришлось принять упавшего на руки, будто новорожденного акушерка.
– Достал ты меня! – заорал колдун вместо приветствия покатившемуся по мокрой, черно-желтой листве сумасшедшему. – Все, решено, сейчас обратно в человека тебя превращу!
Оглушенный Птица только лишь и успел, что жалобно, неразборчиво запричитать, застенать, – а колдун уже склонился над ним, двумя руками вцепился в воротник серого пальтеца и начал выкрикивать заклятья. Тут же в две арки влетели холодные вихри, закружились листья, затрещали облезлыми кронами старые деревья. Стало темно, холодно, страшно.
– Говорю Егорий с месяцем ноябрь, а слышанное сохраню. Узреть солнце и увидеть думая свет, с поклоном на четыре ветра, на черную землю, на зеленый лист говорю: Посвети сюда, солнце, посвети сюда, проткни это (твердый сухой палец колдуна уткнулся в согнутую спину Птицы) семь раз, ибо девятью дарами живо сущее. Следом злости-зависти выйдет вниз, пище хлебу и воде рот мой страстен, языком моим ощущаю, ноздрям дыханию путь даю, два уха для слушания тебя, и свету твоему окном глаза мои, освети ж и проткни и поставь это...
И оказалось, что всего-то и требовалось, чтобы разгулявшийся ветер на миг отодвинул край черного облака; выглянуло и коснулось золотистым, даже робким лучом солнышко Птицу, в страхе ползающего по мокрой листве, – и тут же стих, замер он.
– Встань. Ты вспомнил, и теперь ты человек, – сухо заявил колдун, поднял над головой лежащего сомкнутую ладонь, и вслед за ней поднялся заплаканный Петухов.
– Ну так вспомнил? – помолчав, более мягко спросил колдун.
– Слышь, Егор, а нахрен ты заново вывернул меня? – спросил мрачно Петухов.
Колдун молчал. Петухов оглядел свои брюки, рубашку, пальто. Покачал головой в некотором удивлении.
– Ох, и воняю же я. Будто на меня десять котов гадили в течение недели.
– А ведь ты и так давно перестал верить, что ты птица, – вдруг высказал догадку колдун, и лицо его смягчилось в гримасе, означавшей ухмылку. – Ты прикидывался. Столько лет прошло, а заговорил я тебя тогда так себе, в лучшем случае на год.
– Ври да не завирайся, – поспешно и бесстрашно сказал Петухов, на всякий случай загородившись от колдуна рукой. – Я и сейчас птица. Я несчастный пернатый человек, которому опять напомнили об уродстве и кошмаре, в которое погружено его существование. Наверно, ты разучился над людьми колдовать. Одичал совсем.
– Ты человек, я даже вспомнил твое имя – Петя. А будешь дерзить, я тебя в крысу превращу.
– Нет, лучше сделай меня обратно птицей. Я тут среди них, – проситель описал широкие круги вокруг себя, – не выживу. Глянь, везде упыри, ведьмы, вороны, крысы, шишиги. Братва людишек, как свечки, гасит, менты от злобы и водки распухли, тоже бьют. Вот старичок священник, он был хорошим дядькой, так его и укокошили. В сквере том старуха и девчонка укокошили. Повалили наземь, а земля-падла старика корнями, ветками, руками, мордами безобразными ухватила накрепко. Старуха стала из уха мозг высасывать, а священник, даже серое вещество теряя, продолжал молиться! Потом старая ведьма еще и крест ему в брюхо воткнула, так что кишка вылезла. Видишь, никак нельзя теперь человеком жить.
– Ну так живи, кем хочешь и как пожелаешь, я больше ни при чем, – брезгливо объяснил колдун.
– Егорка, не уходи, выслушай. Ты ведь знаешь, как важно всем, чтобы их выслушивали полностью. Ты преврати меня в новую, в летучую и долголетнюю птицу. Вот грач – крепкая, смелая птица, или галка, или ворон лесной, черный, важный, тоже толковая сущность. А я тебе в обмен страшную тайну открою, даже среди птиц не все осведомлены, такая это важная птичья тайна! Сегодня какое число? Не знаешь, кочка ты болотная, а я знаю. Сегодня седьмое ноября, красный день календаря. И птички между собой щебетали: валите подальше, ребята, потому как назначено в воскресную ночь, в красный день календаря, поминальное воскресение. И начнется воробьиная гроза. Я толком не знаю, какая она, воробьиная гроза. Но все птички страшно волнуются, а те, что поблагородней да почище душами, те подальше с острова и даже из города улетают. Глянь в небо – одни вороны серые каркают, да чайки хищные носятся, мясца трупного сладкого поджидают. Давай, Егорка, в аистов превратимся и улетим в деревню глухую. Будем на столбах, в мягких теплых гнездах сидеть, птенчиков высиживать. А потом на зиму в Африку, там так тепло, так красиво, там носороги и слоны, и львы вместо братвы, вместо ментов, вместо нечисти...








