Текст книги "Так говорил Заратустра"
Автор книги: Юрий Кувалдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Для перехода в идеальный мир нужна соответствующая обстановка. Тихая комната, свет настольной лампы, а за нею полумрак, и в углу – елка с самоцветами лампочек. Можно отвести глаза от текста и пробежаться глазами по корешкам книг, плотно стоящих на полках, высящихся от стола до потолка, потянуться, вспомнив о жарящемся на кухне в духовке гусе, улыбнуться самому себе, встать, пройти из угла в угол по комнате, беспричинно погладить бронзовый бюстик Пушкина, сдуть с него пыль, прилечь на диван, удобно положив ноги на валик, вновь встать, заглянуть в холодильник, где стоят несколько бутылок заиндевевшего шампанского, отщипнуть кусочек сыру, и вновь ходить, и вновь неспешно перебирать в уме разные мысли, останавливаться на полумысли, на какой-нибудь Франции, перескакивать оттуда во времена Христа, переносить Христа в зимнюю Москву, поставить его где-нибудь в ЦУМе, босого, в хитоне, пусть порезонерствует, поучит москвичей, в лучшем случае пятнадцать суток схлопочет, никому не нужны вечные истины, но всем очень надобен хлеб насущный, всем нужны деньги, но мало кто умеет их делать, и само понятие "делать деньги", подсудно в этой стране...
Голод давал о себе знать, потому что Беляев специально с утра ничего не ел, а нацелился на гуся.
Он так и сказал себе, что съест гуся без гарнира, так, немножко зелени прихватит. И уже сейчас, за каких-то три часа до Нового года, он уже готов был вонзиться зубами в этого гуся. От этого предчувствия во рту появлялась сладкая слюна, и всего Беляева охватывала предпраздничная дрожь.
У него не было телевизора и он не хотел его иметь. Не было по той же причине радио. Была "Спидола", но мать ее забрала. И телевизор, и радио род вмешательства, причем довольно бесцеремонного, внешнего мира в твой особый, единственный, неповторимый мир. Если бы сейчас по Москве ходил и проповедовал Иисус, то, вероятнее всего, он догадался бы использовать современные средства коммуникации. Библия – телевидение времен Римской империи! Идеологичность библейских текстов неоспорима:
"И Я устрою место для народа Моего, для Израиля, и укореню его, и будет он спокойно жить на месте своем, и не будет больше тревожиться, и люди нечестивые не станут более теснить его, как прежде...", "И кто подобен народу Твоему Израилю, единственному народу на земле, для которого приходил Бог..." Да, не умрут евреи от скромности, думал Беляев. Чем меньше народ, тем самомнительнее. Даже неприятно. Миллион Израилев на территории России по площади поместится! Однако в Евангелии от Матфея, правда, по отношению к людям, а не к нациям, сказано: "Ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится"...
Размышляя за и против, Беляев ходил не спеша из угла в угол полутемной комнаты, затем пошел на кухню, где свет был погашен и стоял необычайный аромат жарящегося гуся. Беляев включил свет, открыл духовку, взял тряпку, чтобы не обжечь руки, и выдвинул противень. Поверхность гуся со всех сторон зарумянилась. Беляев на минуту задвинул противень, налил полстакана воды из чайника, вновь выдвинул противень и осторожно вылил воду на гуся. Пар еще не успел подняться, как духовка была закрыта.
Беляев повторял про себя: "Кто возвысится, тот унижен будет. Кто унижен будет, тот возвысится. Кто возвышает себя, тот унижен будет, а униженный возвысится, а возвысившийся – унизится..." Ему казалось это какой-то морской волной, приливами и отливами, возвышениями, унижениями, возвышениями... Вот оно равенство: всех подравнять, кроме Христа, сына Давидова и избранного народа его. Но что-то тут не вязалось: по всей просвещенной Европе неужели не нашлось ни одного Беляева, который бы засомневался в священности библейских текстов. Нашелся, конечно нашелся, товарищ Беляев! Нашелся, да еще какой – Адольф Хитлер! Именно "Хи", а не "Ги". И чем это кончилось, известно...
