Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Annotation
«Обезьяна приходит за своим черепом» – роман о фашизме, о его природе, о сдаче и гибели старой Европы известного писателя Ю. Домбровского (1909–1978). Произведение пронизано такой страстью и таким погружением в психологию палачей и жертв, что сомнений не остается: автор имел в виду и всё то, что происходило в конце тридцатых годов в СССР. Это отлично поняли в НКВД: роман был арестован вместе с автором в 1949 году. Уже после смерти Сталина рукопись принес автору оставшийся безымянным сотрудник органов, которому было поручено уничтожить её.
Книга написана в 1943 г. в Алма-Ате, в годы ссылки, опубликована в 1959 году. В ней мастерски сочетаются сложнейшая философско-этическая проблематика и приемы авантюрного романа. В центре внимания романа – вопросы из категории вечных: войны и мира, психологии зарождения фашизма, противостояния насилию, человеческого гуманизма.
В том вошли отрывки из воспоминаний и писем разных людей (в том числе и самого писателя), рассказывающие о судьбе романа, дошедшего до читателей через полтора десятилетия после написания.
Юрий Домбровский
ПРОЛОГ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвёртая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвёртая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвёртая
Глава пятая
Глава шестая
Эпилог
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ’’ОБЕЗЬЯНЫ’’
КАК ПИСАЛАСЬ "ОБЕЗЬЯНА"
ИСТОРИЯ ПОСВЯЩЕНИЯ
ОТРЫВОК ИЗ ГАЗЕТНОЙ СТАТЬИ
СПАСЕНИЕ РУКОПИСИ
ПИСЬМО СТЕПАНА ЗЛОБИНА Ю. О. ДОМБРОВСКОМУ
ЗАЯВЛЕНЕ Ю. О. ДОМБРОВСКОГО С ВЫДЕРЖКАМИ ИЗ ПЕЧАТНЫХ ИЗДАНИЙ
Юрий Домбровский
Собрание сочинений в шести томах
Том второй
Обезьяна приходит за своим черепом
Любови Ильиничне Крупниковой
с уважением и благодарностью
посвящает эту книгу автор
ПРОЛОГ
Прежде чем приступить к подробному изложению всего того, что произошло со мной ровно пятнадцать лет назад, в дни оккупации, необходимо хотя бы в двух словах коснуться событий, побудивших меня взяться за перо. Но, во-первых, кто я такой? Меня зовут Ганс Мезонье, мне двадцать семь лет, два года тому назад я с медалью окончил Высшую школу юридических наук и до последней недели редактировал юридический отдел самой большой газеты нашего департамента. Формально редактором её я состою и поныне, – но об этом после. Каждый день в течение двух лет, с двенадцати до четырёх, я сидел в кабинете, просматривая целые груды судебных фотографий, газетных вырезок, отчётов и полицейских протоколов, а раза три в месяц выступал с развёрнутыми статьями по тем или иным вопросам. Конечно, приходилось писать о всяком, – мои милые соотечественники и современники падки на всё необычайное и кровавое, все они любят загадочные преступления, невероятные убийства, взломы несгораемых шкафов, таинственные автомобили без номеров и фар, и такие дела, как, скажем, отцеубийство или осквернение трупа, им только подавай.
Надо сказать, что на убийства нам везло. Не так давно было, например, такое: пятнадцатилетняя школьница через окно в сад застрелила отца, которого, кстати, очень любила. Застрелила она его ночью, когда он сидел за письменным столом, отослав спать всех домашних и нетерпеливо ожидая жену, отлучившуюся неизвестно куда и к кому, – впрочем, он и дочка отлично знали, куда и к кому, – выстрел был произведён именно из пистолета любовника матери, офицера криминальной полиции. После убийства девочка подбросила две неиспользованные гильзы в корзину с грязным бельём, разделась, легла спать и была разбужена только полицией, уводившей её мать. Был громкий процесс. Любовника и мать казнили, дочку, наследницу всего состояния, отдали под опеку бабушки. И вот, выждав с полгода, девочка явилась с повинной в полицей-президиум и рассказала всё. Это был сенсационный материал, и тираж нашей газеты в дни суда увеличился ровно вдвое. А девочка давала обширные интервью репортёрам, фотографировалась и так и этак и раздавала автографы. Пришлось нанять специального человека, чтоб следить за всеми перипетиями процесса. Да и я не вылезал в те дни из суда ровно десять дней.
Ещё лучше газета заработала на другом деле, облетевшем весь мир. В одной из великих держав, без всяких к тому доказательств, по оговору единственного свидетеля, к тому же самого арестованного и ждущего суда по этому же делу, присудили к смерти двух супругов. Они обвинялись в шпионаже, во-первых, в передаче секретнейших военных документов иностранной державе, во-вторых, в тайных связях с Восточной Европой, в-третьих, и именно последний пункт и освещал всё дело, тёмное и бездоказательное до чрезвычайности. Было совершенно ясно, что обвинительный акт – вульгарнейшая полицейская фальшивка, а приговор – расправа правительственных верхов с неугодными людьми, которым вдруг почему-то перестали доверять. В эти дни мы печатали материал, поступающий со всех сторон, гонясь только за количеством строк. Так я работал в течение двух лет, и всё это оборвалось сразу.
Вот как это случилось.
Несколько дней тому назад, возвращаясь из редакции, я зашёл в почтовую контору, на адрес которой получаю свою корреспонденцию вот уже в течение добрых пяти лет. Когда я вошёл, девушка, сидящая на выдаче корреспонденции, крикнула мне из окошечка:
– Писем для месье сегодня нет, а вот, кажется, бандероль! – и нагнулась к ящику с бандеролями.
В это время из соседней комнаты её позвали. Она радостно сказала:
– Одну минуточку! – бросила на стол всё, что было у неё в руках, и улетела.
В почтовой конторе почти никого не было, только посредине комнаты, за столом, забрызганным чернилами, сидел кудлатый старик в очках, читал какую-то бумажку и крупным каллиграфическим почерком, букву за буквой, надписывал конверт. В это время я почувствовал затылком, что на меня смотрят. Я обернулся. Спиной ко мне стоял возле двери бородатый господин в кожаной жёлтой куртке, смотрел на расписание воздушной линии Гельсингфорс Женева – Неаполь – Александрия и что-то выписывал в блокнот. Но тут возвратилась раскрасневшаяся, сияющая девушка, сказала весело и сконфуженно: «Извините» – и сразу же подала мне мою бандероль. Я взял её, хотел уже уходить и тут опять совершенно ясно, чётко и остро почувствовал тот же взгляд. Я резко обернулся. Старик читал конверт, далеко отставив его от себя и бесшумно шевеля губами. Бородатый, в жёлтой куртке, кончив списывать, захлопнул книжку, сунул её в карман и повернулся к двери, Я посмотрел на него сбоку, подумал о том, кто это, но, так ничего и не вспомнив, засунул бандероль в портфель и пошёл к двери. И только я сделал два шага, как бородатый сразу же снова повернулся ко мне спиной. Очень трудно определить в таких случаях, почему и как тебе что-то западает в голову, но мне вдруг отчётливо и очень твёрдо подумалось, что этот человек следит за каждым моим движением, безусловно, меня знает и именно поэтому не хочет со мной встречаться. Повторяю – это была не мимолётная мысль, это была совершенно твёрдая, хотя и мгновенно созревшая, уверенность, хотя я и сам не знаю, как и откуда она запала мне в голову. И вот опять-таки странность: мало ли людей, чья честь не без упрёка, а имя не без пятна, стали избегать своих знакомых после войны и арестов. Самое, по-видимому, разумное в таких случаях – сделать вид, что ты и сам не заметил негодяя, и пройти мимо. Так именно я всегда и поступал. Но на этот раз я прямо подошёл к бородатому и встал с ним рядом; он сейчас же спокойно и очень естественно поднял руку в блестящей чёрной перчатке и стал тереть нос так, что почти всё лицо оказалось закрытым. Так мы стояли плечом к плечу, смотрели на расписание и молчали. Это продолжалось, наверное, с полминуты, может быть, даже больше, потом бородатый, даже не поинтересовавшись, кто с ним стоит рядом, повернулся, спокойно обошёл меня и направился к выходу. Но девушка в окошке, которая, очевидно, почему-то запомнила его, крикнула ему вдогонку:
– Месье Жослен, сегодня для вас кое-что есть!
И тут уж я чуть не схватил бородатого сзади за локоть. Жосленом звали одного из самых старых друзей моего отца. Я его уж не застал в живых – он погиб где-то на западе во время оккупации, – но имя его у нас произносилось чуть ли не каждый день: «Ах, что бы сказал Жослен, если бы он увидел это?», «Ах, как жаль, что Жослен видел то-то, но не видел того-то...»
При крике из окошка бородатый замешкался, даже было приостановился на секунду, но сейчас же крикнул:
– Хорошо, хорошо, я сейчас зайду! – и выскочил на улицу.
Я кинулся за ним и увидел его всего. Нет, это, конечно, был не Жослен, столь хорошо известный мне по портрету, но ощущение у меня осталось такое, как будто при мгновенной вспышке молнии я узнал что-то очень мне близкое, страшно знакомое, но давным-давно позабытое. Так иногда, попадая в чужой город, человек вдруг вспоминает, что этот дом, никогда им не виданный, эту улицу, совершенно незнакомую, этого неизвестного человека, идущего ему навстречу, деревья, мост, – одним словом, всё, всё он когда-то уже видел во сне или в раннем детстве, а может быть, и того ещё раньше, до своего рождения.
Вот так было и со мной.
Неизвестный шёл, не оборачиваясь, крупно и уверенно шагая, высокий, стройный, прямой, твёрдо засунув обе руки в карман своей куртки. На перекрёстке стояло такси, и он поднял руку. Тут, видя, что он сейчас же уйдёт и я никогда не узнаю и не вспомню, кто же он такой, я крикнул: «Месье, одну секундочку!» – и тогда он, уже не оглядываясь, прямо и открыто ринулся к машине.
Но в это время на шасси её зажёгся красный огонёк – «занято», – и машина медленно тронулась с места. Теперь уйти от меня ему было уже невозможно – некуда. Мы стояли один против другого; третьим в этом отрезке улицы был только полицейский сержант в серой крылатке, стоящий на углу. Тогда, покоряясь необходимости, бородатый слегка дотронулся до шляпы и холодно спросил меня:
– Мы знакомы, месье?
И в то же мгновение я узнал его. Он сильно изменился, загорел, похудел, у него появилась густая, окладистая борода итальянского типа, очень смягчающая его длинное, хищное лицо с жёстко выгнутыми линиями скул, всегда напоминавшими мне изгибы хирургического инструмента; мутноватые глаза, аккуратные, но мощные, как рога или крылья, брови, которые, хотя и срастались на переносице, но, как всегда, были аккуратно подбриты. Пока я говорил с ним и смотрел на него, он опять-таки очень прямо, всё так же засунув руки в боковые карманы куртки, стоял передо мной и тоже смотрел мне в глаза. Для него это была безусловно очень решительная минута, и к его чести надо сказать, если он и был напуган или растерян, то и виду не показал. Я спросил его:
– Так вы стали уже Жосленом?
Мне хотелось, чтоб вопрос прозвучал резко и насмешливо, но голос мой прервался, дрогнул, и я спросил почти шёпотом.
Он ответил спокойно и просто:
– Так мне удобнее получать почту до востребования.
Совершенно сбитый с толку, я молчал, а он сказал:
– Но если вы имеете что-нибудь против этого, скажите.
Тут вдруг у меня мелькнула сумасшедшая мысль: вот он сейчас выхватит револьвер, выстрелит в меня в упор, да и юркнет в подъезд – ведь эти господа изучили все проходные дворы города. Я невольно схватился за карман. Тогда он повернул голову и крикнул:
– Господин сержант, будьте любезны, подойдите-ка сюда! – и спокойно вынул из кармана обе руки.
Полицейский, маленький, худощавый человек с чаплинскими усиками и землистым, впалым лицом, поправил кобуру и пошёл к нам.
– В чём дело тут у вас, господа? – спросил он подозрительно. – О чём спор?
Не меняя положения, бородатый двумя пальцами дотронулся до шляпы.
– Вот, представляю: мой старый знакомый, известный журналист Ганс Мезонье (полицейский хмуро посмотрел на меня), он хотел бы проверить мою личность. Так пожалуйста. – Он полез в карман, вынул бумажник, раскрыл его, и я увидел целую кипу документов. – Пожалуйста, посмотрите, – повторил он ласково, подавая это всё полицейскому.
Но тот не брал бумажника, а стоял и ждал объяснения. То, что у меня от волнения дрожат руки, а бородатый стоит совершенно спокойно, явно сбивало его с толку.
– Так что вам нужно от этого господина? – спросил он меня.
– Я хочу, – ответил я, – чтобы он объяснил, когда и почему он стал Жосленом.
– То есть, – усмехнулся бородатый, – я понимаю так, сержант: господин Мезонье именно и хочет объяснить вам, когда и почему я стал Жосленом.
Наступило секундное молчание. Сержант взял из рук бородатого бумажник и повернулся ко мне.
– А в чём всё-таки дело? – спросил он недовольно. – Что вы имеете против этого господина?
– Да это же гестаповец, – сказал я. – Он был в нашем доме и убил моего отца.
Я ещё и не договорил, как всё мгновенно переменилось, полицейский словно вырос на голову. Чётким, резким движением он сунул документы в карман и положил бородатому руку на плечо.
– Дойдемте до полицей-президиума, – сказал он коротко. – А ну, вперёд!
И вытащил револьвер.
– Да нет, вы посмотрите сперва документы, – мягко и добродушно улыбнулся бородатый, не двигаясь с места. – Ведь вот же они у вас все в руках. Это одна минута, я никуда не денусь.
Полицейский вдруг быстрым, профессиональным движением дотронулся до карманов куртки бородатого, потом бегло провёл по его брюкам; убедившись, что у него ничего нет, раскрыл бумажник и уткнулся в него, как в молитвенник.
– Как вы назвали этого гражданина? – спросил он, читая какой-то документ. – Жосленом?
– Его зовут Гарднер, – начал я. – Он...
Я остановился. Что тут говорить?! Какими словами мог бы я передать, как чернело обгорелое здание с выбитыми окнами и дверью, болтающейся на одной петле, как мёртво хрустели под ногами перегоревшие стёкла с неуловимым радужным отливом, какая была чёрная, сухая, жаркая, обгорелая проклятая земля в нашем саду и как страшно выглядели два трупа в нашем доме: один – отцовский, закрытый простынёй, на диване, и другой – прямо на полу, маленький, скорченный, с размозжённым черепом и разбросанными руками, в одной из которых так и закостенел, так и прирос к ладони, пока его не выломали силой, крошечный лиловый браунинг. Всё это только на секунду блеснуло перед глазами и ушло опять, оставляя только тупую боль и тяжесть в душе. Оцепенело я смотрел на бородатого и чувствовал, что слова у меня не идут из горла.
В это время полицейский негромко воскликнул:
– Ну, так, правильно: «Иоганн Гарднер, уроженец города Дрездена, рождения тысяча девятисотого года». Вот, – он протянул мне паспорт Гарднера. – Значит, таки не Жослен, а Гарднер?
Я был так сбит с толку, что ничего не ответил.
– Ну, так что же вам нужно от этого господина? – спросил, помедлив, полицейский и, не дождавшись моего ответа, снова полез в бумажник. – Вот тут есть постановление министерства юстиции о прекращении наказания Иоганна Гарднера ввиду того, что осуждённый, – дальше он читал по бумаге, – «по состоянию здоровья неспособен к несению наказания и не будет способен к этому в дальнейшем». А вот, – и он вытащил другую бумагу, – протокол медицинской комиссии, вот акт, ну и так далее. А, по правде сказать, больным-то вы что-то совсем не выглядите! – сказал он вдруг зло и насмешливо. – Что же, интересно, у вас заболело? Сердце небось сдало? А? Гарднер молчал. – У тех, кого вы расстреливали, тоже сдавало сердце, да тогда вы что-то внимания на это не обращали. Возьмите, пожалуйста, ваши документы. – Он сунул ему обратно бумажник и грубо спросил: – Так с сердцем, говорю, неполадки?
– Но вы же читали медицинское заключение, – вежливо улыбнулся Гарднер. Вообще он держался очень хорошо, не егозил, не забегал вперёд, не улыбался, а просто стоял и давал объяснения.
– Медицинское заключение, – недоброжелательно сказал, как будто выругался, сержант и выхватил у него из рук бумажник. – Дайте-ка ещё раз взгляну на это самое медицинское заключение. «Частые потери сознания, судорожные припадки эпилептического порядка, головные боли в области затылка и тошнота». В области затылка! Это, наверное, при исполнении служебной обязанности вас и хватили по затылку?
Я даже вздрогнул. Так вот почему он оказался «неспособным» к несению наказания. Ганка спас его от петли – стрелял с десяти шагов в упор и всё-таки не убил. Как бы не в силах наглядеться, я смотрел на каштановую бороду, серые спокойные глаза, а видел не это, а то, как пятнадцать лет назад его, обвисшего и окровавленного, выносила из кабинета топочущая, до смерти перепуганная охрана, а прямо перед столом, на ковре, в чёрной луже крови лежал маленький человек с размозжённым черепом и браунингом в далеко откинутом, твёрдом и злобном кулачке.
– Поэтому вас и освободили? – спросил я ошалело.
Полицейский вдруг внимательно посмотрел на меня, быстро сунул документы Гарднеру и приказал:
– Идите!
Гестаповец положил бумажник в карман и сказал нам обоим:
– Я сейчас зайду на почту, а вы тем временем подумайте. Я сейчас выйду.
И тут мной овладела такая бессильная злоба, так меня затрясло, что я не помню, как подскочил к нему и схватил его за воротник. Ещё секунда – и я ему выбил бы челюсть, но он только слегка отвёл голову и мягко, но сильно перехватил мою руку на лету.
– Какой же вы невыдержанный! – сказал он почти добродушно. – А ведь журналист. Разве кулаком что-нибудь докажешь? Почитайте-ка собственные фельетоны!
– Ну, вы лишнего-то тоже не болтайте! – обрезал его полицейский. Какой ещё кулак! Что никто вас не трогал, тому я свидетель.
– Да что вы, что вы, сержант! – любезно развёл руками Гарднер. – Разве я заявляю претензии? До свидания! – Он пошёл и остановился. – Но только два слова на прощание вам, дорогой господин Мезонье. Вы же юрист – вот я всё время с большим удовольствием читаю ваши интереснейшие статьи, – так неужели же вам не понятно, что если меня десять лет тому назад судили и осудили, то это только потому, что какие-то очень уважаемые круги сочли, что им будет спокойнее, если я, вместо того чтобы гулять по Парижу и Берлину, буду сидеть за решёткой. И если меня освободили, то опять-таки потому, что эти же самые в высшей степени авторитетные и высокочтимые круги вдруг решили, что теперь для их безопасности и спокойствия нужно, чтоб я именно гулял по Берлину и Парижу, а не сидел за решёткой. Вот и всё! До свидания!
Что мне оставалось делать? Он всё понимал и знал. Знал, где я был, знал, что я сейчас делаю, кем работаю, я же про него не знал ровно ничего, даже что он такой же равноправный гражданин, как и я, и того не знал. Вот он повернулся к нам спиной и пошёл к зданию почты, за письмами, которые получает на имя убитого им Жослена. Конечно, теперь он уже не постесняется их взять. Мы, я и сержант, как бы легализировали его. Мы связались с ним, чтобы его погубить, а он сразу же нам показал, что мы и гроша медного не стоим перед ним, так чего ж ему с нами стесняться?
Он ушёл, и с минуту мы стояли оба молча.
– Вы уж очень расстроились из-за него, – сказал сержант, – вот даже побледнели. Значит, действительно насолил он вам, мерзавец.
Я промолчал.
– Но я вас понимаю, – продолжал он, понижая голос. – Я сам был в плену и знаю, какой там у них мёд. Говорите, следователь гестапо?
– Нет, – сказал я, – начальник.
– Ай-ай-ай! – сержант пощёлкал языком. – У него и взгляд-то волчий. И, значит, он и допрашивал кого-нибудь из ваших?
Я опять промолчал.
– Да, – сказал полицейский, смотря на дверь почты, – и вот смотрите, опять в своём полном праве, опять при деньгах и положении. – Он вздохнул. Что делается, что делается на свете, и не поймёшь даже что! Болен! – усмехнулся он. – Да таких больных бы...
Из почтовой конторы вышел Гарднер и, даже не взглянув на нас, ровным, неторопливым шагом пошёл по улице. Дошёл до перекрёстка, поднял руку, остановил такси и сел в него. Полицейский смотрел ему вслед, пока машина не скрылась за поворотом, и вдруг повернулся ко мне.
– Слушайте, – крикнул он в страшном волнении, – а что, если он нас обманул? Бумаги-то, может, поддельные, а? В одном кармане документ на Гарднера, а в другом – на Жослена... Постойте-ка, я... – И он сделал движение броситься к углу улицы, полицейскому телефону.
– Бросьте, – сказал я, удерживая его за руку. – Бросьте! Будьте спокойны, у него всё в полном порядке. И фамилия, и служба. Это у нас всё время что-то не так, а у него полный порядок.
Ночью этого же дня я сидел в своём кабинете и думал. Мне крепко запала в голову одна мысль, и я никак не мог отказаться от неё, как вдруг зазвонил телефон. Сняв трубку, я узнал голос моего шефа:
– Алло, Ганс! Что вы сейчас делаете?
То, что шеф позвонил мне так поздно, в двенадцать ночи, меня не особенно удивило. Старик любил меня и звонил мне в любые часы, как только ему была нужна справка. Но именно этот звонок меня насторожил. Ведь не далее как четыре часа назад мы расстались в редакции. Его куда-то вызвали, и я даже помню слова, которыми мы обменялись на прощание. Он спросил меня, готова ли у меня статья о прениях в парламенте. Дело шло о законе XIV века, который карал лиц, заглядывающих с улицы в чужие окна. Парень, которому впервые за четыреста лет предъявили такое странное обвинение, был осуждён условно на две недели заключения, тем бы дело и кончилось, но левые газеты заговорили о судьях в пудреных париках, цепляющихся за порядки средневековья, и дело было перенесено во вторую инстанцию, а потом и в третью, то есть в верховный суд. Наша газета тоже поместила обширную статью о законах арбалета и лука, действующих в век атомных двигателей. Тогда другая сторона, крайне правая, заметила: «Если вы так против всего старого, зачем же тогда цепляться за средневековую формулу: „Мой дом – моя крепость“? Почему и её не сдать в архив, как безнадёжно устарелую и не отвечающую конкретным условиям современности? А то ведь повелось так – как обыск в редакции левой газеты или ночной арест, так поднимается крик на весь свет: „Помилуйте, нарушено право убежища!“ Будьте уж логичны, господа ниспровергатели!» Мы ответили, и заварилась каша. Вот обо всём этом я и должен был написать учёную статью, сославшись на все узаконения, прецеденты и судебную практику. Именно об этом мы и говорили с шефом при последней встрече в редакции. Он спросил тогда: готова ли статья, и я ответил, что будет готова к утру. Он мне сказал: «Ну, я надеюсь на вас, Ганс. Тряхните их хорошенько, так, чтобы у них вся пудра с париков посыпалась». Так мы и разошлись. И вот ночью он звонит мне опять и спрашивает не о том, готова ли заказанная статья, а что я делаю сейчас. Я ответил ему, что отдыхаю. Он засмеялся и воскликнул:
– И, конечно, не один?
Я сказал, что нет, один, да и всегда в это время я бываю один, – и тогда он быстро, даже как-то скороговоркой, сказал, что коли так, то он заедет ко мне на пять минут и хорошо бы, если бы в это время я был действительно один: надо поговорить. Я опять повторил что я один, и, отложив рукопись, стал его ждать.
Он приехал ровно через пять минут – значит, был рядом, – и когда я увидел его, то понял, что не зря его тон был слишком лёгок и бегл, а смешок так продолжителен. Старик приехал с серьёзным разговором. Однако, как бы то ни было, войдя в комнату, он сразу стал кривляться. Со слоновьей грацией пошутил насчёт подушек, разбросанных по дивану («Кто их разбросал? А не прячется ли кто-нибудь в соседней комнате?»), потом сказал, что он меня обязательно женит, – в мои годы у него уже был сын, – и вдруг выпалил:
– А знаете, между прочим, Ганс, у меня был сейчас очень серьёзный разговор о нашей газете.
Тут я даже усмехнулся – до того старик не умел хитрить – и спросил его напрямик:
– И обо мне что-нибудь такое?
Он страдальчески поморщился. Я сбивал его с толку, он не мог так, ему нужен был разбег, разгон, только в минуту открытых лобовых атак он становился груб и даже циничен – куда более циничен, чем это требовалрсь обстоятельствами разговора. Поэтому сейчас он сгоряча ответил мне:
– Нет, о вас ничего! – Но сейчас же спросил: – А ваша статья готова? Я могу её посмотреть?
Я сказал, что ещё нет, что только завтра утром она будет послана в типографию.
– А что, разве и о ней шла речь?
– Да нет, нет! – замахал он руками и быстро, смущённо зашагал по комнате. – Ух, как у вас душно! Разрешите, я открою форточку? – Он с минуту провозился у окна; а когда повернулся, то опять был уже ясным, благожелательным и спокойным. – Дело в том, что я хотел бы посмотреть эту статью до сдачи в типографию, – сказал он наконец любезно, но твёрдо. – Вы разрешите, конечно?
Тут я опять повёл себя как-то не так, то есть попросту протянул ему рукопись. Он ждал от меня беспокойных вопросов, недоумений и недовольства, и то, что я так сразу взял да выложил ему рукопись, насторожило его опять. Он взял её в руки, пробежал несколько первых строчек, уныло воскликнул: «Ну, великолепно!» – и, перегнув вдвое, спрятал в портфель. (Портфель этот стоит особого описания: он был для меня подлинным символом его хозяина эдакая откормленная, разбухшая жаба величиной с большого кролика, и цвет-то у этой жабы был зловещий, какой-то жухлый, буро-жёлтый, в грязных пятнах и разводах.)
– Я вам отдам её через три дня, – сказал старик. (Значит, понял я, посылка статьи утром в типографию отпадает.) – Мне она нужна для передовой. (Значит, понял я, передовую он пишет сам или передаст её кому-нибудь, во всяком случае, мне писать её не дадут.) – Надо, знаете ли, чтобы газета выработала какой-то общий взгляд на все эти столь умножившиеся, – он улыбнулся и сделал пышный жест рукой, – скандальные правовые эксцессы.
Ох, и как бы ещё надо! Только об этом я и кричу все последние месяцы! В чём дело, в чём дело, господа хорошие, что случилось у нас в стране? Эти невероятные дела, беспричинные, казалось, самоубийства, эти осуждения по законам восьмивековой давности, наконец, то, что такие древние преступления, как убийство, похищения, изнасилования, «помолодели» до такой степени, что стали достоянием бойскаутов, – все эти трагические и комические ватерлоо нашей цивилизации, имеют же они какую-то общую почву, из которой и растут, как поганки? Почему мы так захлёбываемся, описывая их, и совершенно забываем о нём, о том перегное, который их и питает своими соками?
А старик щёлкнул замочком, выпрямился на стуле и спросил:
– Но вы не согласны со мной, Ганс?
– Конечно, – ответил я, – конечно, согласен! Вы отлично сказали, что всё это явления одного корня.
– Вот-вот, – просиял шеф, – я так и знал, что вы меня поддержите тоже. – («Я тоже тебя поддержу! Ах ты, премудрая жаба!») – И вот как раз сегодня у меня был разговор об этом... – он замялся.
А я прямо спросил:
– Разговор о том, что я вас поддержу, шеф?
Он взмахнул руками и чуть не вскочил с места. Он терпеть не мог, чтобы его подчинённые чрезмерно забегали вперёд и угадывали его мысли.
– Но при чём тут вы, при чём тут вы? – чуть не закричал он и схватился за грудь. – Ох, вот всегда так! При чём тут вы, Ганс? Я же говорю, что разговор шёл не о сотрудниках газеты, а обо всей газете целиком. Ну, боком мы затронули и ваш отдел, конечно. – (Тут я слегка улыбнулся, а он снова забеспокоился.) – Но это же совершенно естественно, Ганс! Если речь идёт о газете, то, значит, говорят и обо всех нас – её работниках, не так ли? – (Я кивнул головой и он успокоился.) – И, знаете, некоторые претензии имеются, к сожалению, имеются. Часть их я сейчас же категорически отвёл. Ну, насчёт того, например, что мы печатаем уж что-то слишком много отзывов насчёт казни этих двух несчастных. Тут я им прямо сказал: «Да, мы печатали эти отклики и будем печатать, и тут никто нам, конечно, не указ! Мы – свободная пресса, а не агенты правительства, прошу это помнить!» – С полминуты он благородно фыркал. – Но некоторую часть упрёков пришлось всё же признать. А что же делать? – он усмехнулся. – Надо же быть объективным. Один папа только непогрешим, да и то в этом кое-кто сомневается! А, Ганс?
Тут мы немного посмеялись оба, и я предложил:
– Если вы, шеф, не торопитесь, то я пойду закажу кофе.
Это для того, чтобы он посидел, подумал, как и в каком объёме ему высказать мне то, что он принёс в своём портфеле, а то будет целый день сидеть и мяться, да и мне самому надлежало собраться с мыслями. Ведь предстоял один из самых решительных разговоров в моей жизни. Он, конечно, сейчас же ухватился за моё предложение и сказал, что с истинным удовольствием выпьет чашку, так как у него совсем пересохло горло. Когда я вернулся, он уже опять был благожелательный, улыбающийся, спокойный, положил мне на руку благостную белую ладонь и сказал ласково:
– Да, очень, очень хвалят ваши статьи. А некоторые из них считаются прямо-таки образцовыми.
Я взглянул на него почти с благодарностью. Как-никак, а всё это давалось ему с трудом. Старику было искренне жаль расставаться со мной, но надо было идти ва-банк. И я спросил:
– Но ведь они сделали и кое-какие замечания? Они не во всём, наверное, согласны со мною?
Только я это сказал, а он приоткрыл рот, как я понял, что зря и спрашивал. Чем больше я буду выпытывать, тем больше он будет прятаться. И он мне в самом деле ответил, что нет, литературно и даже политически они во всём согласны со мной. Но...
– Но будьте же объективны, Ганс, есть и другая сторона вопроса. Вот вы ведёте большой, важный отдел и – ничего не скажу – очень хорошо ведёте, добросовестно, интересно, принципиально, с самым небольшим уклоном. Но смотрите – что получается в итоге! Каждая статья сама по себе настолько правильна, что ни одно слово не может быть оспорено. Но в течение года газета помещает по вашему отделу не одну, а около двухсот таких статей и фельетонов, которые вы заказываете лицам определённого направления и взгляда на вещи. Это не считая мелких заметок, подписей и хроники. И вот вся эта масса, взятая вместе, представляет из себя уже нечто совершенно иное, – это кропотливый подбор фактов, пронизанных совершенно ясной тенденцией.
Я слушал и молчал, а он продолжал:
– Вот хотя бы взять отклики насчёт казни этих несчастных. Я сказал тогда, что мы их помещаем и будем помещать, – это, конечно, не только наше право, но и прямая обязанность. Но ведь, друг мой, признаюсь, сказав так, я сейчас же подумал: да, но ведь наши отзывы – это всё туфли с одной ноги. Все они хором клеймят и осуждают, – только клеймят и осуждают! – но не осуждённых, а осудивших, то есть не преступников, а правительство. Иными словами – мы предоставили нашу газету для огульного охаивания всей правовой системы нашего великого и великодушного друга, хорошенько даже не разобравшись, чем же эта система так нехороша и кому она так не понравилась. Ну, ведь, знаете ли, это похоже уже не только на вмешательство во внутренние дела другой страны, но и на прямую идеологическую диверсию.