412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Ищенко » Одинокий колдун (СИ) » Текст книги (страница 18)
Одинокий колдун (СИ)
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 21:30

Текст книги "Одинокий колдун (СИ)"


Автор книги: Юрий Ищенко


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Оба устали, оба дремали в электричке и даже в метро, по пути сюда. Колдун вроде как протрезвел, и ксендз надеялся, хоть и с опозданием, выяснить, кого и зачем он к себе привел. Колдун отправился принимать душ (после троекратного настойчивого пожелания хозяина), ксендз переоделся и подобрал шмотки гостю, растопил камин березовыми поленьями и ждал разговора в кожаных креслах у полыхающего очага.

– Итак, старикашку уже прихлопнули, именно в сквере. Известно, кто? – вернувшись из ванной, гость сам взял инициативу вопросов в свои худые, с набрякшими венами и жилами, руки.

– Я совсем не в курсе милицейского дознания, но я был там, я должен был встретиться и поговорить, когда он уже лежал окончательно мертвым. Вот сюда, в живот, с нечеловеческой силой ему воткнули крест, огромный крест для богослужения, можете представить, – ксендз так волновался, что начал плескать по воздуху руками. – А из кулака у мертвого милиционер вынул длинные белые волосы. Это вам о чем-то говорит?

– А тебе, – колдун насмешливо зыркнул, настаивая на роли выспрашивающего, – тебе-то самому?

– Я слышал, я не занимался этим вопросом, но... речь шла о каких-то ведьмах...

– Ведьмы, – колдун похмыкал, на разные лады воспроизводя слово, – ведьмочки, стервочки... Не хотелось бы. Вернулись, чтобы мстить? Ерунда, и Ванде, и любой из них наплевать на любых родственников, на мамаш, на детей. А что старик говорил об Исходе, учуял чего?

– Да, да, говорил, что там уже началось. Какой-то его знакомый по фамилии Шацило попытался вскрыть могилу двух женщин, и его что-то затащило внутрь могилы. Еще священник настаивал, что там горячая трава, там идет какой-то стук и треск, ломаются непонятные мне колья.

– Да, если те квоши вернулись, значит что-то началось. Оно проснулось. Молитвы и колья не сработали. Эх, а когда-то я по ночам, как дурак, вбивал эти колья, в любую погоду, – посокрушался колдун. – Кстати, как мне тебя величать? Падре? Скажи мне, падре, ты сам во все это веришь?

– Не верил. Но когда увидел мертвого священника и это святотатство, я вспомнил все его указания, его страхи... я решил, что то немногое, что в моих силах, я сделаю. Пусть это непонятно, пусть даже грешно, я решил найти вас.

– Ну, нашел, даже привез. А что дальше? – изобразив удивление, спросил колдун.

– Дальше, – ксендз замялся. – Ну, у меня, как вы понимаете, много обязанностей перед прихожанами, перед моим церковным начальством и перед Богом. Ремонт костела, службы, я читаю лекции в католическом лицее и в двух институтах... Я думаю, что посильную помощь я смогу оказать вам в вашей борьбе... Хотелось бы быть в курсе, понять, что к чему.

– В какой еще, на хрен, борьбе? – колдун так высоко задрал брови, что его лоб сжался в три глубочайшие складки, как лемеха у покоящейся гармошки. – Чьей борьбе? Зачем борьбе? Вижу, что юлишь, вертишься, а не дотумкал! Это ты за мной поехал, чтобы я вместо тебя, церковника, святоши с белыми нежными ручками, пахал, шкуру портил? Не выйдет.

– Давайте, наконец, разберемся. Может быть, мы оба ошиблись и приняли ошибочное мнение друг о друге, – поразмыслив, предположил ксендз. – Ведь вы тот самый, кого требовал найти старик? Того звали Егор, ему должно было исполниться около тридцати двух – тридцати трех лет, и он учился у какого-то истопника и у священника, как бороться с языческим кладбищем, таящем в себе угрозу всему живому.

