355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » Собрание сочинений в шести томах. Том 2 » Текст книги (страница 6)
Собрание сочинений в шести томах. Том 2
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:15

Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 2"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

Как же не учесть всего этого при объективном исследовании!

Кто, например, не только из анатомов, но и просто из образованных людей не знает, какой мягкостью отличается череп Тургенева, – а ведь он умер в очень преклонном возрасте.

Предположим теперь, что этот череп попал бы сначала под равномерно-медленное давление земляной массы, а потом, эдак лет через сто, очутился в руках изобретательного профессора. Какой бы страшный облик придал тогда этот ловкий учёный («мы бы не желали применять другое слово», – оговаривался Кениг) великому писателю!

Здесь стоит вопрос только о добросовестном заблуждении. Но если продолжать мысль, то позволительно спросить: а что же будет с черепом, специально обработанным с целью удалить полностью или частично кальциевые соли? Ведь тогда и года хватит для получения любых результатов!

О, он не ставит точки над «и», он ничего не утверждает, он только предполагает и спрашивает. Он просто считает, что работы института нуждаются в проверке.

А что при такой проверке могут получиться самые неожиданные результаты, он скоро попытается доказать.

И вот в следующем же номере журнала появилась целая серия снимков с «Коллекции доктора Кенига».

Чего тут только не было!

Черепа – удлинённые, как тыквы, круглые, как арбуз, сплющенные с боков. Какие звериные облики должны были иметь их обладатели, если бы они оделись кожей и плотью!

В сопроводительной статье, очень короткой, впрочем, доктор Кениг писал, что он не требует лавров профессора Мезонье, а только доказывает ему, что и он мог бы их иметь, если бы захотел. Что же касается нападок профессора на истинную науку и на великий принцип чистоты крови, который так не нравится профессору, то он очень советует ему прочесть две хорошие книги – «Моя борьба» Гитлера и «Миф XX века» Розенберга.

И отец поднял перчатку.

Он опять поднялся на второй этаж, в свой кабинет, уже давно освобождённый от бормашины, и через месяц в Париже и Лондоне вышла его книга «Моя борьба с мифом XX века».

Вот тогда-то ему и прислали эту петлю.

Сопроводительное письмо, приложенное к ней, было немногословно:

«На ней повесит вас первый немецкий офицер, перешедший с нашими войсками через границу».

Вместо подписи стояли крючок, точка и клякса.

Теперь этот офицер пришёл в ждал отца в кабинете.

Глава третья

Офицер стоял перед картиной, на которой парили розовые ангелы, и курил.

Это была его вторая папироса.

Первую он вместе с раздавленной спичечной коробкой бросил в череп питекантропа, видимо, приняв его за пепельницу.

У него было удлинённое, острое лицо с тяжёлым подбородком, небольшие серые и как будто бы мутные, но на самом деле очень зоркие глаза, которые подолгу задерживались на одном предмете, гладкий лоб, короткие тёмные волосы. Говоря, он часто поднимал руку и проводил рукой по голове, как будто приглаживая причёску.

Увидев отца, он быстро шагнул к нему навстречу, и на лице его, вернее – на одних тонких лиловых губах, появилась ласковая и в то же время сдержанная улыбка...

Он щёлкнул сапогами – тонко и остро звякнули шпоры – и, глядя в лицо отца, пристально и дружелюбно спросил по-французски, имеет ли он высокую честь видеть профессора Мезонье.

Он именно так и выразился – «высокую честь».

Вообще же я сразу заметил, что говорит он плохо, запас слов у него ограничен и, прежде чем сказать фразу, он предварительно должен составить её в уме.

Отец кивнул головой – он волновался и не хотел, чтобы слышали его голос.

– В таком случае разрешите пожать вам руку! – быстро сказал офицер и протянул отцу прямую и жёсткую ладонь.

Отец порывисто пожал её и глубоко вздохнул.

Я взглянул на мать.

Лицо у неё было утомлённое и туманное.

Она поймала мой взгляд и медленно закрыла и снова открыла глаза, показывая этим, что всё обстоит благополучно. Потом она тоже вздохнула и улыбнулась.

Так улыбаются, так вздыхают, так смотрят очнувшиеся после угарного обморока.

– Я являюсь вашим давнишним почитателем, профессор, – сказал офицер, не спуская с отца тяжёлых, оловянных глаз. – Я тоже учился в археологическом институте. Но война... – Он остановился, вспомнил что-то и добавил: – Кто-то из поэтов выразился так: «Когда говорят пушки, то музы бегут с Парнаса». Не правда ли? Но главная цель моего посещения...

– А мы можем говорить по-немецки, – сказал отец, – я окончил Гейдельбергский университет.

– Да? – радостно, но спокойно изумился офицер. – Прекрасно! С питомцем старейшего европейского университета на другом языке и не подобает говорить! Так вот, моя миссия... – У него догорела папироса, и он остановился, разыскивая глазами череп синантропа, но мать быстро подставила ему пепельницу. – Моя миссия заключается в том, чтобы передать вам привет от вашего родственника. – Тут он вынул из кармана перламутровый портсигар и положил его на ладонь. – Привет и письмо, которое он просил передать вам лично. Это и к вам относится, сударыня, – обернулся он с лёгким полупоклоном к матери.

Затем он щёлкнул портсигаром и достал узкий синеватый конверт.

– Пожалуйста! – сказал он.

Отец полез в карман за очками. Их там не оказалось, и он в отчаянии взглянул на мать.

– Они в столовой, сейчас я принесу, – сказала она и вышла.

Отец надорвал конверт, и оттуда выпал лиловый листок.

– Сударь, – сказал отец, глядя на офицера, – если бы вы только знали, как я все эти годы ждал этого письма. Мой несчастный брат, который с тысяча девятьсот тридцать второго года пропал без вести...

– А вот вы прочтите письмо, – посоветовал офицер и улыбнулся снова, спокойно, вежливо и жестоко.

В кабинете было совсем темно.

Ганка неслышно подошёл к окну и опустил тяжёлые синие шторы.

Потом он наклонился над столом и зажёг лампу. Тогда на письменном столе неясно замерцала тяжёлая бронза дорогого письменного прибора в египетском стиле, а райские птицы на шторах вспыхнули и миграли матовым, перламутровым свечением. Офицер шагнул к столу, взял пресс-папье и подбросил его на ладони. Потом поднял и опустил крышки на чернильницах в форме лотоса.

– Дорогая вещь, – сказал он с уважением, – редкая, дорогая вещь.

Дотронулся до штор и уже ничего не сказал, а только покачал головой.

Мать возвратилась с очками.

Отец надел их и быстро перевернул листок, разыскивая подпись.

– Господи, Боже мой, – сказал он в друг изумлённо. – Да ведь это!.. Берта, ты знаешь, кто это пишет?

Он хотел что-то сказать ещё, но взглянул на офицера и прищёлкнул языком. Потом прочитал письмо до конца и молча протянул его матери.

– Дорогая вещь, – повторил офицер, глядя на чернильницу, – редкая, дорогая вещь. У меня с детства наклонность к бронзе, и если бы вы... – он, как кошку, погладил бронзового сфинкса, – если бы... – повторил он. Потом вдруг спохватился и даже нахмурился. – Я сегодня буду говорить по прямому проводу с Берлином. Так вот, если вам нужно передать что-нибудь спешное...

Отец растерянно поглядел на мать – она кончила читать письмо и спокойно положила его на стол.

– Нет, чего же передавать! Как будто нечего. А? Берта? Мы ему ответим письмом.

– Ну, а вы, сударыня, – офицер повернулся к матери, – не захотите ли вы передать чего-нибудь вашему брату?

– Скажите Фридриху, что мы его ждём, – ответила мать, – и чем скорее он приедет, тем лучше.

Отец быстро взглянул на неё.

– Чем скорее, тем лучше, – упорно повторила она, не спуская с отца глаз. – Это я вас прошу передать от нас обоих.

– Хорошо! – сказал офицер, и рот его слегка дрогнул. – Передам от вас обоих.

– И потом вот ещё что, сударь, – мать секунду подумала, – вам понравился наш чернильный прибор, а у нас в семье такой обычай: если гостю, дорогому гостю, потому что вы приносите нам весть о моём пропавшем брате, – подчеркнула она, – что-нибудь понравится...

– Ну что вы, что вы! – радостно забеспокоился офицер. – И потом же вы меня совсем не знаете... С какой же стати?.. А вот, я вижу, вас интересуют библейские сюжеты! – он обрадованы о кивнул головой на розовых ангелов с гусиными крыльями. – Я вывез из Галиции недурную коллекцию старых византийских икон, так я сегодня же вечером пришлю их вам...

– А что, сударь, – вдруг спросил Ганка, – вот эту коллекцию икон, что вы вывезли из Галиции, вам тоже подарили? – Он стоял около двери, и лица его не было видно.

Офицер вздрогнул и остановился.

– Что такое? – спросил он с недоумением и даже с лёгкой оторопью.

– Иконы, иконы, византийские иконы! – настойчиво повторил Ганка. – Их вам тоже подарили в Галиции? Вы зашли в церковь, похвалили их, и священник сказал: «Дорогой господин офицер, – не знаю, к сожалению, как вас следует именовать, – возьмите, будьте добры, на память эти иконы, раз они уж вам так нравятся. Почему-то мне кажется, что они теперь всё равно не удержатся». Так, что ли?

Офицер уже понял и смотрел на Ганку неподвижно и прямо, тяжёлыми, белесоватыми глазами.

– Вы большой шутник! – выговорил он, отчеканивая каждое слово. Извините, я тоже не имею чести знать вашего имени... Да, эти иконы мне тоже подарили! Довольно с вас этого?

Тогда Ганка вышел вперёд.

Маленький, худой, в узком сюртуке, тесно обтягивавшем всё его тщедушное, птичье тельце, он выглядел, по правде сказать, очень жалким и даже смешным рядом с тонкой, точно вылитой из металла, крепкой фигурой офицера.

Притом ещё он весь дрожал. Не от страха, конечно, а от возбуждения, ярости и усилия сдерживаться. Но я знал: сдержаться он уже не мог, раз он начал, должен был говорить до конца.

Он был страшно нервный, этот Ганка, нервный, вспыльчивый и злой, и когда ненавидел кого-нибудь, то ненавидел уже рьяно, всеми силами души, всеми помыслами и желаниями, и молчать тогда ему становилось не под силу. Его ненависть всегда была силой активной, действенной, не знающей преграды. Под влиянием её он дрожал, извивался всем телом, корчился как от стыда, и сам не знал, что и как он сделает в следующую минуту.

– У вас очень много друзей, – пробормотал он, дрожа.

Офицер подошёл к нему вплотную.

Так с минуту они молча стояли друг перед другом.

Лицо офицера, тяжёлые серые глаза, тонкие, фиолетовые губы – всё это было неподвижно и сжато. Ганка дрожал, менялся в лице, но глаз не опускал и на офицера смотрел дико и прямо.

– Да! – что-то решил наконец офицер и спокойно повернулся к отцу. Как звать этого господина?

– Боже мой... Господа, господа! – засуетился отец, как будто выведенный из тяжёлого транса. – Разве так можно? Это мой помощник, доктор исторических наук Владислав Ганка, у него бывает...

– Я вижу, что у него бывает, – жёстко улыбнулся офицер. – Так вот, господин Ганка, меня зовут Иоганн Гарднер, полковник государственной тайной полиции. Теперь вы знаете, с кем имеете дело. Я думаю, что сейчас нет смысла продолжать этот разговор, но обещаю вам, что мы встретимся и тогда поговорим обо всём как следует. О дружбе, о вражде и о прочих интересных вещах...

И он совсем уже двинулся к двери, но вдруг остановился опять.

– У меня много друзей, – сказал он, уже не сдерживая угрозы, – но имейте в виду, что и врагами я никогда не пренебрегаю!

– Это оттого, что вам в них очень везёт, сударь! – быстро ответил Ганка.

– Немецкому офицеру во всём везёт! – жёстко улыбнулся Гарднер. – И во врагах, конечно, прежде всего. Но мы их не боимся. Мы делаем с ними вот! – и он разжал и снова сжал кулак. – Раз, два, три – и нет! Мокро!

– Я видел это, – сказал Ганка, и голос его вдруг пересох и прервался, – там, на перилах Королевского моста...

– Ах, вот как! Вы, значит, уже и там были! – многозначительно воскликнул офицер и вдруг повернулся к матери. – До свиданья, фрау Курцер, спасибо за дорогой подарок, но я боюсь, что этот странный господин с чешской фамилией укусит меня за палец.

– Слушайте, господин Гарднер, – сказала мать сердечно и просто, – у доктора Ганки тяжёлые нервные припадки, во время которых он не сознаёт, что и как он делает. Иначе он бы понял, в какое положение он нас ставит...

– И эти нервные припадки случаются у него тогда, когда он увидит мундир немецкого офицера? – уже без улыбки спросил Гарднер. – Не беспокойтесь, Я вполне понимаю состояние доктора. До свиданья, господа, мы с вами ещё увидимся!

Он вышел из комнаты, высокий, прямой, стройный, и отец даже не догадался его проводить.

Тогда мать опустилась на диван и сжала руками виски.

– Что вы наделали, Ганка! – сказала она глухо. – Что вы только наделали! И к чему всё это!

– А, собака! – вдруг закричал Ганка и кулаком погрозил портьерам. Немецкий шакал! Ты сюда пришёл грабить, срывать с окон занавески!.. Погоди, погоди! Скоро вас!.. Скоро вас всех! – он замолчал, весь дрожа и извиваясь.

Мать встала и тихо погладила его по голове.

Он стоял, закрыв глаза и запрокинув голову, как человек, стремящийся поймать ртом дождевую каплю.

– Бедный! – сказала мать.

Тогда Ганка очнулся, глубоко вздохнул, свёл и развёл руки, посмотрел на мать, на отца и вдруг слабо улыбнулся.

– Бедный! – повторила мать с тихой лаской. – Идёмте, я вас хоть чаем напою. Ланэ теперь в столовой с ума сошёл от страха. А ты, – она взяла меня за плечи, – спать, спать и спать!

Наутро я узнал две новости. Первая: к нам приезжает брат матери, дядя Фридрих, которого я никогда не видел. И вторая, с ней связанная: так как у дяди слабое здоровье, через неделю мы переезжаем на дачу.

А дня через три случилось и самое главное.

Глава четвёртая

И вот как это произошло.

В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор.

Отец сидел в кресле и курил.

Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы её он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось всё-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом ещё так, что и разобрать-то можно было не всё.

А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шёл мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже всё было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжёлой массы.

В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую чёрную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомлённое, невыразительное, нехорошего, землистого цвета.

– Надо будет взять с собой и твои коллекции, – вдруг сказала мать, – вот о чём я думаю всё время! Но как? Ведь это – два таких огромных ящика... Разве попытаться...

Отец сидел по-прежнему молчаливый и отчуждённый от всего, и глаза у него были закрыты.

Мать поглядела и отставила в сторону чашку.

– Тебе нехорошо, Леон? – спросила она.

– Да! – ответил отец сквозь зубы.

– Может быть, у тебя болит голова?

– Нет! – ответил отец.

Мать вздохнула и снова взялась за фарфор.

– Какая ужасная погода! – сказала она.

Отец молчал.

– Я всё-таки пошлю письменный прибор этому Гарднеру... У нас есть ещё один, простенький, но хороший. Помнишь, тот, что я привезла из Вены? Ну, как же не помнишь? – Отец молчал. – Он так тебе нравился... из чёрного дерева, с перламутровой насечкой! Жалко? Конечно, жалко. Но что же поделаешь, этот всё равно не удержишь.

Отец молчал.

– Леон! – позвала мать.

Отец с недоумением, словно просыпаясь, открыл глаза и посмотрел на мать. Взгляд у него был мутный и нехороший.

– Ну что ты, Леон? – тревожно и ласково спросила мать и, подойдя, положила ему руку на плечо. – Ну? Я с тобой поговорить хочу, а ты...

– Берта! – сказал отец, и голос его раздражённо вздрогнул. – Давай, чтоб не возвращаться, договоримся: делай всё, что тебе угодно, всё, что тебе только угодно, но, пожалуйста, не спрашивай моих советов.

– Почему? – спросила мать.

– А! Ты знаешь, почему! Я тебе уже изложил свою точку зрения. С тех пор, как я узнал, что это нечистое животное вползёт в наш дом, мне всё стало до такой степени противным, что я готов закрыть лицо руками и бежать, бежать куда-нибудь подальше, чтоб только не видеть, не слышать, не дышать с ним одним воздухом, – поднимаешь?

– Ты на меня сердишься, Леон? – спросила мать, помолчав.

– Сердишься! – Отец взмахнул рукой. – Сердишься! Что за никчёмное, бабье понятие! Как будто всё дело только в моём настроении! Я не сержусь, мне просто противно!

– Что тебе противно? – спросила мать.

– Да всё мне противно! – закричал отец и стукнул кулаком по столу. Сенека упал на пол. – Всё! Решительно всё! И ты мне противна, и ты! Потому что ты – мой грубый, практический ум, моё реальное осознание происходящего, как говорит этот трус Ланэ, ты – мой компромисс с совестью. Пойми: я не на тебя сержусь, я себя презираю. Понимаешь ли ты хоть это?

– Леон... – начала мать.

– Худшее я знаю про себя, много худшего. Вот подожди, подожди, – в голосе отца прозвучало какое-то дикое злорадство, он словно был рад своему унижению, – приедет твой людоед, твой уважаемый братец, и мы мирно слышишь, Берта, мирно! – будем говорить о вопросах палеантропологии. Мы ведь с ним коллеги по ремеслу! Он ведь тоже работает в нашей области, и я ему ещё улыбаться буду, вот так же, как ты улыбалась вчера этому прохвосту Гарднеру, когда он плевал в череп синантропа. Я буду скрывать, что знаю про его кровавые подвиги в Австрии и Чехии, где он сыграл в футбол человеческими черепами. Вот что гнусно!

Мать взяла его за руку.

– Ну, а что делается в городе, ты знаешь? – спросила она сурово.

– Господи! – отец зажал голову руками. – Где то далёкое, счастливое время, когда этот выродок не убивал людей, а мирно занимался фабрикацией доисторических черепов?! Милое, наивное время, возвратись хоть на минуту! Пусть я увижу перед собой не убийцу ребёнка, а просто глупого и неопытного шулера! Ты помнишь, как летел у меня с лестницы вместе со своим «Моравским эоантропом» – этой гнусной фабрикацией из обезьяньих и человеческих костей? Меня именно и потрясла тогда эта его бесстыдная, воинствующая наглость: ведь не где-нибудь на стороне он подобрал эти кости, а у меня же, у меня же в кабинете, просто открыл шкаф, набрал костей, измазал их землёй и принёс их мне же. Я швырнул их ему вслед, и ты не упрекала меня, Берта, но, честное слово, насколько лучше бы было ему заниматься обезьяньими черепами и оставить человека в покое!

Отец вздохнул и нагнулся за Сенекой.

– Брось книгу, – сказала мать. – Что происходит в городе, ты знаешь?

– Ради Бога, Берта! – сказал отец, прижимая к груди левую руку – в правой он держал Сенеку, – и набрал воздуха для новой, пылкой и бичующей тирады. – Ради всего святого...

– Брось книгу! – повторила мать и вырвала у него Сенеку из рук. Профессор Бёрнс, когда пришли за ним, выпрыгнул с пятого этажа, профессора Жослена вытащили прямо из постели и не дали ему даже попрощаться с детьми. Теперь, говорят, он уже расстрелян. Его видели вместе с Карлом Войциком. А когда я сегодня пошла в булочную, то при мне немецкий ефрейтор бил какого-то прохожего. Ты и понятия не имеешь, как они бьют, Леон... Он его... Да нет, нет, ты не представишь, это надо видеть! Тот повалился навзничь головой в чьё-то окно, а он хлестал его кулаком по зубам... А из окон смотрели люди. Потом ефрейтор обтёр руки о его пиджак, надел перчатку и пошёл дальше. Я узнала потом, что этот человек случайно толкнул его локтем на улице. Ну, скажи: ты хочешь, чтобы это было и с тобой?

Отец сидел ошеломлённый и сгорбленный.

Уже ничего не осталось от его суровой взыскательности и гордого величия. Одно имя поразило его особенно.

– Профессор Бёрнс! – сказал он в ужасе. – Ведь я его видел всего неделю тому назад... Господи, что же он им сделал?

– Ты хочешь, чтобы тебя тоже в одном белье стащили с кровати, а потом повесили на шнуре, так, что ли? – неумолимо повторила мать.

– Нет, нет, Берта! – отец, как будто защищаясь, поднял руку. – Но я не могу же...

– Чтобы к тебе подошёл Гарднер, снял перчатку и начал бить тебя по зубам, чтобы тебя засадили в подвал, а потом придушили в углу, как крысу, ты этого хочешь? Ну, так я этого не хочу!

– Нет, нет, Берта, ради бога... Ну что ты, в самом деле... – Отец продолжал что-то бормотать, сам плохо вдаваясь в смысл своих слов. Картина, нарисованная матерью, поразила его своей реальностью.

– Я этого не хочу, – повторила мать с тихой яростью. – Фридрих негодяй и преступник. Ты пятнадцать лет тому назад вышвырнул его из дома и хорошо сделал, но теперь я должна сохранить твою жизнь и жизнь Ганса, а ты должен сохранить свой институт и свою науку – вот что я понимаю во всей этой истории! Поэтому я буду держать пепельницу, когда в неё плюёт немецкий офицер, подарю твой письменный прибор Гарднеру и буду с нетерпением ждать приезда Фридриха, потому что я знаю – в этом спасение. А тебя прошу мне не мешать и... – тут у неё дрогнул голос, и она тяжело осела в клесло, – и, Леон, неужели ты думаешь, что это всё мне легко? Когда Ганка...

– Да, да, а где же Ганка? – забеспокоился отец. – Он обещал прийти с утра, а сейчас...

Мать сидела в кресле и плакала. Она закрывала лицо, но слёзы текли у неё по рукам и груди.

– Берта, милая! – всполошился отец. – Голубка моя... Я тебя обидел? Да? Ну, прости, прости меня, старого дурака!

Отворилась дверь и вошёл Ганка.

Под мышкой он держал папку с бумагами и, войдя, сейчас же бросил её на стол.

Он был слегка бледен и тяжело дышал.

– Вот! – сказал он и задохнулся. – Здесь всё!

– Что всё? – шутливо переспросил отец. В присутствии Ганки он опять обрёл свой прежний тон. – Во-первых, здравствуйте, во-вторых, снимите шляпу и садитесь...

Ганка слепо, не видя, посмотрел ему в лицо, рывком оправил галстук, потом повернулся и молча подошёл к двери.

– Ганка! – окликнул его отец. – Да что с вами, в самом деле? Прибежал, не поздоровался, бросил папку: «Здесь всё», – а что всё?

Ганка обернулся и повёл шеей так, как будто ему жал воротничок.

– За мной погоня, – сказал он почти спокойно, – я не хочу, чтобы меня взяли у вас!

– Этого ещё не хватало! – отшатнулся отец. – Да стойте, куда же вы?.. Берта... Берта... – взмолился он. – Ты слышишь, что он говорит?

Мать стояла, прислушиваясь.

– Вот они, уже идут, – сказала она, – поздно!

Вошли двое; в коридоре были и ещё люди, видимо, несколько человек, но те остались за дверьми.

Первым вошёл высокий, сухой мужчина, по своей хищной худобе, узкому треугольному лицу и жёстким усам несколько похожий на Дон Кихота, каким его изобразил Густав Доре. У него была морщинистая кожа цвета лежалого масла и быстрые, зоркие, внимательные глаза.

Одет он был в глухой кожаный плащ и, может быть, поэтому напомнил мне нашего домашнего монтёра.

За ним шёл офицер, красивый, румяный, молодой и очень полный, с белыми вьющимися волосами и бездумным выражением в больших синих глазах.

– Который? Этот? – спросил усатый, показывая на Ганку.

– Этот! – ответил офицер и чему-то улыбнулся.

Тогда усатый пнул ногой стул, что стоял на дороге, и вплотную подошёл к Ганке. С полминуты они оба молчали.

Ганка поднял руку – пальцы у него дрожали – и оправил галстук.

– Что вы здесь делаете? – спросил усатый.

Они стояли так близко друг к другу, что если бы Ганка был выше ростом, то он вряд ли увидел бы лицо усатого. Но он смотрел на него, маленький Ганка, – снизу вверх, прямо, неподвижно и строго.

– Я брал вчера у профессора плащ, – ответил он слегка изменившимся голосом, – и вот пришёл возвратить ему.

– Хорошо. Где же у вас плащ? – спросил усатый.

– Плащ на мне, – ответил Ганка и стал расстёгивать пуговицы.

– Ну, а где же ваш собственный плащ? – спокойно, не повышая голоса, спросил усатый.

– Мой остался дома, – ответил Ганка. Вдруг его передёрнула быстрая, косая дрожь. Он хотел что-то сказать ещё, но только открыл рот и глотнул воздух.

– Ты его не слушай! – сказал офицер. – Он был уже в плаще, когда мы подошли к дому. Его кто-то предупредил, и он шмыгнул через калитку в палисаднике.

– Слышите? – спросил усатый, не сводя с него глаз. – Зачем же вы пришли сюда?.. Да ты не дрожи, не дрожи, – вдруг сказал он с тихим презрением, – тебя ж никто не бьёт. Стой ровно... Зачем сюда пришёл? Ну?

– Я уж вам... – начал Ганка. Усатый поднял кулак и ударил Ганку в лицо. Я заметил – удар был чёткий, хорошо рассчитанный и очень короткий. Ганка упал. Тогда усатый наклонился и поднял его за плечо.

– Так зачем вы сюда пришли? – спросил он прежним тоном, с силой разминая пальцы.

Папка, с которой пришёл Ганка, лежала на столе.

Красивый офицер взял её в руки, полистал немного и сказал: «Ага!» Он сказал «ага» таким тоном, который значил: «Так вот зачем вы сюда собрались».

– Вы за этим сюда пришли? – спросил усатый и, не оборачиваясь, приказал офицеру: – Ну-ка, посмотри, что там такое!

– Здесь не по-немецки, – ответил офицер. – Постой-ка, хотя сейчас...

– А я вам переведу, господа, – сказал отец, тяжело дыша. – Это рукопись, уже подготовленная к печати, и называется она «Вопрос об эолитическом человеке в антропологическом и археологическом освещении».

– Да, что-то в этом роде, – небрежно ответил офицер и веером пустил несколько страниц рукописи. – Какие-то булыжники, кости, какие-то цифры. Он перелистал ещё. – Череп, а на нём стрелки и цифры.

– Какие цифры? – спросил усатый.

– А вот что-то: «пять см; два см; пять; восемь».

– Это же научная рукопись, – сказал отец. Голос у него дрожал и прерывался самым жалким образом, хотя он и старался держаться молодцом, стоял независимо, недоумевающе пожимая плечами, и бормотал, глядя на Ганку и на усатого: «Что такое? Ну, ничего не понимаю, абсолютно ничего». – Это плод многолетних работ доктора Ганки...

– Закрой. Ерунда! – сказал усатый. – Ну, так вы будете отвечать на мой вопрос или нет? Зачем вы сюда пришли?

– Разрешите, я объясню вам всё? – солидно проговорил отец, улыбаясь. Ровно ничего особенного тут нет. Доктор Ганка работал под моим руководством...

– А вы не будьте таким прытким, – посоветовал офицер (усатый вообще молчал, он смотрел и видел перед собой одного Ганку, всё остальное для него просто не существовало). – Вам ещё придётся достаточно отвечать за самого себя.

– Я, господа, всегда готов... – начал отец.

– Ну и вот. А пока молчите.

Мать вдруг поднялась и пошла из комнаты.

– Вы зачем? – спросил офицер и крикнул в коридор: – Густав, проводи госпожу Мезонье, куда ей нужно!

Я слышал, как мать отворила дверь в соседнюю комнату и вместе с ней туда вошёл солдат.

– Ну, так вы не желаете отвечать? – спросил усатый и притронулся к кобуре револьвера.

Офицер раскрыл книгу и стал её перелистывать.

– Сенека! – сказал он протяжно и бросил книгу обратно.

– А ну-ка, дай сюда эту рукопись, – сказал усатый. – Вот мы посмотрим, что там у него за освещение.

Он протянул было руку, но вдруг захрипел, схватился за горло и рухнул на пол.

Это произошло так неожиданно, что я не сразу даже понял смысл случившегося – почему усатый лежит на полу и хрипит и каким образом Ганка очутился на нём.

Не сразу понял это и румяный офицер, потому что он сначала только ахнул и взмахнул руками. Падая, усатый ещё зацепил стул, на стуле лежало несколько словарей, и всё это повалилось на пол.

Ганка сидел на усатом.

Он и вообще-то был очень сильным, несмотря на свою худобу, а сейчас его маленькие костлявые руки действовали с обезьяньей ловкостью и хваткой. Кроме того, он знал с точностью физиолога и боксёра, куда и как следует бить человека. Поэтому когда он схватил за горло усатого, а потом ещё ткнул его кулаком в подбородок, из того сразу потекла кровь. А Ганка не давал ему опомниться: он уже не сидел, а лежал на нём и быстро, ловко и точно колотил его по физиономии. При этом лицо его было неподвижно и сосредоточенно, даже особой злобы не было заметно на нём.

Усатый хрипел и хлюпал. Потом вдруг заорал: «Помогите!» – но сразу же и подавился своим криком.

Тут только офицер опомнился и схватился за кобуру, но стрелять он не стал – поваленный стул, три толстых тома словаря, яростно переплетённые тела двух противников образовали такую кашу, такое непонятное смешение, что он только потрогал ручку браунинга и бросился на помощь. Но отец предупредил его, он перескочил через стол и схватил Ганку за плечо.

– Ганка, Ганка, что вы делаете? Бросьте, ради Бога, бросьте! – заклинал он его и тряс за плечо.

Но Ганка с красным, застывшим лицом и закушенной губой хлестал усатого. При этом он ещё фыркал от наслаждения и глаза его блестели, как у разозлившегося кота.

Офицер ткнул отца ногой так, что он отлетел, вытащил браунинг и ударил им Ганку.

Ганка продолжал колотить усатого.

Офицер ударил второй раз в упор, по затылку, действуя рукояткой браунинга как молотком, и так сильно, что мне показалось, будто у Ганки треснул череп. Звук от удара был тупой и деревянный.

Ганка упал на бок.

Офицер взял его за ногу и оттащил в сторону.

В комнату вбежали несколько солдат, они остановились, смотря на происшедшее.

Оба – и Ганка и усатый – лежали на полу.

Вид у усатого был самый жалкий. Из расквашенного носа капала кровь. Чёрный кожаный плащ распахнулся, и из-под него показались пиджак и сиреневая рубашка.

Румяный офицер обернулся, поглядел на солдат, покачал головой и, глумливо усмехаясь, подошёл к Ганке с браунингом в руке.

Тогда усатый вдруг поднял голову.

Лицо, глаза, нос – всё у него было мокрое, всё блестело. Он хрипел, поводил шеей и при этом болезненно морщился.

– Не надо! – сказал он обморочным голосом, увидев браунинг. – Помогите мне подняться.

Он стал вставать, опираясь рукой на стул, но повалил его и снова сел на пол.

– Чёрт! – выругался он с омерзением. Румяный офицер стоял и улыбался. Видно было по всему, что он доволен унижением усатого.

– Хорёк! – не то выругался, не то похвалил он Ганку. – Куда он вас?

– Не надо... – тупо повторил усатый и осторожно повертел шеей. – Дайте воды!

Ему налили стакан.

Он взял его, но только пригубил и отставил в сторону. Потом встал, посмотрел на солдат и неожиданно рассвирепел.

– А вы чего тут? – закричал он. – Ну, чего, чего рты разинули? Чего не видели?! Кто у вас тут старший? Взять эту чешскую свинью!

Вошла мать с большим узлом и положила его на стол.

– Вот, Ганка, – сказала она.

Ганка лежал на ковре, согнув ноги в коленях.

Мать подошла к нему.

– Вот, Ганка, – сказала она ласково, наклоняясь над ним, так, как будто ничего не случилось. – Здесь я вам положила кое-какие вещи – хлеб, сало, смену белья, потом одеяло и подушку.

– Да он не донесёт! – сказал солдат. – Какое ему тут сало! Тут ему не сало нужно, а...

Между тем Ганку подняли и поставили на ноги. Он стоял, закрыв глаза и полуоткрыв рот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю