Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Тут уж действует логика: если ты отрицаешь право немца бить еврея или стряхивать поляка с его земли, то сразу же оказывается недоказуемым – да нет, нет, попросту абсурдным – и право француза владеть арабом, и право англичанина выколачивать деньги из индуса. Те мои французские, английские, американские, бельгийские коллеги, которые называют меня людоедом с университетских кафедр и трибун и требуют, чтоб меня во имя гуманности вздёрнули на первом попавшемся суку, так же, как и я, не отдадут свою дочь за негра. Да и возьми себя. Когда лет через десять или чуть раньше Ганс станет подыскивать себе невесту, ты ведь будешь ждать к себе в дом только белую девушку, не так ли? А вы ведь знамя гуманизма, её цитадель! – Он усмехнулся. – Знамя-то знаменем, а когда ваши друзья американцы вздёргивают негров на сук без всякого суда и следствия, вы молчите как убитые. «Изнасилование белой женщины», – вот и весь разговор. Но, говоря по совести, разве это не то же самое, что мы называем законом охраны чести и достоинства нации? И вот именно поэтому твоему мужу однажды его друзья скажут: «Ну, хватит, старик» – и зажмут ему рот по-настоящему, так, чтобы он больше и не пикнул. И такой конец не только неизбежен, Берта, но и даже и не зависит от него. Гонимые-то ведь хитры, – кто скажет в их пользу только одно «а», того они заставят пропеть всю азбуку. А как же иначе? Как только твой муж покажет всему мире, что он за гонимых, сейчас же к нему протянутся чёрные и красные руки с обоих континентов. «Вы же наш рыцарь, скажут ему, – защитник истребляемых и гонимых наций. Вы – апостол равноправия. – Ну, и ещё подберут с десяток таких же эпитетов, они их выучили наизусть. – Так как же вы, – скажут они дальше, – спокойно миритесь с тем, что ваши культурные соотечественники делают из нас бифштексы? Гуманнейший из гуманных, почему же вы не кричите, когда нас убивают?!» И придётся, Берта, твоему мужу действительно кричать на весь мир, пока не придут его хозяева и не укажут ему его настоящее место. А оно ведь маленькое, Берта, очень-очень маленькое – в лаборатории, над ящиком с костями. Вот и всё, на что он заработал право. Ты не смотри, что сейчас ему дают орать о чём угодно и даже лягать Теодора Рузвельта: это, во-первых, потому, что он ещё не научился договаривать до конца, а во-вторых, всякая палка хороша на собаку, даже если она такая сукастая да корявая, что её и в руки-то брать противно. Берут потому, что понимают: собаку прогонят – и палку об колено. В том-то и всё дело, Берта, – вам ничто в мире не может помочь. Вам даже и победа ничего хорошего не принесёт, ибо ваша борьба такова, что конца ей нет и быть не может. Так стоит ли и начинать бесконечное? Не лучше ли остановиться и подумать: «Полно, что же я такое делаю, куда лезу? Неужели я один сильнее целого мира!» А мы дали бы Леону всё, чего он желает, – почёт, деньги, свою академию. Да, да, в течение суток он станет членом трёх иностранных академий, учёным секретарём, вице-президентом! Президентом! Нам не жалко. Мы ценим услуги, Берта, и умеем платить за них! Наконец, ещё одно. Как только твой муж согласится подписать некоторые бумаги, мы отпускаем этого безумного доктора Ганку. Хотя, по словам Гарднера, это превредное насекомое. Притом...
Шум в коридоре не дал ему окончить. Что-то разрушалось, опрокидывалось, ломалось на части, как будто с высоты падали пустые деревянные ящики и разбивались о землю. Дядя вздрогнул и машинально провёл рукой по карману.
Появился отец, таща за руку растрёпанного, испуганного и задыхающегося Ланэ. Они влетели в комнату и с десяток секунд оба простояли неподвижно.
Глаза отца были расширены. Он звучно дышал и, прежде чем заговорить, схватился за грудь.
Мать быстро вскочила со стула и подбежала к нему.
– Леон, что случилось? – спросила она.
– Я ему... – оправдываясь, заговорил Ланэ.
– Дурак! – рявкнул на него дядя.
Вдруг отец осел на пол. Его подняли и под руки повели в кресло.
– Под этой бумагой, – сказал он вдруг слабо и без всякого выражения, – что я подделываю черепа, подписались всё и в том числе... – Он замолк, с трудом превозмогая дурноту.
– Ну, ну? – сказала мать.
– В том числе и Ганка.
Вечером, проходя по столовой, я увидел Курцера. Барабаня по стеклу, дядя стоял около окна и смотрел на высокое, быстро чернеющее небо.
Услышав сзади мои шаги, он быстро обернулся.
– А, – сказал он, – это ты, кавалер? Я только что думал о тебе – и знаешь, по какому поводу? А ну, иди, иди-ка сюда! Смотри, какое чистое небо. Ты понимаешь, что это значит? Это значит, – торжественно разъяснил дядя, – что завтра будет замечательный день, ясный, тихий, тёплый, и мы с тобой пойдём ловить птиц. – Он помолчал, вглядываясь в мои глаза. – А ну, спросил он вдруг, – какого немецкого короля звали Птицеловом?.. Как же не знаешь? Ты в каком классе?.. И не проходили?.. Странно, очень странно!
Ну, конечно, знал я этого короля. Вот даже вспомнил, что его звали Генрихом, и про главные события его царства тоже помнил, но разве для каникул этот разговор? И я промямлил что-то невнятное.
– Да, – понял меня дядя именно так, как ему хотелось, – про неандертальца да пильтдаунского человека знаешь, а вот историю Германии... Ну ладно, не в этом дело. Будем думать, что всё переменится к общему удовольствию. Так вот, говорю, погода будет ясная, и пойдём мы с тобой ловить птиц.
– С дудочкой? – быстро спросил я.
– То есть как это с дудочкой? – удивился и даже несколько стал в тупик дядя. – Как это ловить птиц с дудочкой? Нет, не с дудочкой! Ну-ка, иди сюда!
Он провёл меня в свою комнату и усадил на стул.
Я огляделся.
Комната была совершенно иной, чем она была до приезда дяди, хотя и не так легко было объяснить, что же такое в ней переменилось. Во всяком случае, не мебель, не кровать, не даже картины на стене, а что-то иное, тонкое и едва ли даже уловимое с первого взгляда. Попросту душа комнаты стала иной.
Вот на стене висел охотничий винчестер в сером холсте, а футляр для него, похожий на чемодан, лежал около кровати, тут же поместились два длинных и плоских чемодана из какой-то серебристой кожи, очень красивой и, наверное, очень маркой. На туалетном столике стояло квадратное походное зеркало, а около него лежали предметы, о назначении которых я мог только догадаться, – лежал, например, револьвер из чёрной воронёной стали, но, наверное, то был не револьвер, а зажигалка, ибо револьверу валяться здесь незачем; стояли белые строгие коробки из-под пудры без всякого рисунка и надписи, и вряд ли опять-таки это была пудра – зачем её столько мужчине? А скорее всего какие-нибудь особые порошки, например, для бритья. Стояли хрустальные разноцветные флаконы, в каких обыкновенно держат одеколон или духи, но, конечно, и это всё не было ни одеколон, ни духи, а какие-то лекарственные составы или вытяжки, потому что дядя душился всегда одним одеколоном, а его-то как раз тут и не было.
Наконец лежала бритва, но это уж точно была бритва и очень дорогая притом, никаких сомнений тут не могло быть. В простенке между окнами висели стек, тропический пробковый шлем и охотничий нож в футляре. На отдельном столике лежал плёночный фотографический аппарат, несколько пакетов с фотобумагой «Рембрандт» и призматический бинокль.
Письменный стол и гардероб стояли в другой комнате, дверь в которую была открыта; там на стене висели боксёрские перчатки. Да, ещё одна вещь была в комнате – на стуле, около кровати, лежал раскрытый атлас птиц и на нём карандаш – дядя, очевидно, листал его перед сном.
Он повёл меня в угол, к тем большим четырёхугольным и, очевидно, совершенно пустым ящикам, которые господин Бенцинг привёз из города, и спросил:
– Что это такое, знаешь?
Я молчал, неуверенно переступая с ноги на ногу.
– Ну-ка, смотри, – сказал дядя и отдёрнул покрывало.
Это был целый механизм, довольно сложный даже, с поднимающимися и захлопывающимися дверцами, с насторожёнными пружинами и катушками наверху, на которые был намотан целый моток тонкой серой бечевы. Наконец, с особым помещением внутри, как бы птичьей камерой-одиночкой.
– Вот сюда, – сказал дядя, показывая на эту одиночку, – сажается птица, она ручная и поёт, то есть подманивает своих подруг, поэтому и птица называется манная, а ловить так называется «ловить с манком». Понял теперь?
Я сказал, что понял.
– Вот так подманивают птиц, а не на дудочку, как ты говоришь. Правда, – продолжал он, подумав, – француз Густав Брейль в своём труде об истории разведения и ловли певчих птиц пишет, что так некогда ловили птиц в некоторых славянских странах, даже во Фландрии и южных департаментах Франции, но это было именно когда-то...
Он вдруг с неожиданной, почти обезьяньей ловкостью присел около своего замысловатого механизма.
– Вот, смотри! – сказал он оживлённо.
Взвёл какую-то пружину, поднял палочку, что была на верху клетки, потом взял и поставил клетку на середину комнаты.
– Бенцинг! – крикнул он, и господин Бенцинг, уже хорошо зная, что от него требуется, вышел из соседней комнаты и вручил дяде длинную тонкую палочку, вроде тех, с помощью которых на уроке географии можно путешествовать по всем морям и странам, от полюса до экватора.
Вооружённый этой палочкой, дядя тоже стал напоминать чем-то моего учителя географии.
– Вот сюда, – сказал он, методично показывая то одно, то другое, сыплют коноплю, канареечную смесь, муравьиное семя или соловьиный корм, смотря по тому, какую птицу желают поймать. Ну а мы вот, скажем, ловим твоих любимых щеглов. Значит, насыпаем репейное семя и отходим в сторону, дядя действительно немного отступил от клетки. – Манок наш сидит, заливается, и вот подлетает щегол. Сначала он, конечно, садится вот сюда, Курцер дотронулся палочкой до порога клетки, – потом сюда, – он показал на середину её, – потом сюда и вот сюда... А ну-ка, бери в руки палочку и ткни ею кормушку... Да нет, нет! Не через дверку, а суй её через решётку... И вот он начинает клевать. Смотри!
Я ткнул кормушку, и дверка клетки захлопнулась.
– Ага! – сказал с наслаждением дядя. – Это уж тебе не дудочка!
Мы опять насторожили клетку, и опять она захлопнулась при лёгком прикосновении к кормушке.
– Это тебе не дудочка! – торжествующе повторил дядя. – Ну, а кто ж тебе сказал про дудочку? Неужели этот самый... как его там? Ян? Ван? Ну, как его? Не помню...
– Курт, – ответил я и рассмеялся.
– Да, да, Курт, – рассмеялся и дядя. – Так что же, вот этот Курт и ловит щеглов на дудочку?
– Да не щеглов, – поправил я, – не щеглов, а чёрного дрозда.
Глаза у дяди округлились.
– Что? Чёрного дрозда? – дядя с каким-то даже почтением произнёс это слово. – Смотри-ка, пожалуйста, что за Тиль Уленшпигель нашёлся, чёрного дрозда на дудочку! Лёгкая вещь – поймать чёрного дрозда! Немногого же он захотел, чёрного дрозда! – Он, ухмыляясь, покачал головой. – Ну, так скажи ему, этому Курту: во-первых, сейчас дроздов ещё не ловят, рано – это раз; здесь чёрных дроздов нет вообще, дрозд – птица лесная, а мы живём в саду, это два! На чёрного дрозда, как вообще и на всех дроздовых, нужна не дудочка и не та паршивая мышеловка, что я видел у него, а совсем особое птицеловное приспособление: или волосяная петля, или хотя бы вот это, – он солидно щёлкнул по своему механизму, – а в-четвёртых, вот я сегодня приду и посмотрю, что это за птицелов! Это что? Тот самый, с которым вы ловили щеглов?
– Тот самый! Только, дядечка, миленький, – запрыгал я и засмеялся, дрозды здесь живут, я сам видел!
– Стой, молчи! Дрозд здесь жить не может! Я уж не знаю, кого он тебе там показывал, скворца, наверное, но только не дрозда. Правда, Брем, а за ним кое-кто из французов пишут о перемене в образе жизни и гнездований, происшедшей с дроздовыми за последнее столетие. Дрозды будто бы перекочевали в небольшие, рощицы и даже сады. Но это в корне неверно, я проверил это и нашёл, что Брем ошибается! Можно бы говорить ещё о залётных особях, случайно появившихся в садах во время осенних перелётов, но никак не о том, что дрозд перекочевал в сады. Это неверно.
– Дядечка!..
– Стой, молчи! И не твоему Курту с его поганой свистулькой поймать такую благородную птицу, как дрозд! Это всё равно, что вашей кошке на лету задушить фазана. Когда говоришь о дрозде, всегда помни, что сказал о нём древнеримский поэт Марцелл:
Был бы судьёй я, из всех мне известных пернатых
Первую премию дрозд получил бы, конечно.
– Вот что значит дрозд! А с этим Куртом ты зря знаешься, совсем он тебе не компания. Впрочем, нужно думать, что всё это на днях же устроится. Однако... что, он тебе нравится?
– Ой, дядюшка! – сказал я восторженно. – Он такой хороший! Он Марте платок вышил и столько историй знает! – Я подумал и добавил: – Он ещё и стихи сам сочиняет.
– Стихи?! – нахмурился было дядя, но тут же и рассмеялся. – Ну-ну, и садовник! Щеглов ловит, платки вышивает, на дудочке свистит, стихи сочиняет, только цветы разводить не умеет – вон на всех клумбах крапива. Бенцинг, Бенцинг!
– Никчёмный человек, сударь, вредный человек, сударь, – быстро ответили из соседней комнаты, – цыган! Я такого и одного дня держать не стал бы! Без-з-здель-ник!
– Вот, слышишь, что говорят про твоего Курта? – рассмеялся дядя. – Ну ладно, ладно, посмотрим, что за Курт. Ты его пришлёшь ко мне. Хорошо?
– Хорошо, дядечка, – сказал я. – И мы все трое пойдём ловить дроздов. Ладно?
– Да что это ты сводишь меня со своим Куртом? – нахмурился было Курцер, но вдруг согласился: – Ладно, пойдём! Это действительно интересно: что это за...
Снова вошёл Бенцинг.
– Там молодого господина ищут по всему дому, – сказал он, – господин профессор хочет его зачем-то видеть.
– Иди, иди, голубчик! – заторопился Курцер, – Мы ещё с тобой поговорим и о дроздах, и о Курте, а сейчас иди скорее. Отец-то со вчерашнего дня не выходил из комнаты... Иди!
Я поднялся наверх.
Дверь кабинета была заперта, и на ней висела бумажка: «Занят, работаю». Я прислушался – было тихо, потом вдруг заскрипел стул и послышались тяжёлые, мягкие шаги. Отец пошёл по комнате, подошёл к двери и остановился. Мы стояли друг перед другом, разделённые только двумя сантиметрами дерева.
– Папочка! – сказал я тихо.
За дверью молчали.
– Ганс? – спросил отец. – Иди, иди, мальчик, иди к маме. У меня что-то болит голова, я к обеду не выйду.
– Папочка! – повторил я робко.
– Иди, иди, мальчик, я работаю.
Он отошёл от двери и снова зашагал по кабинету.
Это я помню так хорошо, потому что с этого дня и начался тот бурный разворот событий, о котором я буду рассказывать дальше.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Знаю дела твои, ты не холоден и не горяч.
О, если бы ты был холоден или горяч, но
поелику ты не холоден и не горяч, а только
тёпел, я извергну тебя из уст моих. Апокалипсис
Глава первая
У профессора разболелась голова.
Он ушёл в свой кабинет и заперся на ключ.
Ланэ, печальный и потерянный, целый день бродил по дому, натыкался на мебель, рассеянно говорил: «Что за дьявол!» – и качал головой.
Наверх он, разумеется, подниматься не смел.
На другой день к вечеру – профессор всё сидел в кабинете, и обед ему подавали туда же, – Ланэ неожиданно встретил Курта.
Курт стоял за углом веранды и обтёсывал какой-то кол. Обтёсывает, возьмёт в руки, как копьё, посмотрит и снова начнёт тесать.
Ланэ вышел из-за угла и чуть не угодил ему под топор.
– Уф! – сказал он, отскакивая. – Это вы, Курт?
– Я, – ответил Курт, продолжая работу. – Ваше письмо я передал.
– Да, да, – подхватил Ланэ, радуясь предлогу начать разговор с Куртом. – Да, да, письмо. И прямо в руки? Как я и просил?
– А как же, – ответил Курт и, выпрямившись, поднял кол на уровень глаза, как подзорную трубу, – в самые что ни на есть собственные руки.
– Ну и что же?
Курт посмотрел, покачал головой, снова взял топор, положил кол на землю и, крякнув, как заправский мясник, отмахнул заострённый конец.
– Ну и что же, Курт? – несмело повторил Ланэ.
– Ну и... отдал письмо, – рассеянно ответил Курт, думая о другом. Что за чёрт? Не то дерево такое, не то топор... да нет, что топор! Топор как топор. Неужели же я?.. – Он остановился в тяжёлом раздумье.
– Нет, что сказал профессор? – продолжал робко спрашивать Ланэ.
– Ах, что сказал-то? Сказал: «Спасибо, Курт!»
– А мадам?
– И мадам сказала: «Спасибо, Курт!» Вот, – он повернулся вдруг к Ланэ и посмотрел ему прямо в лицо, – вот полюбуйтесь, третий кол порчу! И чему приписать, не знаю! Не то дерево такое, не то топор. Да нет, что топор! Топор как топор.
– Вот видите, – уныло поник головой Ланэ.
Курт взял палку и злобно, как дротик, метнул её в другой конец газона, так, что она воткнулась в клумбу.
– Ну а тот? – спросил Ланэ, и слегка кивнул головой в сторону дома.
– Кто? Курцер, что ли? – громко догадался Курт. – Не знаю, я его совсем не вижу.
Помолчали.
– Третий кол! – покачал головой Курт и вздохнул.
– Я, Курт, на вас надеюсь! – вдруг заговорил Ланэ, смотря в землю и роя гравий носком ботинка. – Вы сами понимаете, что мне было бы крайне неудобно, если бы...
– Ну ещё бы! – даже слегка фыркнул Курт. – Что я, совсем без головы, что ли? Моё дело какое? Моё дело – молчать. «Каждому шампиньону – помнить свою персону, каждому ореху – знать свою застреху, а каждому змею – ползти в свою галерею», – вот и вся моя мудрость! Вы мне, а я земле – и всё! Вот!
Они снова помолчали.
– Вы сюда надолго? – спросил Курт, видимо, успокоившись и забыв про испорченную палку.
– Нет, вот только письмо передать и обратно.
– О! Письмо? Это какое же письмо? То же самое? – удивился Курт.
– Нет, то другое, – улыбнулся Ланэ его непониманию. – Это письмо такого рода, что профессор...
– ...запляшет от него, как щука на сковородке? – догадался Курт и пристально посмотрел на Ланэ.
И Ланэ смутился и даже испугался его взгляда, быстрого, насмешливого и очень ясного.
Этот человек, которого мельком видел он много лет тому назад, потом потерял из виду и забыл так же, как ежедневно мы забываем тысячи лиц, на минуту мелькнувших перед глазами и сейчас же ушедших в другую сторону, теперь опять встал перед ним, и он почувствовал, что не может разгадать его настоящего значения. Почувствовал он это только сейчас, но зато сразу же решил, что Курт не просто Курт, а кто-то ещё, а вот кто – он не знает и может только догадываться. Может быть, шпион Гарднера?
И всё-таки письмо он отдал ему, а не кому другому. Почему? Этого он тоже не мог уяснить себе.
В первую минуту подействовали, конечно, растерянность и невозможность быстро сообразить все обстоятельства, что ему иногда было свойственно: уж слишком хотелось Ланэ в ту пору показать профессору, что он не подлец. То есть, может быть, он и подлец, но какой-то особый подлец, такой, который, несмотря на всё, в самой глубине своего падения сохраняет благородство. Ведь и падения-то бывают разные: один падает в пропасть, а другой просто в помойную яму. Разве можно его, учёного хранителя музея предыстории, сравнить с каким-нибудь дезертиром, попавшим в плен и со страху выболтавшим всё, что он знал и не знал? Это он уяснил себе ясно и хотел, чтобы так же ясно это понял и профессор.
А так как Курт согласился передать это письмо профессору немедленно, то он, не подумав, и отдал его Курту.
Итак, в первую минуту подействовали растерянность, необдуманность и желание скорей, скорей во что бы то ни стало спихнуть с себя хоть часть этого страшного груза.
Во вторую, когда Курт уже ушёл, Ланэ быстро и растерянно подумал:
«Господи, что ж я такое сделал? Ведь это значит передать письмо прямо в руки Гарднера».
Он даже схватил было шляпу, чтобы бежать за Куртом, но только вздохнул и вяло подумал: «Теперь уж всё равно. Будь что будет».
Но в третью минуту он уже почувствовал глубокую, спокойную и ясную уверенность: отдал – и отлично сделал, что отдал! Пусть Гарднер прочтёт и узнает, что он, Ланэ, хотя и от убеждений своих не отказался, но и в их лагерь перешёл с открытыми глазами и бежать обратно не собирается. Но в то же время он осознает глубину своего падения и ужасается ей.
«И профессора Мезонье призываю к тому же, вот что им особенно важно, мелькнуло у него в мозгу быстро и воровато. – Ну а про обезьяну тогда зачем? – вспомнил он. – Эх, и висеть же мне за эту обезьяну на одной перекладине с Гагеном!»
Но и тут он нашёл себе оправдание и почти успокоился на нём, а потом плюнул и сказал: «А в общем, будь что будет».
В тот же день он всё-таки позвонил Гарднеру и попросил принять его и выслушать.
– А что? Что-нибудь очень спешное? – спросил Гарднер. – Если нет, то, может быть... Видите, я сейчас так загружен, что, право, даже и не знаю...
Но Ланэ сказал ему, что дело очень важное и ждать он никак не может. На него уже находило то отчаяние трусости, которое иногда толкает людей на подлинно геройские поступки.
– Ладно! – ответил Гарднер, подумав. – Тогда приходите сегодня ночью. Я закажу пропуск.
В большом и гулком вестибюле, где перемешались все восточные стили между крылатых быков с человеческими головами, чёрных фивейских сфинксов, высеченных из твёрдого и блестящего камня, базальта, наверное, толстых и трёхгранных колонн, увенчанных распускающимся лотосом, и фресок, где все люди изображались с поднятыми руками и только в профиль, Ланэ заставили долго ждать.
То есть пропуск на него был уже заготовлен, но маленький, сухонький, аккуратный человечек в пенсне, сидящий на их выписке, поглядел на него и спросил:
– Ланэ? Есть, есть пропуск! Одну минуточку! – и снял телефонную трубку.
– Придётся подождать! – сказал он через минуту, – Вон на ту лавочку присядьте, пожалуйста.
Ланэ сел и огляделся.
Особняк раньше принадлежал акционерному обществу «Ориенталь», и в нём помещалось правление. Теперь его заняло гестапо.
Чистота везде была прежняя. Каменный пол из глазированных голубых плиток со стилизованным изображением озера, обсаженного пальмами, был чисто вымыт и блестел так, что местами даже испускал неяркое, матовое сияние. Но вот кое-где дорогие фрески были залеплены какой-то серой бумажной шелухой, на дорогом столе из белого, едва ли не каррарского, мрамора лежала грязная газета. На ней стоял чёрный от копоти чайник. Ланэ поглядел на фивейских сфинксов и увидел, что кончик носа у одного из них слегка отколот.
«Неужели они стреляли в него?» – подумал он и встал со скамейки.
На львином теле сфинкса в одном месте виднелась чёрная впадина, в другом – след от удара каким-то железным орудием, ломом, может быть. На серой колонне какой-то осёл много раз подряд химическим карандашом написал свою фамилию и украсил её огромным росчерком и закорючкой.
«К чему же это?» – даже с некоторой оторопью подумал Ланэ. Он подошёл к фрескам.
На одной из них фараон Рамзес Великий, поднявшись на боевой колеснице, стоя поражал своих врагов из лука. Но тело фараона выглядело обезглавленным. Верхнюю половину его закрывал плакат. Огромный чёрный паук с человеческой головой и мохнатыми лапами плёл паутину вокруг земного шара. Лицо у паука этого было жирное, обрюзглое, с кривым орлиным носом, наглые глаза навыкате, двойной подбородок и чёрные же курчавые волосы. Внизу плаката помещался неуклюжий стишок в четыре строчки, с двумя восклицательными знаками на конце. Буквы были готические, и от этого убогий стишок выглядел ещё более тяжёлым и никчёмным.
«Господи, кого же они тут ещё агитируют?» – горестно подумал Ланэ.
Потом пришли двое в глухой военной форме и синих фартуках поверх неё, принесли с собой лестницу и стали обмерять стену. Мерка проходила как раз через фигуру Рамзеса.
– Всё мерите, строители? – насмешливо спросил человек, выписывающий пропуска. – Строить-то когда же будете?
Один из пришедших полез наверх, другой остался внизу и достал записную книжку.
– Восемь сорок три! – крикнул человек сверху. – Записал? Не плачь, сошьём тебе конурку, будешь сидеть да поплёвывать...
– Вы сошьёте! Вы уж сошьёте! – не обижаясь, ухмыльнулся тот. – Ваше дело – курятники строить, да и то я бы...
– Да не плачь, сошьём! – крикнул тот, что стоял внизу.
«Ну, пропали фрески! – скорбно подумал Ланэ. – Настроят они тут курятников!»
В это время зазвонил телефон. Сухонький человечек в пенсне взял трубку, послушал немного и крикнул:
– Господин Ланэ, идите сюда, сейчас вас проводят!
Его повели по длинным коридорам, залитым белым светом неоновых ламп.
Стены и двери были свежевыкрашены, и в коридоре пахло свежей замазкой. В конце, где коридор переходил в лестницу, стояли две лавки, и на них сидело несколько человек в военной форме. В другом месте и около другой лестницы Ланэ встретил человека, который шёл между двумя солдатами. Поравнявшись с Ланэ, человек взглянул на него и остановился.
Остановился и Ланэ.
Человек выглядел очень грязным, растрёпанным, давно не бритым. Сорочка у него была в ржавых пятнах, один рукав пиджака был мокрым и чёрным, на другом была дыра, и из дыры лезли какие-то тряпки. Ланэ с трудом узнал в этом оборванце журналиста Швейцера.
– Боже мой! – сказал он ошарашенно. – Это вы!
Швейцер вдруг оттолкнул солдата и рванулся к нему.
– Жене передайте! Улица Марикер, двадцать восемь, – несвязно заговорил он, хватая Ланэ за одежду. – К своей матушке... пусть едет к своей матушке... Господин Ланэ... Господин Ланэ... Вы понимаете, они хотят, чтобы я... – Он всё цеплялся за его одежду.
– Стой! Куда? – крикнул, опомнившись, солдат и рывком за ворот отбросил Швейцера.
– Улица Марикер, двадцать восемь! – отчаянно крикнул Швейцер, падая.
– А вы чего тут слушаете? – набросился на Ланэ солдат с двумя нашивками, очевидно, ефрейтор. – Вам чего? Где ваш пропуск? Кто вас вызвал?
– Альфонс Коппе должен мне две тысячи пятьсот, – кричал Швейцер с пола. – Пусть жена возьмёт их...
– Ты!.. – рявкнул на него солдат и занёс руку для удара. – Будешь ты молчать или нет?!
– Идёмте, идёмте, – сказал Ланэ тот, который его вёл, – идёмте, не задерживайтесь.
Ланэ слепо посмотрел на Швейцера, приоткрыл рот, чтобы что-то спросить, но вдруг прыгнул в сторону и побежал по лестнице.
Но на лестнице его остановили опять.
Высокий офицер, который, очевидно, стоял тут с самого начала и всё слышал, загородил ему дорогу и спросил:
– Вы к кому идёте? Где ваш пропуск?
Ланэ растерянно сунул ему в руки бумажку.
– Ага! – кивнул головой офицер. – Отлично, идите! – и отдал пропуск обратно.
Он спустился с последней ступеньки и зашёл в кабинет напротив.
Когда Ланэ добрался до Гарднера, тот только что положил трубку и что-то записывал на полоску бумаги.
Кивком головы он отпустил солдата и показал Ланэ на кресло перед собой.
– С кем это встретились в коридоре? – спросил он безразличным тоном.
– Со Швейцером, – ответил Ланэ и почувствовал, что бледнеет.
– Вы с ним были знакомы?
– Я был с ним знаком, – оцепенело сознался Ланэ (врать он уже не смог бы).
– Так вот! Можете выполнить все его поручения. Не полагается это – ну да уж что делать. Раз так вышло. Только вот что. – Гарднер значительно улыбнулся: – От передачи ваших собственных впечатлений воздержитесь! Зачем расстраивать женщину? Ведь она и так страдает, незачем же причинять лишнюю боль там, где это не нужно? Не правда ли?
– Правда! – с восторгом согласился Ланэ. – Ах, это такая правда!
После того как он уверился, что ему ничего не угрожает, он почувствовал такое облегчение, такую бурную радость, такую лёгкую и даже восторженную готовность пойти на любую подлость, что даже в голове у него зашумело, как от лёгкого вина.
– Когда же вы сходите к госпоже Швейцер? – спросил Гарднер.
– Да нет, нет, – заторопился Ланэ. – Зачем я туда пойду? Вы не думайте, пожалуйста.
– Ну вот, почему же не пойдёте? Сходите! Обязательно сходите! И скажите ей и про долг и про то, чтобы она уезжала. С какой стати женщина будет страдать за чужой грех? Она, может быть, о нём и не знала совсем! Нет, сходите, сходите! Обязательно даже сходите! Мы ничего не имеем против. И даже, наоборот, я прошу вас сходить! Пусть она не бегает к нам и не отнимает у нас понапрасну время. Ох, эти женщины! Беда, господин Ланэ, когда жизнь их выбрасывает за пределы трёх Ка.
– Трёх Ка?! – радостно взвизгнул Ланэ.
– Трёх Ка, – улыбнулся Гарднер.
– Трёх Ка! Трёх Ка! – с почти истерическим восторгом повторял Ланэ. Какая это глубокая правда! Это ведь немецкая народная мудрость? Народная мудрость, не правда ли?.. Три Ка! Я завтра же схожу к госпоже Швейцер!
– Сходите, сходите, – кивнул головой Гарднер и погладил себя по волосам. – Ну, а что за разговор у вас ко мне?
Ланэ довольно связно рассказал ему о письме, и рассказал, конечно, только то, что считал нужным сказать, и от этого понять можно было не всё.
– Но вы писали ему, – перебил его Гарднер, – что вы окончательно и бесповоротно порываете со своим прошлым, что иллюзий насчёт реванша и реставрации быть не может и что он только тогда сохранит своё место и даже жизнь, если безоговорочно последует вашему примеру?
– Ну разумеется! – воскликнул Ланэ, обрадованный тем, что Гарднер не старается уточнять вопрос в нежелательном для него направлении. – По существу, только об этом я и писал!
– Так в чём же тогда дело? – удивился Гарднер, который уже очень ясно понимал, что и такое мог нагородить Ланэ. – Что ж вы ещё волнуетесь?.. Профессор Мезонье – ваш учитель, и личные отношения с ним мы вам никак не можем запретить! «Хоть кривой, да свой!» – говорят в Чехии.
Ланэ потел и елозил по стулу.
– Да ну же, в чём дело? – мягко подстегнул его Гарднер.
– Дело в том, что некоторые выражения... Я ведь писал о себе... выдавил наконец из себя Ланэ. – Видите ли, кто-то из наших публицистов сказал: «Никогда и никто не бывает побит так сильно, как раздавленный собственными доводами». (Разумеется, что эту цитату Ланэ выдумал только что, потому что надо же было на кого-то сослаться.) Так вот я...
«А что он так противно трясётся? – неприязненно подумал Гарднер. – И кто это его царапнул по щеке? С женой он, что ли, подрался? – Он скользнул взглядом по фигуре Ланэ и докончил привычно ту же мысль: – Вот, наверное, сопит и потеет. И как она с ним живёт?»
– Одним словом, – сказал он громко, – делайте и пишите что вам угодно, но если вы уж взялись за эту почётную задачу – сохранить вашего учителя, то и не забывайте основного: убедить профессора в том, что для игры в страусы он выбрал неподходящее время. А чтобы облегчить вам это, я думаю, будет не лишним, если мы отправим вас к профессору для личных переговоров.
– Что?! – в ужасе вскочил Ланэ, совершенно забыв о том, где он находится. – Мне лично?
– Ну да, вам! Лично! – твёрдо повторил за ним Гарднер. – Лично вам! А что вы так испугались? Ничего страшного тут нет! Приедете вы, разумеется, от себя, но только привезёте от нас ему некий документ. То есть опять-таки не от нас, а от коллектива работников вашего института. Вот и поговорите тогда с ним лично обо всём. Кстати, вы и о письме своём потолкуете. Вы не смущайтесь, что в нём вы не пощадили себя, – это мы вам в вину никак не поставим. «Унижение паче гордости» – в данном случае это изречение как раз подходит... Впрочем, это ещё не сейчас, а потом, через некоторое время... Да, – вспомнил он вдруг, – кстати! В прошлый раз вы показали, что Ганка назвал того человека, которого вы видели у него, Отто Грубером. Скажите, ну а профессор Мезонье этого Отто Грубера не видел и не знал?