– Ну, падре, ты сам решай, кто или что тебе нужно. Был я Егоркой, бил я по кольям кувалдой, а теперь понял: туфту мне старик втюхивал. Нафиг мне с тем сквером разбираться? Нафиг мне с ведьмами воевать? Ты церковник, ты и должен их сжигать, или, по нынешним временам, хотя бы перевоспитывать и нейтрализовать. А мне-то они как сестры, одного племени, одной воли, нас мало и мы в тельняшках... – ввернул колдун ему одному понятную шутку. – Так что не катит, падре. Меня не касаемо то, а вот с молоденькой ведьмочкой я бы потолковал при случае. Если она выросла, образумилась, не такая лютая и тощая, а стала на среднюю сестренку похожа, так я бы не прочь даже, хотя ты не в курсе таких вопросов... В общем, от таких разборок я удалился на покой. Мне бы пожрать, поспать да на город поглядеть. Повозишь завтра на машине, экскурсия, так сказать.

– Я совершил ошибку, – сухо решил ксендз. – Сейчас я выгонять вас не буду, но с утра попрошу удалиться и забыть о нашей встрече. И не думайте, бога ради, что у церкви нет оружия против вас и вам подобных нечестивых прощелыг. Прощайте.

Ксендз встал из кресла, вышел прочь, заперев за собой дверь в покои колдуна.

Едва угадываясь, забрезжило сквозь плотные коричневые шторы в окне серое утро. В маленькой, в десять квадратов, комнате оставалось темно, пахло затхлой плесенью, пережаренной картошкой с луком и дешевыми отечественными духами. Грязные обои с букетиками синих васильков были неравномерно испещрены кровавыми мазками: квартира находилась в первом этаже дома на Петроградской стороне, и до конца сентября продыху от комаров тут не было. Несколько вялых озябших тараканов шествовали по расшатанному паркету к выходу в коридор и там на кухню. Помимо штор, железной сетки на окне и обоев, в комнате присутствовали: старенький раскладной диван, на котором громоздилась куча-мала из подушек, застиранных серых простыней, двух ватных одеял, красного и зеленого; пианино у стены с нотами Рахманинова на пюпитре, черно-белый телевизор с выпуклым, как рыбий глаз, экраном, в серо-желтом пластмассовом корпусе, образца 76-78 годов. В небольшом шкафу с оторванной дверцей болтались на вешалке женские кофточки и платьица. На стене висели плакаты: один с обнаженной Джоплин, один – театральная афиша к постановке «Гамлета», и странный лозунг аршинными буквами на белом ватмане:


 
Ты написал дерьмо
И напишешь еще.
Все мы пишем дерьмо,
И как-то всем ничего.
 

Куча-мала зашевелилась; из-под одеяла выползло заспанное, явно исстрадавшееся существо в розовой пижаме. Со стоном потянулось, нащупало на паркете у дивана пачку сигарет и спички, закурило. Подошло к зеркалу в шкафу, вгляделось в мутное отражение, сняло с головы косынку и железные желобки бигудей, – превратившись в худую крашенную «под каштан» девушку с синими кругами вокруг глаз и бескровными губами. Пошла в туалет и ванную. Это Света-Офелия проснулась в квартире, принадлежавшей режиссеру Петру Петухову.

Она давно уже не была студенткой и не играла в любительских спектаклях; с опозданием на пару лет, скорее по инерции, закончила Корабелку, получила диплом по специальности, которую не любила и почти не знала; также получила направление (распределение) на родину, на Пермский машиностроительный заводик, чтобы чертить в конструкторском отделе сеялки и веялки. Обеспокоенная мать написала ей, что на заводике ее принимать не хотят, своих увольняют, а остальным зарплату не выдают два месяца. Света-Офелия обрадовалась, потому что ей не хотелось уезжать из Ленинграда. Зажила сама, как смогла. Давным-давно исчез Петухов, после того, как его выпустили из Крестов; Света начала самостоятельно сражаться за пищу и удовольствия, обитая в его квартире и аккуратно оплачивая коммунальные счета.

Много кем она побывала за эти годы. Даже женой писателя побывала, полгода, муженек оказался залетной птичкой, надеялся вписаться в квартиру; когда понял, что квартира чужая, прописка невозможна, нашел другую дурочку, побежал на той жениться. Светка сделала аборт, ушла из редакции журнала (где с мужем и познакомилась), снова обитала одна, изредка приводя то одного, то другого мужика на пару ночевок.. Бывали у нее веселые деньки, бывали депрессии и срывы, чуть не села на иглу (два раза укололась и страшно перепугалась), научилась сносно бацать на гитаре. Теперь она зарабатывала в переходах метро, пела под свой аккомпанемент песни из популярных кинофильмов жиденьким, жалобным фальцетом:


 
Сгорю ли я, сгорю ли я, сгорю ли я в порыве страсти?
Иль закалят меня напасти!
 

Или:


 
Ты в сердце, как змея, вползла украдкой... Любовь, зачем ты мучаешь меня?
 

(Это песенки из фильма «Собака на сене» с Тереховой и Боярским)

А еще:


 
Ночь прошла, будто прошла боль.
Спит земля, пусть отдохнет, пусть.
У земли, как у нас с тобой,
Там впереди долгий, как жизнь, путь.
 

Эту песню Света-Офелия очень любила (из «Москва – Кассиопея») так что можно добавить и припев:


 
Я возьму этот большой мир,
Каждый день, каждый его час.
Если что-то я забуду,
Вряд ли звезды примут нас!
 

Нет, она не впала в детство и не деградировала. Не забыла, что играла в авангардных пьесах, пила кофе в «Сайгоне» (там теперь был сантехнический салон), слушала самозабвенно Хендрикса, Моррисона и прочих «залетевших» покойников у «Гастрита» (тоже почившего), – но тусовки, знакомые, общий кайф и драйв и прочее растаяло. Ей жилось одиноко и тускло, так что поневоле Света-Офелия вспомнила то, что любила в детстве и в радужной юности. Не споешь Хендрикса, если не знаешь английского, а знаешь три аккорда на расстроенной гитарке за 13 руб. (цена советская). Бандиты, собиравшие деньги с уличных художников и музыкантов, ее особо не третировали; иногда это ее обижало, – то ли поет так плохо, что не верят в ее доходы, или невзрачная настолько, что даже непристойных предложений ни разу не услышала. Пела она неважно и выглядела жалко, это факт, но зарабатывала достаточно, летом копила доллары про запас, зимой пела раз в неделю, потому что сыро и холодно было в переходах. Дули сквозняки, она часто простужалась, теряя голос и уверенно приближалась к хроническому бронхиту.

А потом как-то раз, вроде бы весной, она встретила Петухова, который стал Птицей. Отловила, чуть не заново познакомилась, привела на квартиру, помыла и переодела. Жалела его сильно. Он, конечно, в чем-то свихнулся, но если иметь такт и особый подход (а ко всем в этом сложном мире нужен особый подход), то он был вполне сносным и хорошим человеком. Сперва гадил, как грудной младенец, под себя. Света-Офелия колотила бывшего худрука и любовника скалкой или шваброй, и Птица стал учиться оправляться на пожелтевшем треснутом унитазе. Он жил у нее неделю-другую, пропадал на месяц, и она могла передохнуть. Снова горланила тоненьким голосом песни, изредка поднимая глаза на снующую мимо по грязным плитам мрамора или гранита толпу, – и вдруг опять замечала веселого или плачущего (если побили) Птицу, он курлыкал ей в такт. У него иногда случались периоды просветления: Петухов продолжал утверждать, что он «птица Говорун, охраняется законом и Красной книгой», и главный колдун всей земли вылупил его из яйца; но при этом был не прочь поговорить о жизни, о театре, вспоминал общих знакомых, или нес душераздирающий бред о ведьмах, о нечисти, о быте бомжей, нищих и ханыг. И Света решила, что ей «по приколу» иметь такого Петухова, есть сермяжная истина в его существовании; и даже иногда верила в его басни.

Вчера Петухов впервые сам нашел дорогу к своей бывшей квартире. До этого и его, и его приятеля – спившегося священника – приводила Света. Он прибежал пьяный, взъерошенный, перепуганный до смерти. И конечно же, снова глубоко занырнувший в свою непроглядную и опасную, как толща океанической свинцовой глади, фикс-идею. Бился и кричал на полу, что птиц нынче убивают, натыкают на колья и кресты, и ему тоже конец...

Она его таким расстроенным никогда не видела. Скрепя сердце, пошла и принесла из чуланчика две бутылки дорогой, ливизовской водки (как взятку для бандитов берегла). И напилась с ним. Птица пил водку из блюдца (говорил, что клюв в рюмку не пролезет). Рассказал, что обоих его друганов-собутыльников, следователя и попа, убили.

– А поп-то у меня позавчера был, – удивилась она. – Пришел, шмотки забрал. Помылся, подстригся еще, я решила, что он с бродяжничеством покончил. Сердитый такой был, ничего не рассказал. Быстро ушел.

– Сегодня утром его убили, – сказал Птица и заплакал. – Ведьмы, суки, добрались и убили доброго человека. Те самые, я тебе о них рассказывал...

Тут Светка-Офелия сильно озадачилась, поскольку одна из так называемых «ведьм» как раз отсыпалась в комнате на ее диванчике.

Часа в три дня пела она в малолюдном и длинном переходе между станциями «Владимирская» и «Достоевская», как раз про то, что ночь прошла, будто прошла боль. Заметила, как перед ней, сидящей на корточках, остановилась женщина неописуемой красоты и искуса, словно сошедшая с обложки «Плейбоя». В джинсах-облипках на длинных мускулистых ногах, в майке с бретельками, обтянувшей высокую грудь с острыми сосцами, в коротенькой кожаной курточке. С копной белых и пепельных прядей химического происхождения, мокрых от хлещущего наверху дождя. Короткие сапожки на высоких каблуках потоптались перед Светой. Тетка подумала, достала и бросила в футляр из-под гитары тысячную бумажку. Ее сильно накрашенные, в лиловых разводах, глазищи упорно рассматривали певичку. Отошла, вернулась и спросила:

– Ты такую девушку, актрису Фелицию знала?

– Ну и что, – сказала Света-Офелия.

– Я с ней одно время тусовалась, – объяснила красотка. – Может, прервешься, сходим в кафешку, поболтаем. Денег у меня полно, если надо, простой оплачу.

– Десять тысяч, – решила Света; получив требуемое вознаграждение, быстро собрала шмотки, закинула футляр с гитарой за плечо и встала.

– Может быть, и я о тебе слышала? Ты не та самая Молчанка?

– Для кого-то была Молчанкой, а теперь я Альбина, – высокомерно сказала женщина. – Ну, веди. Где у вас заведенье поприличнее?

Два часа они поглощали с одинаковой жадностью дорогущую жрачку в французском ресторанчике возле Владимирского собора, а потом так вышло, что Света-Офелия пригласила ее к себе переночевать. Шла и думала: Фелиция рассказывала когда-то, что едва познакомилась с Герлой и Молчанкой, привела к себе, так эта Молчанка ее тут же изнасиловала. И вот теперь лесбиянка нашла, накормила Светку и идет к ней на квартиру, – наверняка набросится. Драться или согласиться? Если уж пробовать эти извращения, а в жизни все нужно испытать, то с кем, как не с такой роскошной, сексуальной и властной особой. (Себе Светка безропотно отводила «пассивную роль»).

Но гостья с порога кинулась в ванную, долго отмокала под горячим душем, отчего краска со стен ванной взопрела и отваливалась, а потом рухнула на диван. Сказала, что трое суток не спала. Без малейшего намека на секс уснула замертво в секунду. А через час после того, как Альбина уснула, застучал во входную дверь перепуганный Петухов.

Ничего страшного, выпили они литр водки на двоих, перестали ведьму бояться. Решили посмотреть на нее, какую угрозу из себя представляет: пробрались тишком в темную комнатку, запаливая спички, разглядывали спящую. Она спала голая, завернувшись в простыню, но ткань сбилась вниз, обнажив Альбину. Светка впервые в жизни увидела, чтобы у женщины волос на лобке был совершенно белым, как шерстка у кошек. И была крепкая, налитая грудь у той ведьмы, с большими сосками; были длинные светлые, с рыжинкой, ресницы (тушь и краску смыла в душе); твердые, выпирающие, будто бы выточенные из камня, алые губы кривились во сне. Спала она неспокойно, ворочалась, бормотала что-то напряженное. Крикнула «Малгожата, уйди!».

А потом она легла на живот, и они увидели скрученный в два колечка поросячий, гадостный какой-то хвостик, – он еще и шевелился, как отдельный живой червяк. Светка взвизгнула, – Альбина перевернулась на бок и вперила в них широко распахнутые глаза. Узрела она или нет в темноте перекошенные рожи хозяев, неизвестно, но плотная горячая волна ужаса (или иной, непонятной силы) вынесла любопытных прочь, на кухню. Они тряслись, ожидая, что она выскочит за ними, но все было тихо. Тогда Светка решила открыть и третью бутылку Ливиза, потому что трезвые они стали слишком.

Но и на том ночь не кончилась. Напившись до чертиков, Светка полезла целоваться к Птице. Он ей горестно объясняет: дура, ты человек, я птица, физиология не позволит ведь. Светка загорелась, побежала в пустую комнату, разделась догола, распорола подушку и вывалялась в пуху и перьях. К копчику над попкой пластырем страусиное перо приклеила (из театрального гардероба стащила когда-то), – и назад, кудахтать перед Петуховым на четвереньках. Сумасшедший режиссер выпятил грудь, распетушился, заклекотал орлом – и прыг на нее сверху.

Самое смешное да грустное, и малопристойное притом, заключалось в том, что петух поимел новоиспеченную курицу не так, как надо, и с утра у Светы-Офелии одно место сильно побаливало. Но, вспоминая сие переживание, не могла не прыскать от хохота. Раз настроила себя на разврат, то и получила: только зоофилию вместо лесбоса.

Умывшись и накрасившись, она натянула домашние штаны, свитер (было холодно; сволочи из жека все еще не пустили горячую воду в отопительные батареи). Пошла на кухню делать чай. Ей не верилось, что эта Альбина набросится на Птицу или на нее саму, а хвостик – не мистика, бывают такие атавизмы, точно читала где-то. Но лучше, если разбудит, накормит и выдворит пораньше его, от греха подальше. Зашла в комнату-курятник, обустроенную согласно современным вкусам хозяина. Режиссер почивал в углу голого помещения, устеленного двумя толстыми коврами, чтобы не простудился. Спал, сидя на четвереньках, привалившись к стене.

– Петушок, птица Говорун, гули-гули, – ласково позвала Света-Офелия.

Свернутая к подмышке голова Птицы мелко задергалась, выпрямилась на тощей жилистой шее и настороженно покосилась в сторону шума.

– Ну не трясись, это я, твоя кур-рочка, – успокаивающе ворковала она. – Вставай-ка, умоем тебя, чаю с сахаром напьешся. И беги, тьфу, лети, лети на волю.

– Все за страуса держишь, – тут же обиделся Птица. – Я бы выше всех летал, если бы менты ребер не ломали и руки не выкручивали. А где эта... она тут?

– Спит еще, – заверила Света, помогла встать и повела прочь из «курятника».

Дала ему две таблетки анальгина от похмелья, помыла кудлатую голову дегтярным мылом; опасалась, что Петухов завшивел, так как у корней его волос что-то подозрительно белело. Переодела в чистое, настрого приказала не ссать в штаны. Напоила крепким чаем с батоном и со сливочным маслом.

– Ты слышь, не гони ее, осторожненько так выпихивай, или сама сбегай, – перед тем, как уйти, умоляюще шептал Птица. – А то помрешь, кто тогда меня пожалеет и согреет? Не верь, если ласковой и тихой прикинется. Я их видел, ее сестрица тоже плакала, а сама кидалась потом и горло клыками рвала, кровь хлебала. Старичка моего, доброго, умного, меня попугайчиком звал, тоже зверски порешили, глаза выцарапали и в животе дырку пробили. Или полетели со мной, заберемся на деревце повыше, гнездышко совьем! Не хочешь?.. Эх, пропадешь.

– Я буду осторожна, – она чмокнула Птицу в чистый лоб и подтолкнула за порог. Заперла за ним дверь и пошла будить гостью.

Ей очень хотелось проверить: не померещился ли спьяну ночью тот безволосый, розовый, как червяк, хвостик. Но когда Света-Офелия скинула с диванчика оба ватных одеяла, – Альбина лежала под ними, свернувшись в калачик, плотно завернутая в простынь по плечи. Света дотронулась до неправдоподобно белого и чистого, как атлас, плеча: кожа у той была холодная и мокрая. И простынь потемнела от обильного пота, отсыревшие завитые волосы сбились в мелкие прядки и колечки. Альбина рывком села, машинально отстранилась от руки Светы, хмуро осмотрелась.

– Который час?

– Первый час. Ты куда-нибудь спешишь?

– Боюсь, что ко мне спешат, – непонятно буркнула Альбина. – С кем ты меня ночью будила?

– А-а, напились с дружком. Он уже ушел на работу. Хотела похвастать, какая у меня красивая знакомая.

– Красивая... – повторила Альбина и криво усмехнулась. – Сколько, по твоему, мне лет?

– Ну, чуть больше, чем мне, думаю. Около тридцати, – твердо сказала Света-Офелия, лишь слегка покривив душой.

– Мне двадцать два, понятно? – и она ушла из комнаты, не освобождаясь из сырой простыни.

Света пожала плечами, убрала постель и пошла ставить новый чайник. Хотела бы она выглядеть на тридцать таким же образом!..

В ванной Альбина подставила голову под струю ледяной воды. Утерлась полотенцем, застыла перед своим отражением в зеркале над умывальником: долго, встревоженно и с каким-то изменчивым, едва уловимым отчаянием изучала себя. Ей показалось, что за ночь она еще больше изменилась, – постарела!

Еще неделю назад, когда приехала в Питер, она имела стандартные телеса деревенской белоруски и круглое лицо с пухленькими щечками и ямочкой над мягким подбородком. Теперь она похудела на десять-пятнадцать килограммов, и самое главное – ее лицо непостижимо изменилось, приобретя строгие, взрослые и даже изможденные очертания. Натянулась на скулах кожа, опала пухлость щек, увеличились глаза; сеть морщинок тронула все пространство вокруг век, крыльев заострившегося носа и уголков недовольного, а теперь и перекошенного от страха рта.

4. В Питере стремно

С утра густой, серый и слегка даже вонючий туман окутал центр города, Петроградскую сторону и особенно плотно – Васильевский остров. Вроде и заводы стояли холодными и безлюдными без заказов, и черные фабричные трубы не дымили, и река Нева за два последних года «гайдаровских реформ» весьма очистилась и посветлела; но только людям в это утро казалось, что какой-то чад, першащий в горле и выжимающий из глаз слезы, распространился в тяжеловесном мокром воздухе; все спешили побыстрее добраться до мест работы, или вообще не высовывались из домов. А день, между тем, был хоть и темный, да теплый, почти парной. Низкие спокойные тучи черными котлетами обложили небо над Питером и висели неподвижно, лишь слегка клубясь, спускаясь к земле и делаясь еще чернее.

В сквере на Большом проспекте Васильевского совсем не было прохожих. Видимо, и садовники на этой неделе сильно запили (или даже заболели), потому что сквер одичал. Везде валялись сорванные большие ветви, повалились из-за ветра и хулиганов скамейки; прямо в центре сквера, на цветочной клумбе, мокро чернело пепелище после большого костра. И удивительно свежо и молодо зеленела трава. А на длинном, болезненном пруте вишни, посаженном за эстрадой года два назад, но плохо укоренившемся, вдруг высыпали мелкие розовые цветочки.

Одинокая старуха с проворной поскакивающей походкой, наряженная в черную деревенскую юбку и старую серую кофту крупной вязки из козлиной шерсти, с неопрятными распущенными волосами, седыми как дым от костра, бродила по скверу. Старуха бродила, не придерживаясь асфальтовых дорожек и раскисших тропок, вроде как опираясь на длинную палку с заостренным металлическим концом; что-то высматривала в траве и в опавшей листве, которую ей приходилось подолгу ворошить и разгребать.

Наравне с дочерью Ванда нынче сильно видоизменилась. В отличие и в полную противоположность Альбине, – дряхлая, разжиревшая было до полной беспомощности, мучительно и бесполезно жившая злобная развалина вдруг предстала омоложенной, энергичной, полной сил и эмоций. Она вовсе не шлялась без толку и не опиралась на клюку. Железным щупом на конце палки Ванда накалывала мелких прыгучих лягушек и больших жаб с желтыми брюшками, которые кишели в теплой мокрой траве, и складывала живых склизких земноводных в сумку, болтающуюся у нее на животе.

Также ее интересовали синие мелкие поганки с юбочками в оборочку на тоненьких сочных ножках. Ближе к вечеру Ванда устроилась на скамейке в глухом, прикрытом кустами углу сквера, высыпала из сумки на расстеленный кусок скатерти жаб, лягушек и грибы, среди этого скарба лениво плескал узорчатым хвостом маленький уж, ворочались с бока на бок крупные жуки. В сумке нашлась железная терка с ржавыми дырками, и старуха начала протирать добычу на терке: всех шевелящихся, пучивших глаза или хрустящих панцирями особей, пока они не превратилось в серо-красную кашицу. Из мешочков и конвертиков были извлечены семена и корешки, размолотая труха трав тоже замесилась в жижицу. Собрав полученную вонючую смесь в литровую банку, Ванда прихлопнула сосуд полиэтиленовой крышкой. Удовлетворенно крякнула и потянулась. Оглянулась на шорох гравия у ворот сквера: от железной ограды к ней шла насупленная дочь.

– А вот и милая моя пожаловала! – с наигранным воодушевлением, широко осклабя рот с двумя-тремя гнилыми зубами, крикнула Ванда и тут же переменила тон. – Ты, паскуда, где эту ночь шлялась? Чаво, блядские инстинкты не вовремя взыграли? Каждая минута на счету. Одной мне не справиться. Да все равно, сейчас же я тебя, тварь неблагодарную, своими руками придушу. Иди, иди сюда, блядь белоглазая. Руки переломаю, губы накрашенные порву, да глазки вырву, чтоб не блестели...

Дочь, не дойдя до скамьи нескольких метров, встала, молча смотрела на разорявшуюся мамашу. Она переоделась в юбку и кофту, оставив в квартире Светы сексапильные наряды.

– Ты во что меня втравила, гадина? – наконец спросила негромко, таким злым, свистящим голосом, что мамаша осеклась и насторожилась.

– А чего такого?

– Я же старею... Ты молодеешь, гадина древняя, уродина, а я старею. Уже больше тридцати лет мне дают. Волосы полезли, морщины на глазах закопошились, грудь отвисает, кожа посохла и пожелтела. А ты, бесстыжая, вон и похудела, и бегаешь, как заяц на полянке. Даже голос заново укрепился. Ты за мой счет свое время повернула. Тот обряд, заговоры позавчера ты же супротив меня делала! Думала, Альбинка тупая, не заметит и не догадается...

– Альбинка, кровинка моя, да ты заматерела просто-напросто. В тебе кровь взыграла, глянь, какая здоровая да спелая, сладенькая стала! – запричитала, все еще фальшиво улыбаясь, Ванда.

– Замолчи, тварь. Убью, – Альбина протянула к матери руки, странно удлинившиеся в вечернем тусклом свете, и та, завизжав, замахав растопыренными пятернями, стала отползать к краю скамьи, хотя дочь все еще не тронулась с места.

– Не трожь, не выйдет. Меня ухлопаешь и сама тут же сгниешь, шелудивой собакой обернешься... Ну, не лезь, скажу я. Клянусь, сама не знала, что так оно обернется. Или ты порченая, или им сила твоя нужна стала.

Ванда опасливо указала пальцем в землю под собой.

– Ты не психуй, терпи. Исход тебе, чего возжелаешь, все даст в назначенный срок. А обратного хода нет... Если щас уйдешь, свернешь, обе мы и недели не протянем. Нынче ночью самое важное мы должны сделать, а потом, – я нечистью, я Велесом, жизнью клянусь, – какой захочешь, такой и станешь...

– Эх, мамаша, наплевала ты на меня. Если твоему богу угодно станет, ты меня вместо свиньи взрежешь, глазом не моргнешь. Ну, смотри, ведь тем гадам, что наружу с кладбища рвутся, и им на все начхать. А если тебя саму сожрут? Ты хоть немного представляешь, что ждать можно от твоего Исхода?

– Знаю, все знаю. Клянусь, Альбиночка, – старуха в неподдельном ужасе вскочила и замахала руками, приметя, что дочь собирается идти обратно к воротам.

Альбина снова угрожающе замахнулась и зашипела.

– Не шипи на мамашу, – запальчиво крикнула Ванда. – Чего теперь ни болтай, а хода обратного нет! Нам здесь послужишь, тебе зачтется. Иначе тебя первую и достанем. Не скрыться и не отвертеться.

Перейдя на грозное «мы», старуха выпрямилась, сделалась гораздо выше ростом, и голос ее, загустев, стал неотличим от густого мужского баса.

– Сволочь, какая же сволочь, – горько заметила дочь. – Мне во сне этой ночью сестра показалась, Малгожатка. Предупредила, что наплевать тебе на меня, о себе лишь помнишь... Моей жизнью поступишься, чтобы малость перед нечистью выслужиться.

– Ты ей не верь, мне верь и служи. Она при жизни скурвилась, к ворогам переметнулась, силу потеряла. Если бы твои две сестры тут рядом стояли, нам гораздо легче было бы все совершить. Не верь ей, и мертвая напаскудить старается. Сейчас мы с тобою мазью натремся, хорошей свежей мазью, а после землю умаслим, споем, станцуем, и тогда сама увидишь, каких благ тебе будет даровано. Ну, пошли, пора... Обратного хода нет, нет, или в старухах дохни, или долг свой, веру свою, судьбу исполни. Пошли же!

Старуха подхватила сумку и заскакала прочь, к деревянной эстраде. Дочь побрела следом за ней, все еще кривясь от злости и сомнений.

Они разделись догола на свежевскопанной могиле, за кустами сирени и колючего шиповника со спелыми красными плодами. Ванда черпала склизкую, омерзительную на запах и на ощупь мазь из банки, делилась с дочкой и мазалась сама, старательно и истово, – темня руки, плечи, живот, бока, ляжки. Все покрылось густым и черным, как вакса, составом; обе женщины превратились в пахучие, черные болотные фигуры.

– Жжет. Огнем кожу печет, – сказала испуганно Альбина.

– Значит, хорошо. Что-то умеет твоя мамаша, – гордо откликнулась старшая ведьма.

И начала пританцовывать, сама же и подпевая-завывая. С ногами враскорячку, похлопывая себя по жирным, до пупа отвисшим грудям, плюясь и мелко, неразборчиво матерясь, она с хохотом прыгала по могиле, взрывая землю босыми ступнями. Она молилась и будила своих идолов. Альбине тоже захотелось танцевать, она было гикнула, дернулась; но кожу припекало все сильнее, боль огненными змеями заскользила вверх по телу, проникла в лоно, в рот, в глаза и уши, воспалила мозг. Альбина вскрикнула, как подстреленная птица, и упала в обмороке на сырую горячую землю.

Боль притупилась, будто изломав свои наконечники об ее тело; огонь теперь слабо тлел по всей коже. Она открыла глаза и увидела эти искры и голубоватые угли, покрывшие склизкую черную поверхность ее тела. Над ней склонилась старая ведьма, хлопоча и наговаривая длинные и страшные заговоры. Старуха достала из сумки новый сверток, покидала его с ладони на ладонь. Альбина попыталась шевельнуться, но ее члены оказались парализованными.

– Отступить хотела, сучка? Не вышло, все исполнишь. В моей ты власти, – моя кровь, как дала тебе жизнь, так ею и воспользуюсь, – бормотала ее мать, лихорадочно суетясь и блестя выпученными, точь-в-точь как у убитых жаб, глазами.

Альбина почуяла вонь и узнала, что держит в руках Ванда. С того дня, когда они приехали и бродили по городу, по приказу матери она отлавливала с помощью удавки и куска колбасы бродячих сук. Старуха вырезала у еще живых собак детородные органы, перекручивала на мясорубке и замешивала фарш с добавлением трав и семян. Вонь от этого протухшего фарша теперь шла неимоверная. И эту смесь, это мертвое кровавое тесто старуха начала лепить на Альбину, на ее зажмуренные глаза, в уши и в нос, во все отверстия на ее теле... И тогда Альбина с досадой, со страхом почувствовала, как все исчезает, все становится невидимым и неважным, кроме одного желания... В ней накалялась, зазвенела дикая похоть.

Ее забила дрожь, тело задрыгалось, как в припадке падучей. Она не могла видеть, как дрогнула и заскрипела задняя стена эстрады. Щелкнул бетон фундамента, высвобождая в себе огромную щель. Из щели, откуда-то снизу, выперли длинные мощные корни – узловатые, толстые, с белыми и желтыми подвижными отростками и нитями на концах. Корень жадно тянулся к голому пахучему телу Альбины, корень буквально на миг обвил ее, стиснул в два-три обмота, легко проник в нее, как опытный любовник, а потом одним рывком отбросился в сторону...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю