355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » Собрание сочинений в шести томах. Том 2 » Текст книги (страница 20)
Собрание сочинений в шести томах. Том 2
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:15

Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 2"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Господин Бенцинг исчез за портьерой, пришёл он через десяток секунд и молча выложил на стол коробку спичек.

– Э, Бенцинг! – Гарднер взял спички в руки и засмеялся. – Вон какой вы, оказывается... дрессированный! Нехорошо так скупиться! Я же знаю, у вашего патрона целая коллекция зажигалок, а он мне приносит какие-то паршивые бельгийские спички.

– Господин Курцер не даёт своих зажигалок никому.

– Ага, – принял к сведению Гарднер.

– Он держится того мнения, – продолжал Бенцинг, – что у кого нет порядочной зажигалки, тот обходится спичками, если их ему дают, и благодарит за них.

– Бенцинг, слуге, у которого нет хозяина, – ответил с той же доброй, открытой улыбкой Гарднер, – не следует слишком храбриться. Господин Ланэ, извините, я хочу кое-что объяснить коллеге. Вы не оставите нас на секунду?

Ланэ облегчённо вздохнул, поклонился и вышел.

Наступила тишина. Оставшиеся смотрели друг на друга.

– Больше приказаний не будет? – официально спросил Бенцинг.

– Будет, будет, Бенцинг, – добродушно сказал Гарднер. – Во-первых, бросьте вы этот идиотский тон, спрячьте эту пошлую улыбочку французского альфонса, с которой вам придётся расстаться, быть может, вместе с вашей головой.

– Что? – спросил ошалело Бенцинг и даже отступил немного.

Гарднер зажёг спичку и поднёс её к папиросе.

– С головой, с головой, Бенцинг, – ответил он, закуривая. – Вместе с вашей глупой старой головой, – затягиваясь, ласково подтвердил Гарднер. – С этим пробором, с идиотскими усами под Чаплина, баками, со всей вашей красой, которой теперь, господин Бенцинг, грош цена.

Наступило короткое тревожное молчание.

– Вам, кажется, не нравится? – спросил Гарднер, сияя.

– Вы, господин хороший, вот что... – начал Бенцинг яростно, неудержимо, даже угрожающе и вдруг осёкся. Его маленькие, сонные глазки сразу потухли, черты лица распустились, обвисли. Он с ужасом, уже догадываясь о чём-то, поглядел на Гарднера.

Но Гарднер молчал и курил.

– Ага, Бенцинг, – сказал он, – пасуете? Я ведь многое знаю о вас. Смотрите!

И он шутя погрозил ему одним пальцем. Снова наступило молчание.

– Я... – начал Бенцинг.

– Да, да, – сейчас же охотно поддержал его Гарднер. – Что же вы? – И снял трубку телефона. – Начальника внешней охраны.

– Я думаю, что... – Бенцинг остановился.

– Вот вы про меня только думаете, а я про вас всё уже продумал до конца, как сюда ехал, так и продумал, – сообщил Гарднер. – Что, – думаю, мне теперь делать с господином Бенцингом из города Профцгейма? Сдать в музей имени господина Курцера? Вот стоит же в Марбурге чучело лошади Фридриха Великого... Или, может, лучше поставить тюремным надзирателем в женском отделении? У него душа женственная, нежная, как у хозяина.

Бенцинг сделал шаг к нему.

– Вы всё шутите, – сказал он растерянно.

– Шучу, шучу! – успокоил Гарднер. – Конечно, шучу. Зачем вы мне? Идите в продовольственный отдел, давить на воротники кошек, или отправляйтесь срезать пуговицы с подштанников убитых, или расстреливать за укрытие медного ночного сосуда. Мне-то вы не нужны.

– Что случилось с моим господином? – тихо и сипло спросил Бенцинг.

Дверь отворилась, вошёл начальник охраны.

– С вашим-то покойным господином что случилось? – благодушно спросил Гарднер и повернулся к начальнику охраны: – Слышите, чем он интересуется?

– Что? – крикнул Бенцинг. – Мой покойный...

– Ой, не кричите, – поморщился Гарднер. – То есть не кричите сейчас. Потом можете кричать сколько угодно. Вот я вас сейчас отправлю отсюда. – Он встал, подошёл к нему вплотную. – Я не верю вам и боюсь вас оставлять тут. Понятно? Кто мне поручится за вас после смерти вашего патрона?

– В чём? – ошалело спросил Бенцинг.

– Во всём, Бенцинг, – уже совсем холодно и жёстко сказал Гарднер. – Не так как-то всё у вас получается. Очень сомнительно и путано получается. Вот револьвер у покойного оказался незаряженным. Почему не заряжен? Ведь это ваша обязанность – осматривать оружие хозяина. Что случилось? Придётся вам на это ответить. Потом – покойный вообще жаловался на вас перед смертью, говорил, что не может вам доверять по-прежнему, – а ведь это тоже наводит на всякие мысли.

– Кому это он говорил? – спросил Бенцинг, бледнея.

– Да мне, мне и говорил, – ласково улыбнулся Гарднер. – Был у меня с ним такой один разговор. Вот вы всё это и должны будете объяснить моему следователю. Вообще вам о многом придётся поговорить с моими ребятами. Мне-то с вами больше делать нечего. Хозяина вашего нет, а для меня вы человек конченый.

Он взглянул на начальника охраны и, кивая головой на оцепеневшего Бенцинга, приказал:

– Ведите!

Глава вторая

Профессор сидел за столом.

Очевидно, он уже очень давно сидел за столом и очень много курил, целая гора окурков лежала на столе. Он и вообще-то был очень неряшлив, всегда приходилось завязывать ему галстук – не то он норовил затянуть его мёртвым узлом, – менять ему воротнички, прибирать, мыть, а если он курил или писал, то и скрести место, где он сидел, – везде были кляксы, окурки и прочий мусор. Но сейчас он выглядел просто-напросто грязным, и всё вокруг было тоже грязным, и пол, и бумага, а главное – одежда, конечно: она была в пепле, там и тут виднелись прожоги от папирос.

На профессоре был бурый просторный халат, – не халат даже, а целая мантия, в которой он раньше работал с бормашиной, – на голове чёрная шапочка, на ногах туфли без чулок.

На столе, среди книг, крупных атласных лепестков какого-то пышного цветка, что стоял здесь в хрустальной вазе, серого табачного пепла и другого, от сожжённых бумаг, – он лежал чёрной, почти блестящей горкой в большой пепельнице из лакированного щитка черепахи, – среди всего этого мусора стояла низенькая, пузатая, матовая склянка из-под спирта с притёртой пробкой, валялась похожая на обломок черепного свода круглая корка хлеба с загнутыми краями, а в ней несколько конфет, стояла грубая эмалированная кружка.

Несмотря на то, что окна в сад были завешены, горело электричество и в комнате было очень светло, пожалуй, даже светлее, чем в ясный, солнечный день, – после приезда Курцера освещение работало бесперебойно, – и около круглого шара с белым огнём очумело носилась тёмная ночная бабочка. Её лиловая тень, величиной с летучую мышь, как на экране, с угнетающим постоянством взлетала и падала на стене.

Профессор сидел, подперев голову ладонями, и курил, курил, курил.

Услышав шаги Ганса, он глубоко и быстро вздохнул, резко тряхнул головой, как будто сбрасывая что-то, и посмотрел на дверь. Лицо у него было очень неподвижное и очень спокойное, даже как будто заспанное немного.

– А, Ганс! – сказал он громко, но без всякого выражения. – Проходи сюда, садись. Вот на этот стул садись.

Ганс боком прошёл, смёл со стула бумажный мусор и сел, глядя на отца.

Профессор что-то долго молчал и смотрел на него.

– Милый, – сказал он наконец, – я вот для чего позвал тебя. Оставаться с вами мне больше нельзя, вот и собрался я в дорогу – сегодня ночью уйду. Мал ты ещё и неразумен, и нет около тебя никого, ну, да что ж поделаешь... – Он всё время старался улыбаться. – Да, уж ничего тут не поделаешь. Я уже думал, думал и вижу – нет выхода. Адрес-то я оставлю у Курта. Он тебе отдаст его после, а пока не спрашивай ничего. Ладно?

Профессор говорил медленно и спокойно, очевидно, заранее продумав каждую фразу, но говорить ему было трудно, он останавливался, часто дышал и время от времени гладил себя по лбу и щекам, – вот это движение, по-видимому, спокойное, медленное и в то же время неровное, обрывистое, почему-то особенно пугало Ганса. Он смотрел на отца, прикусив губу, и чувствовал, что если он откроет рот, то обязательно закричит.

– А мама ничего не знает, папочка? – спросил он, чувствуя, как что-то страшное и непонятное надвигается на него.

Профессор не ответил, только голову опустил ниже.

– Так ты не сердись, не сердись на меня, – сказал он через полминуты. – Видишь, что получается. Вот ведь всё как. – Он слегка развёл руками, как бы очерчивая всю обстановку комнаты, весь пепел её, все книги с перегнувшимися корочками, весь сор на полу.

– Мне ведь тоже плохо, – пожаловался он тихо, – очень мне плохо.

– Ты сердишься на маму, папочка? – спросил Ганс и закусил губу, чтобы не расплакаться.

В комнате было тихо, и только большие, похожие на детский гробик часы невозмутимо стрекотали в углу да тень бабочки взлетала и падала на стене.

– Плохо мне, мальчик, плохо. Очень мне плохо и очень одиноко, – сказал профессор, помолчав. – Вот сижу и думаю. Конечно, ничто не пропадёт в вечности, знаю это. Но вечность-то досталась мне уж больно бедная. Когда-нибудь, лет через сто, какой-нибудь студент напишет в дипломной работе: «Жил да был на свете такой учёный, специалист по обезьяньим черепам, писал он книги, учил, грызся с теми, кто был ему не угоден. Были у него жена, ученики, дача, любимая работа, сын, хотя он и не обращал на него внимания, и думал этот старый осёл, что это уж навсегда останется с ним. И вот вдруг пришёл такой час, когда он увидел, что ничего-то у него за душой и нет – ни учеников, ни науки его, ни семьи. Было это ночью, но всё равно не стал он ждать дальше. Надел дорожное пальто, взял палку и вышел из дома до света. И такая, – напишет студент, – была глухая ночь, так было всем не до него, что на дворе никто ему и рукой не помахал...» Дай-ка, голубчик, воды, вон кружка стоит.

Ганс подал ему эту кружку – грубую, зелёную, с отбитой эмалью. Руки у профессора дрожали, когда он брал её, и так жадно, в три глотка, он осушил кружку до дна, да ещё и губы после облизал, что Гансу опять стало страшно. Он тихонько, боком отступил к стене и сел на другой стул, подальше. Профессор вдруг спросил:

– А Ланэ-то внизу?

– Папочка, я позову его к тебе? Ладно? – обрадовался Ганс и двинулся к двери.

Но профессор только посмотрел на него и звонко, твёрдо поставил на стол кружку.

– Да, Ланэ-то здесь, а вот Ганка так и не пришёл, – сказал он, медленно вздохнув. – И молодец, что не пришёл. Он честнее. Он, вероятно, и совсем не придёт. Вот только потом как-нибудь, когда всё это кончится, лет через пять, прикажет он вычистить под вечер чёрный костюм, купит большой букет и придёт тихонько ко мне на свидание. Оглянется, нет ли кого поблизости, сядет на плиту, оскалит зубы – он ведь злой, Ганка, совсем не такой, как Ланэ, – упрётся кулачками о камень и скажет сквозь зубы: «Ах, учитель, учитель, как же оно так получилось, кто бы мог подумать?» Ну-ка, иди сюда!

Ганс подошёл, он начал гладить его по голове:

– Дай-ка хоть разглядеть тебя как следует... Вон ведь какой большой стал! Вытянулся, загорел, обцарапался, волосы такие, что сразу видно – сто лет не мылся, наверно. – Он тихонько перебирал его волосы. – Всё, наверное, со своими западнями бегаешь да гнёзда разоряешь? Щеглов-то тогда наловил, что ли?

– Наловил, папочка, – ответил Ганс.

– Ну и хорошо, если наловил. Очень хорошо. Щегол – птица весёлая. Она...

И опять он не докончил мысли и наклонил голову так, как будто заснул. Но он не спал. Дышал он тяжело и хрипло, и грудь его вздрагивала. По-прежнему на стене стрекотали часы, и казалось, будто бы в заброшенном детском гробике поселилось целое семейство кузнечиков, да лиловая тень, похожая на летучую мышь, однотонно взлетала и падала на стене. И вдруг за окном возник длинный гортанный звук, похожий одновременно и на птичий и на человеческий голос и всё-таки, наверное, не принадлежавший ни птице, ни человеку; такие часто возникают ночью на болотах.

Профессор услышал его, вздрогнул, быстро провёл рукой по лбу и стал подниматься с кресла – он вставал, вставал, высокий, неподвижный, худой, поднялся всё-таки и так встал перед Гансом. Он был страшен в буром халате, из-под которого выбивалось серое от пепла и прожжённое во многих местах бельё, в сдвинувшейся набок шапочке и с опущенными кистями больших, грязных жилистых рук. Есть какая-то незримая и только чувствуемая каждым грань, которая отделяет живого от трупа, и вот профессор сейчас переступил через неё. Живой и непохожий на живого, он стоял перед Гансом и смотрел на него.

– Помни одно: Сенека... – сказал он тихо и даже торжественно, – Сенека писал где-то: «Мы боимся смерти потому, что считаем, что она вся в грядущем, но посмотри: то, что позади, – тоже её владения». Нет, я не боюсь её, – сказал он опять, так же негромко, но с какой-то страшной силой, – но то, что позади, тоже моё... тоже моё... только моё, только моё... моё...

Он яростно сжал кулаки и изо всех сил стукнул по столу. Лицо его вдруг исказилось от гнева.

Никогда Ганс не видел его таким страшным.

И вдруг его лицо померкло, не стало того бешеного внутреннего напряжения, которое так испугало Ганса.

Профессор снова сел в кресло и робко улыбнулся.

– Я совсем уже с ума сошёл, – сказал он, махая рукой, чтоб разогнать дым. – Вот сижу и тебя пугаю... Ну, иди, иди, мальчик. Я ещё позову тебя, мы ещё поговорим.

Ганс сам не помнил, как очутился за дверью. И только что она закрылась за ним, профессор встал из-за стола. Неслышными шагами подошёл он к шкафу, открыл его, минуту постоял, присматриваясь к полкам, сплошь заставленным разноцветными пузырьками, колбочками и банками. Потом вдруг протянул руку и сразу нашёл то, что ему было нужно. Это был небольшой длинный флакончик из тонкого химического стекла, с длинным горлышком, запаянным вверху. Он деловито взял и поднял его высоко над головой, к белому огню, рассматривая. Серая, очумелая от света бабочка взлетела и ударила его по лицу. Он только досадливо, как от человека, отмахнулся от неё и несколько раз встряхнул флакон. Тогда от стенок оторвалось несколько быстрых, мелких пузырьков и исчезло. Это ничего не доказывало, но он сразу понял: нет, это то самое. Пожевал губами и тряхнул флакон ещё раз. Опять забурлили и поднялись мелкие пузырьки. Он смотрел на них широко раскрытыми, испуганными глазами. «Ах ты Господи!» – сказал он наконец подавленно и пошёл к столу. Глубоко сел в кресло, деловито подвинул к себе эмалированную кружку и налил её до половины. Посмотрел, хватит ли, взял флакон и, прихватив платком, сломал горлышко. Сначала капнул только десять капель, потом вылил всё. Кружку взболтнул и поставил на стол.

Руки у него дрожали, и он невольно поглядел на них. Бедные руки его! Всё-то они в золе, всё-то худые, грязные, в морщинах, ожогах и порезах. «Вымыть бы их надо, – подумал он тяжело. – Что уж с такими руками-то...» Но додумать до конца он не смог, испугался, схватил кружку и поднёс её ко рту. Но сила жизни была ещё непоборима, словно кто-то схватил и стиснул ему горло, не давая глотать. Он поставил кружку и просидел с минуту неподвижно.

И впервые за эту ночь почувствовал тишину.

Тихо и безлюдно было так, как будто вымер весь дом. Да так оно и было, пожалуй. Он подошёл к окну и, осторожно отдёрнув занавески, посмотрел вниз.

Над садом плыла безлюдная, неподвижная ночь. И только очень напрягая зрение, можно было различить серые дорожки и серые же пятна среди кустов скамейки. На одной из них, прямо перед окном, сидела неясно очерченная белая фигура. Он постоял ещё немного и опустил жалюзи. Они стукнули сухо и чётко, как спущенный курок.

«Пора! Пора!»

Он вернулся к столу и поднял кружку.

Но в это время кто-то спросил:

– Можно?

«Дверь-то не заперта!» – пронеслось в голове профессора, но ответить он ничего не успел.

В комнату вошёл Гарднер. Конечно же это он сидел на лавочке и смотрел в окно. Профессор грозно обернулся к нему, но тот излучал такое тепло и свет, так был ясен и безмятежен, что Мезонье и сказать ему ничего не сумел.

– Вы извините, профессор, – сказал Гарднер и быстро прошёл к столу, но я увидел, что у вас горит свет, и вот решил навестить! У меня ведь тоже бессонница! Все нервы, нервы!

– Да, да, – ответил профессор сурово, – но я вот работаю, и мне очень некогда.

– А я сейчас уйду, – успокоил его Гарднер. – Я так и шёл: на одну только минуточку.

Он осторожно поднял со стола пустую апмулу.

– Бром, наверное?

– Да! – отрезал профессор.

Секунду Гарднер смотрел на него, потом вдруг поспешно опустил глаза, положил ампулу, поднял кружку, понюхал.

– Ну, – сказал он спокойно, – работайте, мешать не буду. Спокойной ночи. – Тон у него был такой, словно он пришёл к профессору с каким-то сомнением, а ушёл, исчерпав его до конца. – Спокойной ночи, – повторил он, затворяя дверь.

Профессор ничего не ответил, только злобно два раза повернул ключ в замке, подошёл к столу – ампулы уже не было, Гарднер захватил её с собой. «Ну и пусть, – подумал он со злобным удовольствием. – Попробуй достань меня теперь!»

Он сел за стол опять, взял кружку и залпом выпил всё. Жидкость была безвкусная и бесцветная и только чуть пахла миндалём – что-то вроде недоваренного компота из чернослива. «Вот и всё. Обратно уже не уйдёшь». Он посидел немного, потом подумал: «Боже мой, какая тишина!» Быстро, опережая возникающий страх, подошёл к этажерке и включил радиоприёмник. Что-то зашипело, заклокотало в лакированном чреве, но он ещё передвинул винт, нащупывая подходящую волну. Пока он делал это, в нём вдруг стукнуло и явственно заворочалось где-то около кишок то злое и инородное, что он только что впустил в себя. Он резко повернул винт, и тогда трескучий и отчётливый, как ремингтон, голос вошёл в комнату. Он стоял и слушал.

«Тогда вы кладёте на это жирное пятно лист промокательной бумаги и проводите по ней горячим утюгом. Повторив эту манипуляцию несколько раз, вы достигнете того...»

У него уже сводило скулы, становилось всё жарче, всё неудобнее и вот торопливо, словно уходя от дурноты, он повернул винт ещё, на следующее деление.

Тогда мужской, грубый, обветренный голос стал ругаться и кричать на него по-немецки:

«И тут мы скажем им: ни револьвер террориста, ни бомба политического убийцы, ни яд заговорщика – ничто из всего того, что вы мобилизовали и двинули на нас из недр своей чёрной кухни, не помешает нам довести до конца великое дело оздоровления и дезинфекции мира. И каждый раз, склоняя наши траурные чёрные орлы перед ранними могилами, мы будем клясться этой новой кровью...»

Он улыбнулся. Мир жил своими заботами, печалями и радостями. Что ему до того, что в какой-то запертой комнате умирает сумасшедший старик! Вот опять, видно, где-то хлопнули какого-то прохвоста. Как ни говори, а всё-таки это хорошо. Вот уже их бьют, как мышей, по всем закоулкам...

И вдруг его пальцы дрогнули.

Звонкоголосая девочка выкрикивала бесстыдно и наивно из-под его руки:

Шофёр мой милый,

Как ты хорош!

Мотор включаешь

Бросаешь в дрожь.

Ты умеешь так поставить,

Ты умеешь так направить

И ведёшь, ведёшь,

Ведёшь, ведёшь...


Девочка пела, а он слушал и слегка кивал ей головой.

– Пой, пой, милая! Вот я слышу твой тонкий, девичий голосок. И совсем даже не важно, кто тебя научил этакому. Хорошо, что ты такая сильная, ладная, молодая и что столько тебе ещё осталось жить.

Он уже весь дрожал, у него звенела и как бы испарялась куда-то голова, но он всё-таки весь повернулся к чёрному ящику, мучительно и напряжённо вслушиваясь в заключённый в нём молодой, почти птичий голосок.

Ведь она пришла к нему на помощь в эту самую важную в его жизни ночь.

Но тут раздались аплодисменты, ржание, смех, топот ног, и сразу же вошёл в его узкую смертную камеру большой, гулкий и спокойный зал, наполненный до отказа белым туманом молочных ламп, дамами в вечерних туалетах, господами в накрахмаленном белье. Пока девочка молчала, он, закрыв глаза, прислушивался к тому чужеродному и злому существу, что выпрямлялось и росло в его теле, перерастая его самого. Вдруг сразу сделалось душно, тесно, некуда стало девать своё тело – так оно сразу обмякло, распухло и отяжелело. У него закололо в боку, стали жать ботинки, воротник сделался узок и перехватил горло, кресло врезалось в тело, пот покрыл лицо, – он наклонился, ища таз.

Но девушка опять уже пела над ним, пела ещё что-то такое бессмысленное, звонкое и бесстыдное, а он улыбался, сползая с неудобного кресла, всё кивал ей головой и уж ничего не видел около себя, ни её, ни даже того чёрного ящика, в который её заключили, – такой уж в ту пору стоял в комнате тонкий, звенящий, скользкий туман.

...Когда он снова открыл глаза, то увидел несколько розовых смазанных пятен и не сразу понял их значение. Он вытянулся, выгибая спину, и спросил:

– Где Ганс?

Одно из пятен подплыло к нему, остальные заколебались и подались назад; он почувствовал на своих руках живое, проникающее внутрь тепло и понял, что кто-то плачет.

Тогда он поднял тяжёлую, плохо повинующуюся руку и положил на голову тому, кто стоял перед ним на коленях.

Около самого его лица зарыдали бурно, открыто, неистово, и чья-то рука ухватила его за шею и прижала к себе.

– Милый, милый, милый! – говорила Берта, содрогаясь от истерической жалости и нежности к этому большому беспомощному телу, которое через несколько мгновений должно стать мёртвым. – Милый, милый, простишь ли ты? Можешь ли ты...

– Где Ганс? – спросил профессор и закрыл глаза, потому что перед ним замелькали радужные дуги, и тут же прибавил: – Нет, нет, не зовите его, пусть спит... А Гарднер где?

И сейчас же над ним появилась нежная, противная, розовато-белая морда, похожая на крысиную.

– А, крыса! – сказал профессор громко и спокойно, чувствуя, что его сейчас и на этот раз навсегда захлестнёт этот бред. – Здравствуй, крыса!

Крысиная морда оскалилась и показала острые, блестящие зубы.

– Не радуйся, ничего не выйдет, ты ещё не победила. Подожди.

Он стал медленно, с усилием подниматься с кровати.

– Подожди, подожди, – повторил он злобно, чувствуя, как несколько рук поддерживают его под спину.

– Нет, нет, – услышал он вдруг голос Гарднера, – не надо, не надо! Что вы?

Прямо перед ним стояла та же отвратительная нежно-розовая крысиная морда, и, чувствуя, что вот это вообще последнее, что он может сделать, он с наслаждением, болью и злостью плюнул ей прямо в открытую пасть.

Потом упал, закрыл глаза, и тут над ним сомкнулось мутно-зелёное колеблющееся бесконечное море.

Глава третья

Курт не присутствовал при смерти профессора, но узнал о ней раньше всех. Через час после ночного отъезда Курцера вдруг в сторожку пришла Марта и сердито сказала:

– Иди наверх, опять что-то приключилось.

У неё были красные глаза, и она так ткнула стоящую на дороге табуретку, что Курт даже не спросил её, что же именно там случилось.

Дверь кабинета была полуоткрыта, и только что Курт переступил порог, как профессор встал с кресла и пошёл к нему. В руках его был свёрток большой, плоский, в пергаментной бумаге, эдак килограмма на два.

– Вот, Курт, – сказал профессор строго и тихо, – последний том моего труда. Итог сорокалетия. Дома я его хранить не могу. Надо отвезти в город.

– Хорошо, – ответил Курт. – Давайте.

– Стойте, Курт, – сказал профессор, слегка отстраняясь. – Отвезти мало, надо ещё спрятать.

– Ну! – фыркнул Курт. – Будьте спокойны. Давайте, давайте!

Не двигаясь, профессор смотрел на него.

– Плод всей моей жизни, – повторил он тихо и раздельно.

– И знать никто не будет, – серьёзно заверил его Курт. – Давайте! Я еду в город за стеклом и горшками. Мне господин Курцер ещё два дня назад приказал.

Профессор отошёл и тяжело сел в кресло.

Курт мельком взглянул на него и удивился тому, что он не так уж и плох, только вот жёлт больно, да и одежда вся в пепле и пыли. Наверное, всю ночь курил.

Он улыбнулся и сказал:

– Не беспокойтесь, всё будет в порядке.

Профессор смотрел на него, постукивая пальцем по столу.

– Постойте, – сказал он. – В конверте есть указание, как поступить с рукописью.

– Ага, – принял к сведению Курт.

Профессор поднял кверху палец.

– Я завещаю её Институту мозга в Ленинграде. Значит, нужно туда её и представить, а вот как это сделать, я уж и не знаю.

– Люди знают, как, – ответил Курт, – не беспокойтесь.

– Люди-то знают, – качнул головой профессор, – да я-то не знаю этих людей. Ну ладно, что тут гадать. Что уж будет... Но вот что, Курт. Здесь в предисловии рукопись моя завещается Ганке. Имя-то я его, конечно, зачеркнул, но всего предисловия уничтожить нельзя, потому что некогда писать новое. Но с тех пор, как Ганка стал предателем, доверить ему я ничего не могу. Поэтому смотрите, что бы ни случилось, – он особенно подчеркнул эти слова, – но он не должен знать, что рукопись ушла из этого дома. Понятно?

– Ну ещё бы! – ответил Курт.

Профессор всё не отводил от него глаз.

– В специальном пакете, что вложен в рукопись, я пишу об этом, но мне могут не поверить. Вот уж и сейчас говорят, что я свихнулся, и недаром, конечно, они так говорят. Так вот, если не поверят моей воле, вы свидетель – я был в здравом уме. Понимаете?

– Понимаю, – тихо ответил Курт и взглянул на профессора прямо и строго.

«Всё! – понял Курт. – Он больше не жилец, не выдержал».

Профессор слегка пожал плечами и чуть улыбнулся. Улыбка была беспомощная и жалкая.

– Будет сделано, – ответил Курт твёрдо, по-солдатски.

Профессор кивнул ему головой.

Курт подошёл к профессору, взял его опущенную руку и осторожно пожал.

– Не бойтесь, – сказал он тихо, но твёрдо, не голосом садовника Курта, а своим голосом, голосом человека, который остаётся жить и бороться. – Всё будет сделано. Ваша книга будет в Ленинграде.

И когда они пожали так друг другу руки, было это безмолвное рукопожатие коротким, крепким и всё объясняющим. Никаких тайн уже не осталось после него.

– За Гансом смотрите, – сказал профессор, отпуская его руку. Понимаете?

– Понимаю, – ответил Курт.

– Ну вот, кажется, и всё, – сказал профессор. – Прощайте.

Курт пошёл и возвратился.

– Вы не бойтесь только, – сказал он, – всё будет сделано, как вы хотите. Видите, их сейчас уже бьёт истерика.

– Да их-то я уж и не боюсь, – ответил профессор, – видите, даже и не запираюсь. Ну, – он слегка дотронулся до его плеча, – прощайте. У меня ещё много дел. Вот отдохну немного и начну опять работать. Счастливого пути.

Когда Курт вышел на улицу, было уже почти светло. И здания, и кусты, и тусклые дорожки в саду и быстро светлеющее небо – всё было окрашено в серый цвет рассвета.

Крепко закусывая губу, Курт подошёл к навесу, точными, злыми движениями отпер замок, вывел свой мотоцикл и стал его рассматривать.

Подошла Марта и молча остановилась возле. Он мельком взглянул на неё и сказал:

– В город за стеклом и горшками.

– За стеклом? – спросила Марта.

– За стеклом, за стеклом, – и он головой показал себе на грудь, где лежал пергаментный пакет.

Она поняла и кивнула ему головой.

В десять часов утра Курт уже входил в здание фирмы «Ориенталь» с конвертом на имя Гарднера.

Гарднер записку взял, прочёл, отметил что-то на длинном листке бумаги, что лежал перед ним, и спросил:

– Так. И стёкла и цветочные горшки... Что, разве хозяин цветочки любит?

– Так точно, любит, – ответил Курт и, видя, что Гарднер улыбается, улыбнулся и сам.

Гарднер скомкал записку, бросил её в пепельницу, взял со стола блокнот, вырвал листок из него, стал что-то быстро писать.

Курт следил за его руками.

– Видите ли, – сказал он, обдумав всё, – хозяин мой, собственно говоря, к цветам склонности не питает. Он человек научный, ему что тюльпаны там или розы, на это понятия у него нету. Он всё больше по костям да по камушкам.

– Не про того хозяина говорите! – усмехнулся Гарднер. – Так вот, любезнейший, с этим, значит, листком обратитесь к начальнику отдела репараций и материальных ресурсов, нижний этаж, третья дверь направо, сто сорок пятая комната, майор Кох. Если есть у него, он всё устроит. Какое стекло вам нужно?

– Видите ли, – сказал Курт, подумав, – для оранжереи лучше всего стекло тонкое, но крепкое, потому что, скажем, снежная зима, заносы – ведь всё на стекле. Или ребятишки придут с рогатками.

Гарднер сидел и смотрел на него.

– Из рогаток! Из рогаток! – пояснил Курт и поднял два пальца. – Раз и нет стекла.

– Милый, мне ведь некогда, – сказал вдруг Гарднер. – Это ведь у вас дело – дроздов ловить да кустики подрезать. Меня люди ждут. Какое стекло вам нужно – бемское, двойное, химическое, небьющееся?.. Ну, скорей, скорей!

– Я бы хотел, конечно, бемское, но...

– Бемское! – кивнул головой Гарднер и записал это слово над строчкой. – Ну вот, значит, и всё, идите к Коху. Что он может, то он...

Курт был уже у двери, когда Гарднер окликнул его снова:

– Вы что, садовником поступили, что ли?

Курт сейчас же повернулся.

– Поступил? Я, ваша милость, вот этаким ещё был, – Курт присел и показал рукой, каким он был, – как уже служил там.

– Ну, идите, – сказал Гарднер, улыбаясь, – идите. Я всё там написал.

Курт пошёл к Коху.

Кох, сухой, жёлтый, колкий, усатый человек с недобрыми серыми глазами, взял записку, прочёл и отрывисто сказал:

– Ещё тебе и бемского. А где я его возьму?

Курт слегка пожал плечами.

– Не знаю.

– Не знаешь, а просишь, – вскинул на него злые серые глаза Кох, и его лицо цвета лежалого масла чуть дрогнуло от произнесённого в мыслях ругательства. – Нет бемского во всём городе. Обыкновенное получишь.

– Так в соборе бемское есть, – сообщил Курт.

– Да ну? – удивился Кох.

– Там все двери застеклены им.

– Так вот я тебе двери и дам! – рассердился Кох. – Может, ты ещё алтарь у меня попросишь – горшки расставлять?

– Лишнего мне не надо. Алтарь нам для горшков не требуется, – угрюмо и твёрдо сказал Курт. – Мне бы хоть горшки у вас достать.

– Господи, Боже мой! – горестно удивился Кох, рассматривая лицо Курта. – Ты что, садовником, что ли, работаешь?

– Я двадцать лет садовник, – с угрюмым достоинством сказал Курт.

– А дурак! – крикнул Кох. – Двадцать лет работаешь в садовниках, а дурак! Ишь ты! «Алтарь нам не требуется»... С кем ты разговариваешь, деревня? Карцера не нюхал?

Курт посмотрел на него, повернулся и твёрдо пошёл к двери.

– Стой! – крикнул Кох ему в спину. – Стой, дьявол! Слушай, ты что, дурак, что ли, совсем? Ты куда пришёл-то? Ты что, дура, деревня, у меня в кабинете вытворяешь? В солдатах служил?

– Ни в каких я ваших солдатах... – пробурчал Курт.

– Ну и дурак! Вот от этого и дурак, пришёл и выламывается, идиотика строит! – уже во всё горло заорал Кох. – Времени у меня нет, а то бы я тебя поучил... Да стой ты, чёрт! Куда пошёл опять? Пойдём вместе, сейчас выпишу ордер.

Отсюда Курт пошёл в музей восковых фигур.

В городе, на площади Принцессы Вильгельмины, уже около ста лет красовалось жёлтое двухэтажное приземистое здание. Его осенял круглый стеклянный купол, увенчанный зелёным флагом. На фронтоне горела всеми цветами жёлтая вывеска со змеями, огнедышащим драконом на цепи и отрубленной человеческой головой на блюде. Блюдо это держала в руке черноволосая, жгучая красавица, вся в тонких косичках, ожерельях, бусах и развевающихся покрывалах. Внизу золотым по чёрному блестела надпись: «Паноптикум госпожи Птифуа» и ещё ниже: «Дети до 16 лет не допускаются. Солдаты платят половину».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю