Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
– Альфред! – крикнул он. – Поворачивайте к самому крайнему дому и машину остановите шагов за десять. В дом я войду один.
– Но, полковник, – пробормотал лейтенант, с испугом глядя на него, ведь только что...
– Я войду один! – зло повторил Курцер. – Идите вы к дьяволу, лейтенант! Поняли?..
...Дверь отворилась не сразу. Сначала кто-то долго кашлял, потом заскрипела деревянная расходившаяся кровать, кто-то прошлёпал в туфлях и вслед за тем зазвенело что-то металлическое – видимо, он задел ведро. Потом уж кто-то подошёл к двери и остановился, прислушиваясь. Закусив губу, Курцер толкнул дверь.
– Кто там? – быстро спросил тогда хриплый старческий голос.
– Отворите! – приказал Курцер. – Продовольственный комиссар вашего округа.
С минуту за дверью молчали.
– Ну, – сказал лейтенант и ловко локтем оттёр Курцера и сам встал на его место, – мы же ждём вас! Скорее!
Звякнул крючок, но дверь не отворилась. Тогда лейтенант ударил кулаком по двери, она распахнулась.
Высокий старик с длинной жёлтой бородой, лиловыми мешками около тяжёлых, красных, вывороченных век стоял перед ним. Он выглядел как человек, с которого содрали одежду, – такой он был растерянный и сбитый с толку. В его склерозной, жилистой руке, покрытой лиловыми узлами, была зажата уже не нужная ему свеча. На нём была кремовая длинная рубаха, и на ней неуклюже сидела красная суконная жилетка (когда же и кто носил такие костюмы?). Старик молча, по-детски вздохнул и отшатнулся от входа, и тогда, чуть не сшибая его с ног, в дом прошёл сначала лейтенант, потом Курцер и четверо человек охраны.
– Надо открыть окна, – сказал лейтенант, стоя среди комнаты. – Быстро, ну!
Сзади Курцера что-то завозилось и быстро перебежало комнату. Он мельком посмотрел – ставни были уже открыты, – и Курцер увидел, что это старуха, жёлтая, морщинистая, в длинной белой рубахе и в ужасном кружевном чепце.
Он огляделся. Комната чистая, даже белёная, но не особенно большая. В углу стояла крупная фигура богоматери со сложенными руками, похожая на кормилицу, с двумя венками из пыльных, серых бессмертников. В простенках висело несколько швейцарских видов, и на одном из них низвергался с отвесной острой горы водопад, выложенный перламутром, а под ним, и совсем не к месту, висело распятие, опять-таки в венке из бессмертников. На специальных полках стояли две большие узорные пивные кружки, украшенные белыми слепыми барельефами.
Курцер отодвинул сломанный стул и сел.
– Вы и есть хозяин? – спросил он старика. Вынул из кармана портсигар и положил его на стол.
– Так точно, ваша милость, – ответил старик, глядя на Курцера.
– Вас только двое? – спросил Курцер, быстро оглядывая комнату прозрачными, рысьими глазами. – Вот я вижу богоматерь, вы католики?
– Так точно, ваша светлость, – повторил старик, кланяясь, – католики, и я и старуха.
Курцер не сводил с него глаз. Лицо у старика было встревоженное, но не видно было, чтобы он особенно трусил.
– И больше с вами никого нет? – Курцер всё оглядывал стены, стараясь выхватить какой-нибудь характерный предмет, который бы говорил о присутствии третьего лица, и не мог. Швейцарские виды, статуя мадонны, распятие да две немецкие пивные кружки – вот и всё, что было в комнате. Сына у вас нет?
– Не видим его пятый год, – ответила старуха, – даже где он, и то не знаем. Говорят, что живёт где-то в городе Париже, а правда, нет – так и не знаем. Прислал года два тому назад карточку – он в автомобиле за шофёра, и больше от него ничего нет. Вот, не угодно ли взглянуть, ваша светлость?
Она выдвинула ящик комода и вытащила оттуда кипу разноцветных конвертов, перевязанных зелёной ленточкой. Руки у неё тряслись. Приговаривая что-то, она стала их распутывать.
– Не надо, не надо! – брезгливо поморщился Курцер. – Что там! А вот скажите мне...
– Ещё живёт со мной внучка, да сегодня ушла к подруге.
– Да, – вдруг вспомнил Курцер, – давайте сюда эту Лорелею.
Он стал успокаиваться, но ему, видавшему всякие виды, неприятно было уже и то, что он хотя на минуту потерял самообладание, – и всё оттого, что заболел. И верно, он болел – во рту становилось всё слаще, всё сильнее пахло замазкой.
Он наклонился и сплюнул прямо на пол.
Ну зачем он заехал сюда? Что ему здесь было нужно? Разве это его дело? На то есть гестапо и Гарднер, а вот теперь распутывайся с этими стариками и дезертирами. Рыжая девка ещё приплелась к чему-то, с ней возись ещё...
Её привели, и она стала, заложив руки назад. Он украдкой посмотрел на старуху. Пригорбившись, стояла она и качала головой. Нет, это не её внучка. Чёрт знает, кто она такая вообще!
Он окинул девушку молниеносным изучающим взглядом с головы до ног. Она выглядела очень помятой. Платье было всё в рыжих пятнах, рукава кофточки порваны в клочья, выше левой коленки багровел изрядный синяк, потому она и припадала на одну ногу.
– Что у вас с ногой? – спросил Курцер, скользнув взглядом по её сильным плечам, нежному лицу, смуглому, с каким-то непередаваемым, чуть лиловатым оттенком, особенно около глаз и губ, растрёпанным волосам, очень нежным и пушистым, наверное, похожим на морскую траву, и прищурился, соображая.
«Здешняя женщина! – подумал он. – Вот ведь они какие! Нет, не похожа на крестьянку!»
Девушка стояла, неприятно и прямо смотря ему в лицо, и от этого ему стало особенно не по себе.
– Так что же у вас с ногой? – спросил он.
– Набросились ваши солдаты, – она сделала подчёркнуто резкий жест в сторону окна, – повалили меня лицом на землю, и один сапогом начал бить меня по ногам.
– Зря! – осуждающе и солидно покачал головой Курцер, продолжая рассматривать её красивую, точно вылитую из воска голову, чем-то напоминающую головку змеи. – Очень зря, этого уж никак не одобришь.
– Скажите это вашим молодцам, – резко сказала девушка и перенесла тяжесть тела на здоровую ногу.
– Нет, нет, это я вам говорю, а не солдатам, – мягко улыбнулся Курцер. – Если бы вы, когда их увидели, не побежали, а остались на месте и по-человечески объяснили, кто вы, куда идёте и зачем, то, во-первых, были бы избавлены от побоев, а потом, возможно, я и вообще не имел бы чести разговаривать с вами. Ну, ладно. Кто же вы такая?
– Я шла в город, – ответила девушка.
– Так. Отлично. Откуда же вы шли? – спросил Курцер и вынул зажигалку.
– Я была у своей тётки, за пять вёрст отсюда, и торопилась на фабрику.
– Вы работаете на фабрике? – спросил Курцер и вздрогнул.
Кого же, в самом деле, она ему напоминала? А она кого-то напоминала, и сходство это было почти пугающее.
– Я работаю укладчицей на шоколадной фабрике, – коротко ответила девушка.
«Пожалуй, что и так, – подумал Курцер. – Что ж, девушка чистая, опрятная и миловидная. Такие особенно уживаются на кондитерских фабриках».
– Но у вас есть, конечно, документ о праве беспрепятственного передвижения в этой зоне?
– Я живу в городе, – ответила девушка, чуть помедлив, – и поэтому...
– Ай-ай-ай! – солидно покачал головой Курцер. – Как же так, как же так, дорогая? Вы же отлично знаете, где вы и в какое время живёте. И вот вдруг пускаетесь в такую длинную дорогу даже без документа... Ну что сейчас мне с вами делать? Вы подлежите военному закону о подозрительных, захваченных в зоне военных действий с оружием в руках.
Как подняла она на него брови!
– Потому что мимо вас, – твёрдо и спокойно сказал Курцер, – пробежал человек, который стрелял в мой автомобиль и был убит на месте, возможно, что и другие пробежали тоже мимо вас и скрылись. Вот об этом обстоятельстве мне и хотелось бы поговорить с вами. Вы сидели в кустах, отдыхали, говорите вы, – значит, вы не могли не видеть, что происходит. Что же именно происходило? Кто стрелял? Сколько их было? Это я и просил бы вас мне прояснить.
Девушка молчала. Курцер подбросил зажигалку, поймал её и снова спрятал в карман.
– Это и расскажите мне, – повторил он упорно и ласково.
Он смотрел на девушку, не отрываясь, ясным, пристальным и точным взглядом. Он улыбался, и от этой улыбки и ещё больше от этого пристального, ласкового взгляда девушку вдруг передёрнуло быстрой дрожью. Она вздохнула и на секунду опустила веки. Это была именно та секунда, когда Курцер твёрдо и ясно понял, что она всё видела и всё знает. Он тоже опустил веки и целую минуту просидел неподвижно, соображая. «Знает, безусловно, знает всё, а если не всё, то, во всяком случае, очень многое».
– Ну? – спросил он, улыбаясь.
Девушка открыла рот, чтобы что-то сказать, быстро вздохнула, но только встряхнула головой и ничего не сказала.
– Значит, так, – спокойно и загадочно протянул Курцер, встал с места, и вдруг его затрясло. – Альфред! Забрать эту потаскуху! Немедленно! – заорал он вдруг неожиданно для себя и ударил кулаком по столу. – А если она не будет ничего рассказывать...
Он рванулся к ней, всё это происходило как-то помимо его воли и участия, но уже не мог сдержать себя, даже если бы хотел, и для чего-то рванул её за ворот. Девушка пошатнулась и схватилась за стену, Курцер рванул ещё... – сверкнуло голое плечо и ниже матово-голубая припухлость кожи. Тут он только опомнился. Отшатнулся, встряхнул руку, как будто отбрасывая что-то липкое, и отошёл в сторону. И тут неожиданно кто-то в кулак схватил его сердце и сдавил несколько раз. Он сразу же сел. Стало тоскливо, одиноко и скучно. Комната выцвела и потухла. Он взглянул на старика и старуху, в ужасе теснящихся около постели. Увидел жёлтые лица, каменное распятие и веночки бессмертников, пивную кружку и чуть не закричал от боли и тоски. «Да, я не Гарднер, – подумал он с завистью. – Как всё-таки легко живётся этим болванам на свете!»
Он поднял голову и посмотрел на девушку. Около неё уже суетилось несколько солдат, которые плохо понимали, чего хочет Курцер и что им надлежит делать с арестованной.
Курцер вернулся к столу, сел и положил на него руки. Пальцы его заметно, чётко дрожали.
– Так вот, милая моя, – сказал он с сухой, сдержанной злобой, значит, так мы с вами и договоримся...
Девушка смотрела на него молча, изучающе, неподвижно. И, глядя на её презрительно прищуренные и, как теперь он понял, косо прорезанные, кошачьи глаза, он вдруг сразу понял, отчего он волнуется и кого она ему напоминала. Это пришло к нему сразу, как озарение, как понимание всего случившегося и как оценка своей роли и предстоящего конца, и это было так страшно, что он дрогнул и побледнел.
– Стерва! – сказал он ошалело и тупо, чувствуя, как от этого у него холодеют концы пальцев и начинает ломить под ногтями, будто он заглянул в глубокий овраг. – Взять её, да и...
Шофёр его быстро зашёл в комнату. Он повернулся к нему всем телом, радуясь предлогу закончить допрос и отдать гестапо новую жертву – пусть и это расхлёбывает Гарднер.
– Ну что? – спросил он отрывисто. – Опять стряслось что-нибудь?
– Автомобиль исправлен, – ответил солдат, – телефонная же линия...
– Едем, – сказал Курцер и встал из-за стола. – Посмотрим, каких зверей наловил нам Гарднер.
И он продолжал говорить, улыбаться, махать руками, обращаться то к одному, то к другому, пока его не посадили в машину и автомобиль не тронулся с места. Тогда он глубоко вздохнул, провёл ладонью по лицу, как бы стирая с него всё, закрыл глаза и глубоко задумался.
Глава четвёртая
Камера, куда посадили Ганку, пахла какао, корицей, ванилью и ещё каким-то редким и пахучим товаром, и Ганка понимал, откуда этот запах. Ещё неделю тому назад здесь помещался склад колониальных товаров, а теперь товар куда-то спешно вывезли, а склад превратили в военную тюрьму: Чтобы попасть в камеру, надо было сначала пройти по длинному, узкому коридору, в котором кое-где ещё попадались пустые фанерные ящики с многокрасочными наклейками, потом пересечь огромное и почти совершенно пустое помещение, где стоял только деревянный некрашеный стол, а за ним трое солдат постоянно резались в карты, и, наконец, опять очутиться в коридоре, ещё более тёмном и узком. Здесь надзиратель, ведший Ганку, вынул ключ, отпер ему камеру, сказал что-то такое: «Вот, пожалуйста, сюда», – и ушёл.
Ганка огляделся и осторожно сел на край грубо, наспех сколоченных нар. Они сейчас же заскрипели, как-то особенно противно и тягуче, и он сразу же почувствовал, что у него болит голова. Он робко дотронулся до затылка и зашипел от страшной, жгучей боли – кожа с затылка была ободрана. Он понял, что его где-то били, и били, очевидно, долго и упорно.
«Это чтобы я встал на ноги», – почему-то догадался он и сразу же почувствовал, что да, так оно и было. Он лежал на полу или на земле, а его пинали сапогами и покрикивали: «А ну, вставай! Вставай, тебе говорят, скотина! Ишь дурака-то ломает! Вытянулся, как мёртвый, и не дышит... Вставай, падаль!»
«Надо бы перевязать, – смутно подумал он, – а то может быть сепсис. Или нет, не сепсис, а как его там... сотрясение мозга».
Он было даже встал с нар, чтобы подойти к двери, но только быстро, глубоко вздохнул и остался на месте. Зато как только он сделал движение, опять протяжно и сладко заскрипели, как будто заблеяли, нары. Он поморщился от боли и сжал себе виски. Это было его давнишнее, испытанное средство от мигрени. Сжать себе голову эдак покрепче – и боль постепенно начнёт таять, таять, уходить куда-то под кожу, а под конец исчезнет совершенно. Но сейчас как он ни жал, ничего не получалось. Тогда он взглянул на свои худые, тонкие пальцы и увидел, что они дрожат.
«Значит, боюсь», – понял он, но страха у него не было. Он подошёл к стене и провёл по ней ладонью. Стена была неровная, вся в каких-то желваках и впадинах.
Он прошёлся ещё раза два по камере – три шага туда, три обратно, потом подошёл к двери и упёрся в неё кулаком.
Дверь не подавалась.
Он налёг на неё плечом, а потом и всем телом – всё равно не подавалась, а стояла неподвижная и непоколебимая, как стена.
«Боюсь,» – подумал он снова и сам испугался этого страха.
Заметил в двери узкую трещину, опустился на корточки и попытался заглянуть в неё, но ничего не увидел, кроме надоедливого мелькания жёлтого рассеянного света – и то только тогда, когда быстро поводил головой взад и вперёд. Он поднялся и снова сел на нары.
Опять они заблеяли – противно, тягуче и приторно.
Он посидел в камере не больше десяти минут, а ему уже и не верилось, что на свете существует что-нибудь, кроме этих шершавых стен, так некстати пропахших южными пряностями, жёлтой лампочки и скрипучих нар. Разрыв между тем, что было наверху, там, где светило солнце, ходили люди, текла звонкая вода, дул свежий, пахнувший водою и горькими тополёвыми почками ветер, и этой застоявшейся, вялой тишиною был так резок, что он не сразу даже почувствовал горечь утраты.
В его теле стояла такая же сонная, неподвижная тишина, что и в его камере.
Но он отчётливо знал почему-то, что эта душевная анестезия у него ненадолго, и со страхом ждал следующего утра.
Так оно и вышло.
Он внезапно проснулся и не сразу понял, где находится.
Дома он мог спать только при спущенных шторах, и обязательно около него на стуле горел фарфоровый ночник, стоял стакан с водой, лежали круглые, плоские часы и коробка с мятными лепёшечками. Просыпаясь, он всегда перегибался с кровати, брал стакан с водой, жадно выпивал его, потом клал в рот мятную лепёшечку и долго держал её на языке.
Вот такое же неосознанное, слепое движение – перегнуться через край кровати – он сделал и сейчас и сразу же отшатнулся и ударился затылком о стену.
Ничего не было, кроме серых стен, жёлтой прозрачной пустоты и круглого столика в углу.
По-прежнему горела тусклая лампочка, и противный свет её лежал на всех предметах.
«Вот где я!» – вспомнил он и вдруг почувствовал такую тяжёлую тоску, такую боль и такое отчаяние, так твёрдо и ясно поверил, что он никогда уже не выйдет отсюда, что будь у него с собой револьвер, и не револьвер даже, а попросту петля и крючок на стене, он, наверное, сразу бы покончил с собой.
Это была острая тоска, такая, что сразу заполнила его всего. Он никогда не поверил бы, что тоска может достигать степени почти физической боли. Но вот сейчас он был готов кричать, биться о стену головой, валяться по полу, делать чёрт знает что, только чтобы не сидеть, не думать, не слышать это противное блеяние нар.
Он вскочил и побежал по камере.
Ничего.
Тишина.
Даже не слышно почему-то шума собственных шагов.
Он остановился перед стеной и быстро несколько раз потёр переносицу.
«Здесь должно быть эхо, – подумал он. – Где это я читал об этом? Кажется... У Пеллико, что ли? Или нет, в „Шильонском узнике“. – В „Шильонском узнике“, – сказал он громко и прислушался.
Нет, ничего. Голос как голос, даже не похоже на то, что он в тюрьме.
„Вот так же, – подумал он, – чувствует себя человек в водяном колоколе, если вдруг оборвётся верёвка“.
– Оборвётся верёвка, – сказал он стене и пошёл по камере.
Прошёлся раз, потом ещё раз – побыстрее, а потом ещё раз – бегом, ещё раз – бегом! Ещё раз – бегом! И ещё раз – бегом! И забегал, забегал, забегал! Потом внезапно остановился, опустил руки и вдруг почувствовал, что плачет.
Да, да, он стоял под жёлтой лампочкой, нелепый, растерзанный, со следом подушки поперёк лица, из-под пиджака у него вылезала сиреневая сорочка, – стоял и плакал. И вдруг ему захотелось как-то сорвать своё отчаяние, сбросить его! Вот сейчас подбежать к двери, застучать в неё кулаком, крикнуть, разбить лампочку, повалить, разломать нары. Пусть будет шум, прибегут люди, будут на него кричать, грозить ему, пусть его повалят на пол и начнут выламывать руки, он тоже будет их бить, кричать и кусаться. Одним словом, пусть сейчас, сию минуту, что-нибудь произойдёт неожиданное, острое, болезненное, но непременно такое, чтобы избавить его от этого неподвижного отчаяния и тишины.
Но он почему-то не закричал, не побежал, не разбил лампочки. Он только подошёл к двери и забарабанил в неё кулаком. Ему не ответили на это.
В коридоре было по-прежнему тихо.
Он отступил, закусил губу и с размаху пнул дверь ногой. Тогда она быстро отворилась, так быстро, что он чуть не упал, и солдат, пожилой, равнодушный, лет сорока, – так и думалось, что до войны он работал где-нибудь конторщиком, – равнодушно предложил собраться и следовать за ним.
– Куда? – спросил Ганка.
– На допрос, – ответил солдат.
И они пошли.
Гарднер разговаривал по телефону.
Комната была светлая, чистая, огромные окна, выходящие во двор, стояли открытыми, и в них лезли ветки какого-то большого дерева с нежной, блестящей корой. Стояло ясное, солнечное утро, где-то далеко-далеко, точно на краю земли, надрывался паровозный гудок, и чуть погодя ему отвечали два или три с разных сторон, ещё более отдалённые и тонкие.
Солнце прозрачными полосами лежало на столе, на бумагах, стекало с края стола на пол, и на полу тоже стояли прозрачные, чистые лужицы света. Липовая серёжка с выгнутой спинкой, чем-то неуловимо похожая на бабочку однодневку, плавала в этой луже, и Ганка неожиданно сделал шаг, чтобы поднять её.
Гарднер что-то кричал в трубку. Когда Ганка вошёл в кабинет, он только слегка скосил на него глаза и кивком головы отпустил солдата.
И вдруг здесь, на свету, в приличной и хорошо обставленной комнате, где не было ни цементных стен, ни жёлтой лампочки, ни этого запаха корицы, Ганка осмелел. Серёжку, правда, он не поднял, но выдвинул стул, сел на него, независимо заложил ногу за ногу и стал демонстративно отряхивать солому с брюк.
Гарднер говорил о каких-то грузовиках, его плохо слышали, он морщился и кричал, прикрывая трубку ладонью. Потом вдруг резко оборвал разговор, положил трубку на рычаг и стал что-то записывать на длинной полоске бумаги. В это время в дверь сильно постучали.
– Да! – сказал Гарднер густым, приятным голосом.
Вошёл военный, круглолицый, большеглазый, с пушком на лице, видимо, ещё очень молодой и спросил:
– Слушай, у тебя есть охотничье ружьё?
– Ружьё? – повторил Гарднер и улыбнулся. – Нет, конечно, ты же знаешь, какой я охотник. А что?..
– Да вот, понимаешь... – Тут молодой офицер облокотился на стол и стал рассказывать Гарднеру, какая здесь прекрасная охота, сколько уток, как он вчера случайно проезжал мимо озера и вспугнул целую стаю каких-то крупных птиц – лебедей, наверное.
– Наверное! – засмеялся Гарднер. – Хороший охотник! Не знаешь даже, на какую птицу хочешь охотиться!
– Не важно, – улыбнулся молодой офицер, – было бы ружьё.
– Нет, у меня нет, ты же знаешь, я не охотник. Правда, – сказал он, подумав, – убил я раз зайца...
– Да и то жестяного, в тире, – окончил молодой офицер, и оба опять засмеялись.
– Да! – сказал вдруг Гарднер и полез в ящик стола. – Ведь Кирстен живёт с тобой в одной квартире?
– В одной-то в одной, – сказал офицер, – только я его никогда не вижу. А что?
– А вот! – Гарднер протянул ему пакет. – Читай: „Передать лично, в собственные руки“.
– Даже так? – смешливо удивился офицер. – Ну, давай, передам и лично и в собственные руки. – Он взял письмо, прочитал обратный адрес на конверте и засмеялся. – Ну, так я знаю, от кого это, честное слово, знаю.
– Знаешь? – спросил Гарднер и что-то отметил на том же длинном, узком листе бумаги.
Молодой офицер стал рассказывать об особе, которая написала это письмо.
– И вот, понимаешь, раз я встречаю их в театре. Честное слово, после того, что я знал о нём и о ней, я глазам не поверил. Но факт – та же самая девушка.
– Девушка! – засмеялся Гарднер. – Брюнетка, говоришь? Не люблю брюнеток: они мне почему-то напоминают....
Зазвонил телефон.
Гарднер снял трубку.
– ...напоминают мелких муравьёв, – докончил он быстро.
– Ну! – сказал круглолицый офицер и засмеялся.
– Такие же чёрные, сухие, кусачие, – договорил Гарднер и крикнул в трубку: – Да!
Офицер спрятал письмо и, продолжая улыбаться, вышел из кабинета.
С минуту Гарднер слушал неподвижно и внимательно, а потом закричал:
– Голову, голову надо иметь на плечах, а не пустую тыкву! Вам не автомобили нужно, а... Одним словом, это меня не касается!.. А, да идите вы все к чёрту!.. А что вы раньше думали? – Его не расслышали, он слишком кричал. – Что ж вы рань-ше, говорю, ду-ма-ли?.. А сейчас, когда понадобилось, так вы забегали!.. Да идите вы с вашим транспортом!
„Транспортом“! При чём тут транспорт? – подумал Ганка. – Ведь Гарднер начальник гестапо, а не...» Но это он подумал только вскользь, мимоходом, какой-то ничтожнейшей клеточкой сознания. Он весь был заполнен совершенно иным, простым и ясным чувством: он казался себе таким маленьким, жалким и гадким, вот в этой смятой сорочке, без галстука (и галстук даже сняли боялись, что он повесится!), смятой, нечистой сорочке, смятом же пиджаке рядом со здоровыми, чистыми, красивыми людьми, которые говорят об охоте, театре и женщинах, смеются и острят и не замечают его потому, что он уже не живой человек, а вещь, мебель, часть обстановки, до существования которой им нет никакого дела. И вот опять, как тогда, в камере, в этой большой, светлой комнате, широко залитой солнцем и пронизанной терпким зелёным ароматом, ему подумалось опять, что то, что произошло, уже ничем не поправимо. Он поглядел на свои грязные руки, смятую, как будто изжёванную одежду, вспомнил, что он уже третий день не брился, и опять почувствовал глубочайшее неуважение к себе.
Гарднер со звоном обрушил трубку и тускло, не издеваясь, не сердясь, не любопытствуя, поглядел на Ганку.
– А я ведь вас не приглашал садиться, – сказал он каким-то безразличным, но, во всяком случае, не угрожающим тоном. – Вам нужно запомнить, господин Ганка, что здесь ничего не делают самовольно, а только исполняют приказ... Впрочем, сидите!
Он выдвинул ящик стола, вытащил оттуда толстый том и открыл его на заложенной странице.
– Вот, – сказал он, – слушайте. «И вот теперь, опубликовав эту фальшивку, Кениг требует, чтобы в награду за искусство его выбрали в члены академии. Что ж, вполне возможно, что эта просьба и будет уважена Геббельсом. Калигула приказал же посадить в сенат своего коня, и на этом основании мы не смеем утверждать, что Кениг уже вовсе недостоин места в Прусской академии, давно превратившейся в самый разношёрстный зверинец. Но смеем поставить на вид Кенигу, что в данном случае его претензия звучит просто смешно. Его фальсификация черепов обнаруживает торопливую и топорную работу. Деформировать череп – ещё не значит что-то доказать. Надо знать, как и в каком направлении должна быть проделана эта работа. Кенигу прежде всего следовало бы придумать объяснения тому ничем и никем не опровержимому факту, что в разных концах мира – в Европе, в Африке, в Азии – находят черепа с одними и теми же характерными чертами строения, дающие при реставрации одну и ту же чёткую картину. Эти черепа первобытного антропоида открыты и около Пекина, и в Западной Европе, и в Индонезии. Только самая незначительная часть их прошла через руки профессора Мезонье или подвергалась исследованиям в его лаборатории. Вообще же деформация препарированного черепа – дело технически трудное и вряд ли даже исполнимое. Автор этой статьи, конечно, помнит, что когда кто-то впервые встал на путь подлога, то и он, этот ныне прожжённый авантюрист и шулер в области науки и политики, занялся отнюдь не деформацией черепов, а простой подтасовкой разрозненных костных фрагментов человекообразной обезьяны и так называемого курганного человека. Что из этого получилось, конечно, автору тоже отлично известно. Нужно только прибавить, что разоблачён этот кто-то был всё тем же профессором Мезонье, которого ныне Кениг обвиняет в таком же, только несравненно более искусном подлоге. Впрочем, дело отнюдь не в этом...» Вот это было напечатано в «Ежемесячном обозрении наук и искусств». Автор этой статьи – вы.
«Значит, они арестовали редактора, – быстро подумал Ганка. – Или нет, конечно... Редактор уехал в Англию и не вернулся... Но тогда кто же?»
Он посмотрел на Гарднера. Тот сидел, постукивая корешком журнала по столу. Лицо его было по-прежнему спокойно.
«Что же ему теперь сказать? – подумал Ганка. – Хотя ведь он всё равно не поверит».
Гарднер бросил журнал на стол и встал.
– Вот что, – сказал он негромко, – когда я вас о чём-нибудь спрашиваю, надо мне отвечать сейчас же. Автор этой статьи – вы! Что же значат все эти туманные намёки: «Автор этой статьи, конечно, помнит, что когда кто-то впервые встал на путь подлога...» – ну и так далее? Кто же этот «кто-то»? И далее: «этот ныне прожжённый авантюрист и шулер». Кого вы так называете? Кто это шулер, на кого вы намекаете?
Ганка молчал. Мысль его работала быстро и неустанно.
«Что сказать? Что сказать? Господи, что же сказать?» – думал он и ничего не мог решить, мысль его толклась на одном месте.
– Так! – Гарднер не сводил глаз с его лица. – Теперь вон что! У меня есть полная возможность заставить вас говорить, и я, безусловно, прибегну к ней, но по такому пустяку... – Он слегка пожал плечами. – Впрочем, если вам это желательно... – Он снова вернулся на своё место и посмотрел оттуда на Ганку спокойно и жестоко.
Ганка почему-то не испытывал страха. Уверенное и спокойное чувство безнадёжности было настолько полным и заглушающим всё, что на жестокую улыбку Гарднера он ответил улыбкой же, оцепенелой и почти спокойной. И всё-таки тогда же он почувствовал, что говорить ему следует. «Там, где можно обойтись без этого, – подумал он, избегая мысли „об этом“, то есть о том страшном и неизбежном, что ему придётся перенести, – там нужно попытаться это сделать».
– Мне было известно, что автором статьи является брат жены профессора Мезонье.
– Да? – Гарднер смотрел на него ясно, выжидающе, в упор, но опять-таки без всякой угрозы. – Ну а сам профессор, он знает это?
– Нет, не думаю, – Ганка покачал головой, – во всяком случае, он мне сказал бы.
– А вы ему?
– Я тоже ничего не говорил.
– Значит, профессор не знает? – подытожил Гарднер. – Хорошо! Ну а вы что знаете? Вот конкретно: что значит фраза о том, что Кениг знает о каком-то фальсификаторе, который... вот тут «разрозненных костных фрагментов», обломков костей, что ли? Так в чём тут дело? Объясните.
«Зачем ему это? – подумал Ганка. – Ведь я признался. Чего он хочет ещё?»
И коротко он сказал, что ему было известно о крупной ссоре профессора Мезонье с его шурином, случившейся пятнадцать лет тому назад.
– А подробнее, подробнее! – подстегнул его Гарднер. – Вы же близкий человек в доме профессора, вы должны знать всё это.
«Ну, уж если так тебе хочется...» – подумал Ганка и рассказал, что пятнадцать лет тому назад господин Курцер работал у профессора в качестве младшего научного сотрудника.
– Младшего! – даже крякнул от удовольствия Гарднер.
– Да, младшего. На его обязанности лежало препарирование материала и описание некоторых второстепенных коллекций.
– Так, так, – Гарднер не сводил глаз с лица Ганки, – второстепенных! Дальше!
– А дальше произошло вот что. Однажды пришлось произвести кое-какие небольшие раскопки разведывательного порядка, профессор был очень занят по подготовке Международного антропологического съезда по вопросам предыстории, который должен был произойти в здании института. Его сотрудники были заняты тоже. И вот послали Курцера.
– Потому что старших научных сотрудников профессор от работы отрывать не пожелал? – спросил понимающе и даже сочувственно Гарднер.
«Но почему это так его интересует? – подумал Ганка. – Неужели он не знал этого раньше от самого Курцера?» И вдруг понял, что именно от самого-то Курцера Гарднер никогда этого не узнает. Не такая это история, чтобы о ней можно было рассказывать всем, а тем более Гарднеру: ведь он именно и радуется потому, что поймал Курцера на какой-то лжи. Наверное, тот выдавал себя за главного сотрудника института, чуть ли не руководителя, родственника, друга и правую руку знаменитого профессора Мезонье, а на поверку оказывается, что он был младшим сотрудником, – может быть, самым младшим из всех! Что он употреблялся для каких-то разведывательных работ и только тогда, когда все остальные были в разгоне, а то, возможно, его не послали бы и на эти... как их там?., разведывательные раскопки.
«Подбирает материал», – подумал Ганка и уже совсем иным тоном – даже некоторая лёгкая фамильярность звучала в нём – продолжал:
– Раскопки надо было сделать небольшие и недалеко, пятьсот – шестьсот километров от института. Господин Курцер поехал и провёл там десять дней. Это, знаете, очень мало – десять дней, тут требуется совсем особая техника раскопок, с учётом всех геологических слоёв и мест находок. Профессору он сказал, что ничего им не обнаружено, так, есть какие-то кости, но совсем не на той глубине и не такие, как предполагалось вначале. Профессор не стал их и смотреть. Потом прошло недели две, Курцер уехал куда-то на летние каникулы и оттуда прислал свою статью в газету «Вечерний обозреватель» о том, что им найдены останки человека новой ископаемой расы, жившей в третичную эпоху, обнаруженные в таких-то слоях, при таких-то и таких-то обстоятельствах, – подробности я даже, право, и не помню.