В коридоре показался сосед Поликарпов со своим мясом на разделочной кухонной доске.
– С наступающим! – приветствовал он.
– И тебя также!
Поликарпов остановился.
– Слушай, Колька. Я тебе не хотел раньше срока говорить... К февралю мне квартиру дают. Понял?
У Беляева мгновенно улучшилось настроение, хотя и без того: с гусем, с Христом, да с елкой, да в одиночестве! – было прекрасное.
– Понял! – воскликнул он.
Поликарпов ткнул его кулаком в бок и пошел на кухню. А Беляев завелся. Флоренский встал на полку. Христос поставлен в угол до выяснения. Итак, у Поликарпова двадцать метров на четверых: он, жена, старуха, его мать, и сын в армии. Дадут ему двухкомнатную. Впрочем, одернул себя Беляев, что он за Поликарпова беспокоится. Поликарпов останется с Поликарповой. А Беляев с кем? Положим, сейчас здесь мать прописана. И им, как разнополым, дадут эту двадцатиметровку. А могут и не дать. Соседка Рогачева – одна. А вот Моисеевых – трое. Трое, но все женщины, и дома не бывают. Бабка прописана тут, а живет на Плющихе с дочерью, а тут – две ее других дочери. Но живут где-то у мужей, а за площадь держатся. Конечно, правильно они делают, что держатся. Но и Беляев держится. Однокомнатную он бы давно себе сообразил. Но, спрашивается, зачем торопиться. Эта квартира должна быть его! Есть разница: с одной стороны Неглинка, а с другой – какое-нибудь Бирюлево-товарная?! Но дело даже не в этом. Если бы в Бирюлево-товарной стоял этот великолепный, семнадцатого века двухэтажный особняк, то Беляев бы и из Бирюлева не поехал. Вот в чем дело. Это сейчас кажется – коридор обшарпанный, обои засалились и оборвались, пол скрипит, двери износились... А пройтись здесь с бригадой, да паркет новый положить да люстры подвесить в коридоре и в комнатах поярче... Резиденция патриарха будет, а не квартира! Неужели этот Поликарпов сам не смекает, что ему бы здесь расшириться? Наверно, не смекает. Их тянет в новую квартиру. А что это такое, Беляев прекрасно знает:
бетономешалка! Здесь же кирпичная кладка на яйце!
Поговаривают, из центра выселять все равно будут. Но если покрутиться, постараться – не выселят. И тут – мысль в голову: позвонить Лизе. Без какой-то связки! Хотел ведь быть один. Хотел, но жизнь продиктовала свое.
Он набрал номер.
– Попросите, пожалуйста, Лизу, – не услышав еще, кто взял трубку, сказал Беляев в волнении.
– Это я... Коля?
– Да. С наступающим! – выпалил Беляев.
– Тысячу лет тебя не слышала! – порадовалась Лиза. – Где ты, в компании? С кем? Комаров где? Пожаров?
– При чем тут Комаров с Пожаровым?
– Ты где?
– А ты? – издевнулся Беляев.
– Как где? Дома...
Пауза длилась чуть дольше ожидаемого.
– Я развелась, ты знаешь?
И у Беляева отдалось в голове: знаешь, аешь, аешь, ешь...
– Нет, конечно. Могла бы позвонить!
– Это мужчине нужно делать, – пропела Лиза, и он на расстоянии увидел ее влажные губы, и ему ужасно захотелось ее.
– Я один.
– Один?
– Да, Лиза. Я один. И – гусь в духовке. Такой огромный, с яблоками... Я боюсь, что не осилю его... Приходи помогать? А?
– Подожди!
Она, по-видимому, положила трубку и побежала совещаться с матерью, или с сыном? Сколько ему, интересно? Года три?
– Я приду через полчаса, – вновь услышал он голос Лизы.
– Молодец!
– Уложу Колю и приду. А то он без меня плохо засыпает.
У Беляева сердце ушло в пятки.
– Кого ты уложишь? – спросил он.
– Колю...
– Его Колей зовут?
– Колей... Жди! – и сказав это, повесила трубку. И даже частые гудки были очень приятны Беляеву.
Он что-то замурлыкал себе под нос и побежал в комнату накрывать на стол. А кто всему виной? Какой-то сосед Поликарпов! Беляев тщательно выбирал из нескольких, а потом и расстилал скатерть. Ему казалось, что он готовится к самому торжественному событию в своей жизни, и без того полной событиями, которые, накладываясь одно на другое, и составляют эту жизнь, поскольку не может же так быть, чтобы жизнь шла без событий. Наблюдая за собой как бы со стороны, Беляев догадывался, что и самое торжественное событие уйдет в прошлое, стушуется и, быть может, именно от этого чувства эфемерности любых событий в нем и разгоралась всегда радость сердца, потому что за любым из событий следовало новое, и это новое, неизвестное всегда придавало его жизни огромный смысл. Но также он уже знал и то, что очень сильно обжигающее, слишком быстро забывается. Или точнее так: что очень сильно обжигает, то слишком быстро забывается. Помнится долго лишь то, что построено по принципу айсберга: событие отдаляется, а ты видишь все новые и новые глубины в нем.
Раздался звонок в дверь. Беляев бросился открывать. Лиза вошла шумно и бойко:
– Ой, держи скорее, а то уроню!
Беляев подхватил огромный, со сковороду, сверток. То был домашний пирог, открытый, с малиновым вареньем, с румяной решеткой из сдобного теста. От него пахло счастливым детством.
Лиза была в состоянии подчеркнутой веселости. Быть может, когда шла сюда, то лицо ее было задумчиво и строго. Но перед самой дверью она сосредоточилась, растянула рот в улыбке и только тогда позвонила. А может, просто была весела весь день в предчувствии праздника. Что за идиотский праздник? Улыбаются, смеются, забывают горести и обиды, хором думают о счастье. С ума сойти можно, что за праздник! Зима, елка, год позади, год впереди. Торжественное ожидание, что вот-вот что-то произойдет замечательное. Вряд ли сыщешь по всей стране человека, который бы так или иначе не отметил Новый год. Уму непостижимо! Выпиваются моря шампанского и других напитков. Наверно, в новогоднюю ночь в стране столько выпивших, сколько произведено стаканов... фужеров... бокалов... рюмок... стопок...
Лиза сняла пальто, расправила и без того прямые плечи (осанка балерины), спросила:
– Как я тебе в новом платье?
Беляев увидел что-то в высшей степени оригинальное, темно-синее, с чем-то белым и красным, сущий цветник, вызывающе красивое.
– Ты прекрасна! – с долей патетики сказал Беляев. – Именно в этом платье завершается круговорот годовой жизни, если у круга можно найти начало или конец...
Лиза зажмурилась и подставила щеку для поцелуя. Потом она села на диван, положила ногу на ногу, распустила "молнию" на сапоге, сняла его, затем теплый носок, и надела на маленькую ножку черную, лаково поблескивающую туфлю на высоком тонком каблуке. Поставила ногу на пол и потопала этой туфелькой. То же самое было проделано с другой ногой. Глаза Лизы заблестели вдохновением, лицо зажглось, она достала из сумочки зеркальце и, когда подносила его к лицу, заметила в нем отражение горящей елки.
– Какая маленькая! – воскликнула Лиза, останавливая на елке свой взгляд.
Она вошла и не заметила елку, подумал Беляев. Она сильно волновалась, когда вошла, поэтому не заметила елку. В Новый год многие не замечают елку. Чувствуется, что должна быть елка и все. Скорее замечаешь обратное, когда елки нет. А тут елка, как и положено, стояла. А то, чему положено быть, никогда не замечаешь. Не замечаешь батарею, не замечаешь утро и солнце, не замечаешь воду в кране, газ в плите, не замечаешь снег, стул, диван, шкаф, ложку... Не замечаешь, что у человека два глаза, у кошки – хвост, у стен уши, у дна – покрышка, у лампочки – спираль, у человека – скелет...
Беляев рассмеялся и побежал на кухню за гусем. Лиза тоже непринужденно засмеялась, как будто увидела скелет Беляева, убежавшего без него на кухню. Она встала, подошла к письменному столу и полистала книгу, не вглядываясь в строчки. Книга была старая и в ней было много страниц, а переплет был кожаный, или под кожу, с глубоким тиснением. Затем обвела взглядом книжные полки. Она протянула руку и пальцем с длинным алым ногтем провела по корешкам, как по зубьям расчески. И отошла, заложив руки за спину. Затем приблизилась к столу, взялась за края скатерти распахнутыми руками, дунула на нее и встряхнула.
Беляев внес пышущего на большом блюде гуся.
– Ой! – воскликнула Лиза. – Какая прелесть!
– Для тебя старался.
– Не ври!
– Какой резон мне врать? Старался для тебя. Когда покупал этого гуся, то думал о тебе. Думаю, куплю гуся и приглашу Лизу. Зажарю его в духовке и приглашу, – посмеиваясь, говорил Беляев.
– Нет, правда?
– Правда.
Лиза захлопала в ладоши.
– У меня дело к тебе есть, – сказал вдруг Беляев.
– Какое?
– Давай распишемся!
– Шутишь? – Пришла она в себя.
– Нет, говорю серьезно.
Они накрывали на стол, потом сели за него.
– Шутишь? – пришла она в себя.
– Нет, говорю серьезно.
Они накрывали на стол, потом сели за него.
– Ты хочешь сказать, что мы будем мужем и женой? – спросила она.
– Разумеется.
Выпили по рюмке коньяка, проводив старый год. Некоторое время просидели в тишине, позвякивая вилками о тарелки.
Вдруг Беляев взглянул на часы, сорвался с места, достал из холодильника шампанское и начал скручивать с него проволочку, срывая попутно серебристую фольгу. Раздался глухой шлепок, пробка полетела к елке, брызнула пена и газированная светло-янтарная жидкость наполнила два хрустальных фужера. Все так знакомо, и все так ново!
– С Новым годом! – воскликнул он и подмигнул Лизе.
– С Новым счастьем! – отозвалась она, розовея. Видно было, что ей крайне льстило и это приглашение, и, главным образом, предложение о законном браке.
– Ты много читаешь? – спросила она.
– Достаточно.
– Все подряд?
– Практически. В самом чтении нет никакого смысла, есть лишь увлекающий в иной мир процесс...
– Разве могут книги быть без смысла?
– Могут. Все книги без смысла. Но многие из них увлекают процессом, читаешь, читаешь и зачитываешься, потом бросишь и забудешь.
– Да, я тоже плохо помню содержание книг.
– Не стоит этим себя утруждать. Забывчивость присуща человеку. Но чем меньше напрягаешься, тем легче запоминаешь. Но помнишь до поры до времени. А потом – затмение.
Они немного помолчали, затем Лиза сказала:
– Верка родила второго ребенка!
– Она давно замужем?
– Давно. Отличная девчонка, жаль Пожаров не разглядел ее.
– А я тебя?
Лиза опустила глаза в тарелку.
– А девочку она назвала Варей.
– Хорошее имя... Ты работаешь?
– Да. В одной воинской части.
Беляев округлил глаза.
– И там – казарма, солдаты? Танки-пулеметы?
– Нет, что ты, – улыбнулась Лиза. – Институт один.
– И что же ты там делаешь?
– Начальник участка оперативной полиграфии, – чуть-чуть гордо сказала Лиза, отпила из рюмки глоточек коньяку и взяла лимон.
– Ксероксы?
– Есть ротапринты, есть и ксероксы... Книжки по вязанию делаю в свободное время... Разные выкройки. Подруги просят.
– Ты вяжешь?
– Научилась. Но не очень люблю. А вообще, успокаивает.
– Все женщины вяжущие так говорят. Семечки тоже, говорят, успокаивают. Грызешь, плюешь шелуху на пол и успокаиваешься.
– Ну и сравнение у тебя.
– А что?
– Кто же сейчас грызет семечки?
– Я не грызу.
– И я!
Оба рассмеялись. Беляев встал, зашел к Лизе со спины и обнял ее. Она вздрогнула и закрыла глаза. Он склонился и нашел ее губы.
– Какой у тебя сладкий рот! – сказал он. Лиза засмеялась звонко и тоже встала.
– Как хорошо! – мечтательно сказала, часто дыша, Лиза. – Как я люблю Новый год, снег, мороз!
– И я люблю.
– Поцелуй меня, – сказала она и вновь закрыла глаза.
Он взял ее голову в свои ладони и поцеловал бережно, как ребенка. В ее присутствии он принадлежал себе как бы наполовину. Находясь в одиночестве, он полностью уходил, погружался в себя, спадало нервное напряжение, которое постоянно в нем возникало, когда рядом с ним находился кто-то, пусть даже мать. Он понимал, что в одиночестве та энергия, которая уходила на оборону себя от окружающих, полностью переключалась на внутреннюю работу, а физиологически он расслаблялся.
Это чувство было неподконтрольно. По-видимому, в человеке заложен инстинкт некой самообороны, или встроены в него некие локаторы, которые при обнаружении излучения поля другого человека, дают команду всему организму быть настороже. Но и настороженность бывала в Беляеве разных качеств. Примитивно эту настороженность можно определить как положительную и отрицательную.
И теперь с Лизой, хотя он внешне старался казаться раскованным, нервное напряжение не покидало его, хотя доставляло Беляеву определенное удовольствие, потому что положительное нервное напряжение кроме удовольствия вряд ли могло вызвать что-нибудь иное. И он понемногу стал догадываться, что жизнь состоит из энергетических напряжений разных качеств и оттенков. Человек же по своей ипостаси не электрическая батарея, где есть четко выраженные плюс и минус.
Иногда нервное напряжение было таких сложных свойств и оттенков, что казалось – перемешались приязнь и неприязнь, симпатия и антипатия, радикализм и консерватизм, любовь и ненависть. Обладая минимальными способностями самоанализа, человек может легко уловить в себе эти клубки чувств, эти сгустки психологической неуравновешенности.
Баланс чувств практически невозможен: постоянно довлеет либо, грубо говоря, хорошее, либо плохое. Время от времени Беляеву удавалось разгадывать причины перепадов настроения и по ним достаточно конструктивно определять свое отношение к людям. Но бывали случаи сложные, клинические, не поддававшиеся диагностировке, как это было в случае с Лизой. Умом Беляев понимал, что по всем параметрам в нынешнем своем положении она ему была не пара, однако... "Когда Иисус окончил слова сии, то вышел из Галилеи и пришел в пределы Иудейские, за Иорданскою стороною. За Ним последовало много людей, и Он исцелил их там. И приступили к Нему фарисеи и, искушая Его, говорили Ему: по всякой ли причине позволительно человеку разводиться с женою своею? Он сказал им в ответ: не читали ли вы, что Сотворивший в начале мужчину и женщину сотворил их? И сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. Они говорят Ему: как же Моисей заповедал давать разводное письмо и разводиться с нею? Он говорит им: Моисей, по жестокосердию вашему, позволил вам разводиться с женами вашими; а сначала не было так; но Я говорю вам: кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние и женится на другой, тот прелюбодействует, и женившийся на разведенной прелюбодействует", – читал Беляев у Матфея. "Опять собирается к Нему народ; и, по обычаю Своему, Он опять учил их. Подошли фарисеи и спросили, искушая Его: позволительно ли разводиться мужу с женою? Он сказал им в ответ: что заповедал вам Моисей? Они сказали: Моисей позволил писать разводное письмо и разводиться. Иисус сказал им в ответ: по жестокосердию вашему он написал вам сию заповедь; В начале же создания, Бог мужчину и женщину сотворил их. Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. В доме ученики Его опять спросили Его о том же. Он сказал им: кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует от нее; и если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, прелюбодействует", – поведал Беляеву Марк. "Всякий разводящийся с женою своею и женящийся на другой прелюбодействует; и всякий женящийся на разведенной с мужем прелюбодействует", – узнал он от Луки. А Иоанн взял все это и перечеркнул: "Тут книжники и фарисеи привели к нему женщину, взятую в прелюбодеянии, и, поставивши ее посреди, сказали Ему: Учитель! эта женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями: Ты что скажешь? Говорили же это, искушая Его, чтобы найти что-нибудь к обвинению Его. Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания. Когда же продолжали спрашивать Его, Он восклонившись сказал им: кто из вас без греха, первый брось на нее камень. И опять, наклонившись низко, писал на земле. Они же, услышавши то и будучи обличаемы совестью, стали уходить один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоящая посреди. Он сказал ей: женщина! где твои обвинители? никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи! Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши".
Обоюдоострый меч! На все случаи жизни. Была бы жизнь, и были бы действия, а судия найдется,
– Ты о чем-то думаешь, – спросила Лиза.
– Я думаю о тебе, – сказал Беляев.
– И что ты обо мне думаешь?
– Что ты седьмой лепесток розы! – воскликнул он и, подумав, начал: Потому что совершенны небо и земля и все таинство их. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, и почил в седьмой день, и благословил Бог этот день, и освятил его... А перед тем, в шестой день, Бог сотворил человека по образу Своему, мужчину и женщину. И прекрасна была женщина, как роза, и ты – среди пышных лепестков женских – седьмой лепесток, как седьмой день, в который Бог любовался созданиями своими...
– Это ты сейчас придумал? – спросила Лиза, чувствуя прилив сильного, какого-то экзальтированного чувства к нему.
Глава XII
Лиза засмеялась, взяла его руку и прижала к своей щеке.
– Ты меня любишь?
– Люблю! – не задумываясь, выпалил он.
– Не верю!
– Что сделать для того, чтобы ты поверила? Лиза, не мигая, уставилась на Беляева, губы ее открылись и меж белых зубов показался нежный язычок.
– Не нужно верить, – сказала она. – И так все видно. Любви не скроешь. Глаза все говорят.
– Верить все-таки нужно.
– Не знаю.
Он погладил ее руку, потом чуть сжал ее пальцы.
– Поцелуй меня, – попросила она.
Он различил в поцелуе вкус ее губ. Когда Лиза вдыхала в себя воздух, у Беляева возникало ощущение холода, а при выдохе он чувствовал струю теплого воздуха.
Ее губы пахли снегом.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– О тебе, конечно.
– Почему "конечно"?
– Потому что – о тебе.
– Мне приятно, что ты думаешь обо мне. А что ты думаешь обо мне, интересно?
– То, что ты мне нравишься.
– Нравишься или люблю?
– Скорее, люблю.
– Зачем ты все время произносишь лишние слова?
– Какие?
– Ну, эти "конечно", "скорее"? Неужели ты не можешь обходиться без этих лишних слов?
– Конечно, могу.
– Опять?
– Что "опять"?
– Да это твое "конечно"!
– Ладно, не буду.
– Скажи просто – не буду. Без "ладно".
– Не буду.
Он обнял ее и привлек к себе.
– Ты мне родишь ребенка? – вдруг спросил он.
– Так сразу?
– Безотлагательно. Желательно, завтра же. Учащенный ритм их дыханий слился воедино.
– Это невозможно, потому что должно пройти девять месяцев...
– Ты согласна родить? – повторил он свой вопрос.
– Хочу!
Он был с нею чрезвычайно нежен, но и в этой нежности Лиза ощущала свою подчиненность, которая, впрочем, доставляла ей определенное удовольствие, чисто по-женски. Может быть, умом она бы не желала быть зависимым человеком, но женская природа делала ее таковой, помимо воли, помимо рассудка. Так! Он слишком сильно, до режущей боли, сжимал ее груди, мял их в каком-то диком экстазе, мял ее всю, вгрызался так, словно она была гранитная, придавал ее ногам, рукам, всему телу какие-то немыслимые положения, от которых и у него, и у нее просто захватывало дух, как будто они, свившись в клубок, летят в пропасть, но вдруг у них вырастали крылья, и падение, стремительное падение оканчивалось взлетом, неимоверными взмахами крыльев, и начиналось плавное парение, после чего начинался стремительный набор высоты, они перелетали через скалы, чтобы с каким-то трагически-радостным криком вновь ощутить сумасшедшее падение, столь молниеносное, что, казалось, еще одно мгновение и они насмерть расшибутся о скалы, но у самого дна ущелья они ухитрялись делать мертвую петлю и выходить из пике, дабы набирать новую высоту, недостижимую в представлении и достижимую в решительном действии, действии, которое опрокидывало все теоретические знания о любви, все описания эротических состояний, поскольку если бы люди довольствовались только теориями в этой области, то они бы никогда не стали людьми в полном смысле этого слова, потому что человек прежде всего существо рождающее, а не погребающее. Хотя тут же в голове Беляева пронеслось, что человек – это то и другое: и рождающее, и погребающее, и, возможно, воскресающее.
Она надела его рубашку, пришедшуюся ей почти что до самых колен, и села к столу. Беляев обвязался полотенцем и тоже сел. Лиза налила по рюмке коньяку. Они с радостью выпили, чтобы утолить жажду и набраться сил. Лиза шелестела фольгой шоколада, ломала его тонкими пальцами с алым маникюром и кормила Беляева. Он, как тихое животное, жевал и постанывал от удовольствия. Затем он стал ломать шоколад и кормить Лизу. И она, подобно бессловесному животному, жевала и постанывала. Шоколад они заедали яблоком и лимоном.
– Ты не можешь сказать, с каких лет ты помнишь себя? – спросил Беляев, любуясь жующим красным ртом Лизы.
– Не помню.
– А я помню себя, наверно, с момента зачатия! – вдруг выпалил он. Какое-то странное чувство темноты первой памяти иногда возникает во мне. Это я бы назвал – темной памятью. Как будто бы я был свидетелем своего зачатия...
– Невероятно! – улыбнулась Лиза, губы ее становились коричневыми от шоколада, изредка она облизывала их языком.
– Это странное чувство, которое приходит ко мне довольно-таки часто. И я со стороны вижу мою мать и моего отца. И у меня возникает немножко медицинское чувство. Знаешь... когда у кого-нибудь рана, или человеку делают операцию, все твои чувства как бы атрофируются, остается лишь одно брезгливая необходимость. Понимаешь?
– Понимаю.
– И вот я думаю, что наш ребенок видел нас с тобою, и что у него сейчас возникло это чувство брезгливого безысхода... Его вроде бы нет, ребенка нет, и в то же время он уже есть, присутствует, сейчас выйдет и с ужасом спросит: что вы делали в постели? Почему так это по-животному, так дико, так варварски. Как вы могли при мне выставить напоказ все свои члены, все свои мерзкие места? И что мы скажем с тобою в ответ?
– Ты говоришь черт знает что! Ты нарушаешь всякую последовательность! Ребенок со временем сам догадается, что для чего у него существует. Об этом не говорят. Мне, как и любой женщине, каждый день нужно подмываться, но я же не говорю об этом во всеуслышание! И тебе с медицинской точки зрения, вдруг смело сказала она, глядя прямо ему в глаза, – нужно каждый день мыть с мылом свой орган! Но мыть и говорить – совершенно разные вещи. Ты должен каждый день принимать ванну, но не говорить об этом. Это великое ханжество, по-моему, присущее только русским, с презрением говорить о любви.
– Ты для меня сделала откровение! – изумился Беляев, теряя всякую надежду на новое возбуждение. – А ты – не русская?
– Русская! И считаю, что все проблемы деторождения, извращений, уродств идут от этого, от фанатического отвержения любви... Вся литература провоцирует к этому... За неудачной любовью-стреляться, после измены – в реку! Переоценка такой обычной вещи, как любовная жизнь, недопустима, – это уже говорила не просто Лиза, а мать, мудрая женщина. – Без любовной жизни нет этой самой жизни, нет ее полноты! Это же элементарная физиология, как то, что мы едим, что, случается, заболеваем, да так, что не контролируем свои физиологические отправления. Да как я у Кольки возьму ползунки и скажу ему, что ты негодяй наделал, испачкал все штаны. Да он ничего не поймет! Будет прыгать в своей кроватке, стоять у бортика, держаться за него и прыгать... Два зуба вперед! И протянет еще ручонкой мокрую пеленку!
Беляев с некоторым испугом слушал ее, сжимался и понимал, что эта женщина его вещью никогда не будет. Но ведь было, было ощущение вещи!
– И к тебе, Николай, пришла, потому что ты мне мил, потому что я хочу отдавать тебе все! Поэтому у нас может что-то склеиться. Не хочу вспоминать своего мужа. С ним ничего не склеивалось. Я хотела, а он спал рядом. Я тебе сознаюсь, Коля, раз уж ты решил на мне жениться, что я любвеобильная, люблю любовь любить, и говорю тебе об этом прямо. Если мы этот вопрос не решим, то остальное – мельтешенье! – она взяла бутылку и налила себе, а затем ему. Это и есть – любовь, это и есть – семья! Нужно бежать домой для того, чтобы встретиться с тем, с кем ты нетерпеливо хочешь броситься в постель, чтобы любить, и доставлять друг другу удовольствие. Ты мне его, любимый, доставляешь!
Она встала. Незастегнутая рубашка разошлась. Беляев увидел впадинку между грудями, живот... Лиза подошла к нему, взяла в руку край полотенца, закрывавшего бедра Беляева, и одним движением сдернула его. Только теперь Беляев догадался, что Лиза была пьяна. Да и он ощущал легкое опьянение.
– Ох, как же я люблю тебя, любимый, – забормотала Лиза, взяла его за руку и потянула.
Он ощутил прикосновение ее губ к своему плечу, и вместе с ней зарылся в снежной белизне простыней и пододеяльников... Он гладил волосы Лизы, гладил ее спину и восхищался ею, ее смелостью, ее прямотой и беспощадной жизненной логикой.
Крылья ангелов подхватили их, как снежные звездочки, и понесли в круговерти метельных снов, свершающихся наяву.
Он открыл глаза, и увидел, что уже утро, что за окном светло и что в комнате горит свет. Лиза спала. Ее волосы разметались по подушке, губы были приоткрыты, она улыбалась во сне. Некоторое время Беляев неотрывно смотрел на нее и любовался ею. Она была тревожно-очаровательна. Он тихо встал, потянулся, выключил свет, погасил гирлянду на елке. Открыл бутылку шампанского, початую, в которой оставалось чуть меньше половины, налил себе полфужера и с удовольствием выпил. Затем надел трусы и накинул старенький халат, в котором еще когда-то ходил на уроки труда в школе, и который ему был сильно мал.
Сходил на кухню, поставил чайник и все думал о том, что говорила Лиза, какая она стала опытная и другая. Он немного побаивался теперь ее, но эта же боязнь толкала его к ней. Соседи уже пробудились, шастали по квартире, кто-то сидел в уборной, Поликарпов брился в ванной. Беляев попробовал свою щетину ладонью и тоже решил побриться. Когда он это проделал следом за Поликарповым и вернулся в комнату со вскипевшим чайником, Лиза еще спала. Беляев сел за письменный стол, открыл книгу, но не читал, а лишь рассматривал черные знаки, их начертание, расположение на полосе, отбивку абзацев, пробелы между строками. Затем встал, подошел к Лизе, глаза ее не открылись. Она со сладкой улыбкой шевелнулась как бы во сне и повернулась на спину. Беляеву показалось, что она проснулась, но не хотела показывать это и не открывала глаз.
– С добрым утром! – сказал он.
– Приляг! – с ленивой страстью шепнула она. Они привели себя в порядок в первом часу дня.
Лиза подкрасила губы и оделась. Они вышли на улицу. У подъезда Беляев, чуть не упал, поскользнувшись, и шапка упала с его головы. Надевая ее, он сказал:
– Смогу ли я съехать с бульвара?
– Ха-ха-ха! – громко рассмеялась она. Маленького Колю она вывела в шубке, подпоясанной армейским широким ремнем.