355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Кувалдин » Так говорил Заратустра » Текст книги (страница 7)
Так говорил Заратустра
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:57

Текст книги "Так говорил Заратустра"


Автор книги: Юрий Кувалдин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

– Ерунда! – повторил отец и продолжил: – Статика большинства не позволяет мне согласиться с этим. Истины нет. Истину ищут! Понял? Искать истину... Само слово "истина" – означает "искание". Искание, движение, сомнение, убегание, мелькание... Никакой остановки. Я это уяснил и нахожусь в вечном движении. Ни за что не цепляюсь. Цепляние – смерть! Смерть мысли, смерть чувства, смерть тела,– он остановился и заплакал. Слезы потекли по дряблым щекам. – Как я один буду жить? А? Где моя Анна Федосьевна? В морге лежит. Ты не бросай меня. Как я буду ее хоронить? Я ничего не знаю. Деньги нужны, у меня их нет. Может, у нее где были? Поищу...

Бутылка была пуста и при взгляде на нее у отца погрустнели глаза. Беляев поднялся из-за стола, сказал:

– Мне пора домой. Ты сейчас ложись. Отдохни. И не пей ты больше!

– Что пить? Откуда я возьму? Посиди еще. Не бросай, а то я с ума сойду. – И вдруг закричал пронзительно: – Что говорил Заратустра?

Беляев не мог уже этого выносить. Все эти безудержные, торопливые монологи отца, оторванные от жизни, ничего не привносящие в жизнь, не просто раздражали Беляева, а усиливали неприязнь к этому человеку. Хотелось бросить все и бежать.

– Что говорил Заратустра?! – вопил отец.

– На подъем пошел?

Отец качнулся к сыну, обхватил его костлявыми руками и поцеловал, затем всхлипнул и зарыдал на его груди. Состояние духа Беляева было угнетенное и томило такое чувство, словно на него вылили ведро помоев. Ему хотелось заступиться и за Христа, и за евреев, и за русских обломовцев, и за всех людей, потому что все они сейчас казались Беляеву необычайно хорошими, а этот человек, по названию отец, – отребьем. Ему стало ясно, что какие бы умные мысли ни высказывал пьяница, все они будут неприятны, все они будут пьяными истинами, которым грош цена. Ему было ясно, что отец неисправим, что он тяжело болен, и это еще сильнее угнетало его, потому что он понимал, что отец теперь не отстанет от него и превратится в обузу, в крест, который Беляеву нужно будет тащить. Никогда ранее он не смог бы подумать о том, что на его собственную внутреннюю свободу, на его собственный мир посягнет отец, как представитель враждебного внешнего мира.

Вдруг отец отстранился, посерьезнел и, положив руку на сердце, сел к столу.

– Недобор, – сказал он совершенно трезвым голосом. – Я знаю, у тебя есть еще выпивка. Дай. Мне сто пятьдесят не хватает до нормы.

– Да на! Пей! – вскричал Беляев, сбегал к вешалке и притащил вторую бутылку.

– Вот это сын!

Отец сам разлил водку, звякая бутылкой о стопки.

– Будем здоровы! – сказал он.

– Будем здоровы, – мрачно сказал Беляев, но выпил даже с удовольствием. Ему казалось странным, что все вокруг клянут вино и никто не выступает в его защиту. Лично Беляеву выпитое доставляло удовольствие и выхилы отца не представлялись уже такими вызывающими. И еще одну важную деталь он заметил в себе, от водки по всему телу пробегала какая-то сладострастная дрожь и ему хотелось женщину. Он даже втайне подумывал организовать эту женщину на ночь (выписать Валентину), но отец препятствовал. Беляев поглядывал на поблескивающий, как льдинка, циферблат часов и думал, что еще успеет позвонить ей. Шел девятый час вечера.

Заратустра неподвижно и долго смотрел в пустоту. Потом сказал:

– Продолжим о вечном.

Беляев рассмеялся.

– Ты посмотри, как это они хитро все придумали! А? Сами, ведь, знали тайну. Потянули на саму церковь: колокола – оземь, попов – в зону... А в те храмы, что остались, – своих поставили, чекистов. Почему? Да потому что знали, как разваливать Рим, но знали также, как Рим созидать!

Теперь по всему было видно, что отец пребывал на вершине блаженства. Хотя спуск с этой вершины был неминуем.

– ...пустили свой гипноз: коммунизм, равенство... Это они четко знали, что нужно пускать гипноз словесный. Партия передового отряда пролетариата... И стадо пошло! Двинулось, затопало копытами, затоптало по пути и честь, и совесть, и частный капитал... Так что Христа написали для своей власти. Заметь, не уничтожили совсем церкви, оставили, потому что смотрели далеко за горизонт. Мол, оставим на всякий случай нашего раскольника, может быть, еще пригодится! Умно, ничего не скажешь.

Тут Заратустра замолчал, закурил, не спеша заткнул бутылку пробкой, которую достал из ящика стола, и убрал бутылку в шкафчик. Он это проделал довольно-таки быстро и уверенно, видимо, почувствовав, что сейчас его развезет. И действительно, минут через пять он просто упал с табурета на пол и Беляев отволок его, как мешок с цементом, на кровать, где несколько часов назад лежала покойная. Раздевать он его не стал, только снял ботинки и повернул на правый бок, лицом к стене.

Глава Х

Сергей Николаевич делал свое дело: Беляева вызвал секретарь парткома Скребнев.

– Садитесь, – сказал он.

Беляев сел. Огромный стол, с полировкой, портрет Ленина за спиной секретаря, полки с трудами классиков марксизма-ленинизма, коричневый сейф. В углу – круглый столик на изогнутых ножках, на нем хрустальный графин на хрустальном подносе и хрустальные длинные стаканы.

Скребнев курил сигарету, щурился и некоторое время молча перебирал бумаги, затем, взглянув на Беляева, сказал:

– Через неделю – отчетно-выборное собрание. Будем рекомендовать вас в члены парткома, в сектор по работе с комсомолом. Требуется ваше согласие.

Скребнев был в спортивной куртке, без галстука, волосы торчали в разные стороны, хотя было заметно, что недавно эти волосы, какие-то непокорные, причесывались влажной расческой.

Никакой неожиданности для себя в этом предложении Беляев не услышал.

– Принимаю предложение! – сказал Беляев с улыбкой, а про себя подумал о прямо противоположном.

– Тем более, на вашем факультете нашли листовки против ввода наших войск в Чехословакию... Вы прекрасно знаете студенческую атмосферу. Надо поработать, разъяснить, выявить писак этих листовок...

– Выявим. Мои ребята уже занимаются.

– Отлично. Я вас включаю в список выступающих. Надо как следует поклеймить чехословацких изменников, недобитую буржуазию...

– Поклеймим, – сказал Беляев.

– Отлично. Тезисы выступления мне покажете.

– Обязательно!

Скребнев протянул руку Беляеву.

В комитете комсомола Беляев нашел завсектором печати Берельсона, единственного еврея на весь комитет.

– Надо осудить чехословацких империалистов,– сказал задумчиво Беляев.Скребнев дал указание.

– Понял! – сказал аккуратненький, с тонким горбатым носом Берельсон и поправил галстук на крахмальной сорочке.

– Текст дашь мне завтра.

Берельсон открыл блокнот и что-то записал в нем.

– Понял! – сказал он.

Беляев было пошел, но остановился, обернулся и сказал:

– Напишешь от первого лица. Я буду выступать.

Улыбка Берельсона была беспредельной и обнажала груду искривленных, росших один на одном зубов.

Беляев шел по длинному коридору и думал, что только так и нужно вести себя в этом "дружном коллективе". Под этим он понимал очень многое.

С кафедры он позвонил Пожарову на работу, в Академию народного хозяйства, куда тот распределился, и спросил, нашел ли он для него книжника.

– Коля, – кричал в трубке Пожаров, – я тебе такого гениального еврея нашел, у которого есть все!

– Прямо-таки все?

– Все!

На кафедру зашел Сергей Николаевич. Пиджак расстегнут, в карманчик голубого жилета, в тон костюму, тянется золотая цепочка к часам. Он обнял Беляева, когда тот положил трубку, отвел к окну и сказал:

– С тебя пузырь. Скребнева только что видел. Ты не подведи, Коля.

– За кого ты меня принимаешь. Выделено ему уже двадцать соток. В Жаворонках. Как встречусь с одним человеком, так Скребневу и объявим. Пока не болтай.

– Понял, – сказал Сергей Николаевич.

Беляев поймал такси и через десять минут, подхватив Пожарова у метро, был на Пятницкой. Болтая о дачных делах, дворами прошли к средневековым палатам. Во дворе снег был бел и чист, не то, что на улице. Несколько дней стояла оттепель, хотя шел декабрь. Под аркой располагалась железная, недавно выкрашенная зеленой краской дверь. Сбоку был звонок. Пожаров позвонил. Через некоторое время загремели какие-то замки и задвижки, и дверь открылась.

– Проходите, – деловым тоном сказал пожилой, грузный человек.

Он закрыл за вошедшими сначала железную дверь, затем вторую деревянную, белую с бронзовой ручкой.

Небольшая комната со сводчатыми высокими потолками была книжным складом. Книги стояли на стеллажах, лежали стопами на столах, под столами, на полу, в маленькой подсобке, где был пришпилен западный лаковый плакат с голой девицей. На торцах стояков и полок кнопками были прикреплены многочисленные фотографии.

– Это – Николай, – пробасил Пожаров, снимая с головы шапку.

– Иосиф Моисеевич Эйхтель, еврей, – представился хозяин. – Прошу располагаться. Итак? Книжки?

– Да, – сказал Беляев, вешая свое потертое драповое пальто и кроличью шапку на вешалку.

Пожаров стоял в дубленке.

– Нет времени. Борис Петрович ждет.

– Давай, гони! – сказал Беляев. – Вечером сообщишь. Чтобы бумаги были готовы.

– Они уже готовы, – сказал Пожаров и вынужден был беспокоить Иосифа Моисеевича, чтобы тот его выпустил.

Когда двери вновь были закрыты, Иосиф Моисеевич сел за невысокий столик в прорванное старое кресло, закурил и предложил Беляеву садиться напротив, в такое же видавшее виды кресло.

– Итак? Книжки? – повторил вопрос Иосиф Моисеевич.

– Да.

– Голые девочки, тысяча способов любви?

– Это я предпочитаю на практике, а не по картинкам, – сказал Беляев.

– Я, представьте, тоже, – сказал Иосиф Моисеевич. – Девочками располагаете?

– В каком смысле?

– В прямом.

– В институте хватает.

– Студенточки?

– Именно.

Глаза Иосифа Моисеевича вспыхнули.

– Люблю молоденьких. У меня тут все условия, – сказал Иосиф Моисеевич, встал и приоткрыл дверь в еще одну комнатку, где стояла кровать, над которой на полке располагалась батарея импортных напитков, разных там джинов, бренди, виски... Другая стена была заклеена плакатами со смачными голыми девочками.

– Хотите коньячку? – вдруг спросил Иосиф Моисеевич.

– Не откажусь.

– Это мне нравится.

– Что?

– Что не отказываешься. Ты заметил, что я перешел на "ты"?

– Заметил.

– Переходи и ты на "ты". Зови меня просто – Осип. Как Мандельштама.

– Хорошо, – согласился Беляев. – Ося, у тебя есть кофе?

– Вот так. Просто Ося! Прямее связь. Точнее. Без интеллигентского мазохизма.

Коньяк был налит в рюмки, кофе варился на плитке. Выпили.

– Ты заметил, Коля, что я не подал тебе руки, когда ты вошел?

– Заметил. Я сам не всем протягиваю.

– Правда? – глаза Иосифа Моисеевича блестели.

– Правда.

– Так вот, Коля, люди по большей части – свиньи. Это не значит, что ты свинья. Но не следует каждому подавать руку. Люди обожают, когда с ними обращаются грубо, но без хамства. И не надо называть их по отчеству. Попробуй того, кого ты величал полным именем, просто окликнуть, например, Ивана Петровича, который на тридцать лет тебя старше, – Ваней. Просто крикни ему – Ваня! И это сработает. Будут знать, с кем имеют дело. Со своим человеком!

Иосиф Моисеевич собрался налить по второй, но Беляев категорически отказался.

– Кофе, – сказал он.

– А второзаконие?

– Кофе! – настоял Беляев.

– Ты обаятельный парень, – сказал Иосиф Моисеевич. – Если есть обаяние, то оно неистребимо.

– Ты тоже, Ося, ничего! – с едва заметным оттенком надменности проговорил Беляев, принимая чашку кофе.

На столике появились "Мишки" и бисквиты. Вследствие скрытности Беляева и способности иметь внешний вид, не соответствующий тому, что было внутри него, о нем в большинстве случаев слагалось неверное мнение: и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было отрицательным. Он всегда чувствовал мучительную дисгармонию между "я" и "не-я". Он был трудный тип, и переживал жизнь скорее мучительно, чем как везунчик. Он просто понял, что основная линия поведения среди людей, завистливых и любознательных, должна быть ориентирована на закрытость "я". Трудное переживание одиночества и тоски не делает человека счастливым. Таковыми его делает практическое отстаивание своей независимости, своей судьбы.

– Меня интересует все, что связано с христианством, – сказал Беляев.

– В богословие ударился?

– В коммунизм, – твердо, без иронии сказал Беляев.

Иосиф Моисеевич расхохотался так, что затрясся его жирный живот.

– Ося, зачем ты назвался евреем вначале?

– Это данность. Я – еврей. Об этом сразу и сказал, чтобы отбросить всякий нездоровый подтекст.

– Я же не назвался русским?

– Это по тебе, Коля, и так видно! – И вновь расхохотался.

– И что же ты увидел в русском лице? Иосиф Моисеевич щелкнул пальцами, причмокнул губами и сказал:

– Отсутствие легкости. Какая-то вечная забота на челе. А это признак не совсем верной ориентации в жизни. Впрочем, это – тема трудная... Итак, христианство. Библия есть?

– Она-то в первую очередь и нужна.

– Вот тебе Библия! – он достал откуда-то из-за толщи книг небольшую книжечку в мягком переплете. – Бумага папиросная, издано в Дании. Правда, дорого.

– Ничего.

Далее пошли одна за одной ложиться на стол книги Штрауса, Ренана, Флоренского, Владимира Соловьева, Филона, Иосифа Флавия... А Беляев все говорил – беру.

– Денег не хватит! – смеялся Иосиф Моисеевич.

Когда скопилась гора книг и поиски были закончены, Беляев спросил:

– Сколько?

Иосиф Моисеевич не спеша сел к столу, достал из ящика счеты и принялся стучать костяшками.

– Две семьсот! – подытожил он.

– Согласен, но со скидкой, – сказал Беляев, улыбаясь. – Как оптовый покупатель.

– У тебя, Коля, есть коммерческая жилка. Что ж, – задумался хозяин. Десять процентов могу дать.

– Пятнадцать.

– Одиннадцать.

– Пятнадцать.

– Двенадцать.

– Съеду на четырнадцать, – сказал Беляев, – И соглашусь напоследок выпить рюмку коньяку!

– Черт с тобой! Так, две семьсот минус четырнадцать процентов...

– Триста семьдесят восемь... Я должен – две триста двадцать два, – в уме быстро решил задачу на проценты Беляев.

Иосифу Моисеевичу осталось лишь проверить эти данные на счетах. Беляев отсчитал двадцать сотен, двенадцать четвертаков, два червонца и два рубля.

Иосиф Моисеевич упаковал книги в удобный сверток с веревочной ручкой. Беляев оделся и после этого опрокинул прощальную рюмку.

– Не забудь, Коля, про девочек! – бросил с порога хозяин.

– Со скидкой сто процентов?

– Сто не сто, а пятьдесят дам!

Вечером, когда Беляев дочитывал первую книгу Бытия Моисея, зашел Пожаров. От него приятно пахло морозцем, на шапке искрился снег. Он принес документы на участок для Скребнева.

– Есть предложение от Бориса Петровича, – расстегнув дубленку и садясь на стул, сказал Пожаров.

– Ты проработал?

– Нет, пока черновой вариант. Беляев вспылил:

– Я же сказал, не тащить мне сырые варианты.

– Чего ты орешь? Надо вместе покумекать. Есть возможность купить деревню...

– С крестьянами? – спросил Беляев.

– Там пять человек на всю деревню. Десять домов. Конечно, старых, венцы подгнили, но...

– Без крыш, без окон, без дверей?

– Что-то вроде...

– Дубина ты, Толя! Втягиваешь вечно... Кто их будет ремонтировать?

– Ремонт не нужен. Ничего не нужно. Нужен кирпич. Там председатель ставит дом для старых колхозников на центральной усадьбе... А эта деревенька-в лесу... Понял! Покупателей я нашел. Из Союза художников... Они уже проект ляпают, говорят, как в Архангельском будет... Правда, далековато от Москвы, но это их вопрос.

– Где?

– На Оке. Мещера.

– Хорошие места, – одобрил Беляев. – Расклад предварительный есть?

– Прикинул. Наварим штук десять.

Пожаров поднялся, прошелся по комнате, затем подошел к письменному столу, полистал Библию.

– Дашь почитать?

– Прочту, дам. Хочешь чаю?

– Нет. Пойду домой. Устал как собака... Никак не пойму, – вдруг сменил тему Пожаров, – куда эти долбоносы танки повели? Жалко чехов. Блеснул луч надежды и... Дегенераты!

– Хуже! – воскликнул Беляев.– Когда же этот концлагерь развалится? Ты посмотри на Политбюро! Урод на уроде, двух слов связать не могут. Все "бабки" на танки угрохали и довольны!

– Чехи же приличнее во много раз нас живут. И если бы не танки, зажили бы еще лучше. Вообще, не понимаю, как можно жить без частной собственности! Нет, соцсистема никогда работать не будет!

Осудив ввод советских войск в Чехословакию, приятели расстались. Беляев сел читать Библию.

На другой день Берельсон притащил на кафедру тезисы доклада, отпечатанные на машинке. Беляев пробежал текст, абсолютно мертвый, и для проформы сделал пару замечаний.

– Не "советские войска", а "доблестные советские". Понятно?

– Понятно, – закивал Берельсон.

– И не "Л. И. Брежнев", а "Леонид Ильич Брежнев". Понятно?

– Понятно! Это проникновеннее, – догадался Берельсон.

– Ну, вот видишь, соображаешь... Ведь в каждом выступлении главное проникновенность, – менторским тоном сказал Беляев.

– Да, пропаганда должна быть понятна массам, – сказал Берельсон.

Беляев видел, что Берельсон врет, откровенно, нагло, так, что и бровью не ведет, и понимал, что тот далеко пойдет во все нарастающей игре в коммунизм.

Положив тезисы в папочку, Беляев направился в партком. Скребнев сидел не в кабинете, а в зале заседаний парткома под портретом Брежнева. Перед Скребневым на столе лежали яркие билеты на детскую Новогоднюю елку. Скребневу было лет сорок и звали его, выучил Беляев, Владимиром Сергеевичем.

Беляев быстро подошел к нему и, не дожидаясь приглашения, сел на стул сбоку.

– Владимир, – и сделал паузу, затем без отчества, но пока на "вы": – я тезисы выступления по вашей просьбе подготовил.

– Молодец, Коля! – Этот сразу же перешел на "ты". А почему, спрашивается? Как старший к младшему?

Скребнев взял текст, пробежал глазами и, как Беляев перед Берельсоном, сделал пару замечаний.

– Здесь вот вместо "коллектив института" – "весь коллектив". Понимаешь?

– Понимаю.

– А вот здесь надо вставить слово "теснее", а то у тебя просто: "сплотимся вокруг Центрального Комитета". Понятно?

– Понятно! Конечно, с "теснее" будет убедительнее!

Довольный Скребнев тут же отпустил.

– Беляев нашел Сергея Николаевича, передал ему оформленные документы на участок. Он мог сам, напрямую, отдать их Скребневу, но субординация не позволяла. Сергей Николаевич сунул бумаги во внутренний карман пиджака и побежал в партком.

В коридоре встретилась Валентина, накрашенная больше обычного. Видимо, накануне выпивала.

– Привет! – сказала она.

– Привет!

– Чем занят?

– Разработкой вяжущих элементов для бесшвейного скрепления блоков под нагрузкой, – сказал Беляев. – Устраивает?

– Нет. Чего не звонишь, не заходишь?

– Дел много.

– Завел себе, наверно, кого-нибудь! – захохотала Валентина, так что затряслась ее огромнейшая грудь, и тронула Беляева рукой ниже пояса.

– Что ты! Некогда, – отшутился Беляев. – В аспирантуру готовлюсь. Да, вспомнил он. – Тут один очень ценный человек спрашивал, нет ли у меня девочек.

У Валентины расширились глаза.

– Что за человек? – спросила Валентина.

– Пожилой еврей.

– Нет, я евреев, тем более пожилых, не люблю. Да у них хвостик с пальчик! – вновь захохотала Валентина.

– Речь не о тебе, – успокоил ее Беляев. – У тебя там в архиве вечно пасутся какие-то бэ.

– Сам ты – бэ! Хорошие девчонки...

– Вот собери мне этих хороших и мы съездим к Осипу...

– Когда?

– Хоть завтра.

– Будет сде! – захохотала Валентина и пошла к себе, покачивая необъятными бедрами.

Студенты бродили по коридору, и Валентина быстро исчезла в их толпе. Из толпы же выплыл Баблоян, инженер научно-исследовательского сектора, заметно пополневший за последнее время.

– Здорово!

– Здорово!

– Нашел я место, – сказал Баблоян. – В Москве, в зеленой зоне. Комар не пролетит, не то, что бутылка! Вот телефон, – добавил он и протянул Беляеву бумажку.

Беляев наплел Баблояну когда-то, что ему нужно место для одного знакомого инженера, сильно пьющего, в каком-нибудь курортном санатории, с присмотром, с курсом анонимного антиалкогольного лечения.

– Сколько? – спросил Беляев.

– Три сотни.

Они отошли на лестницу, где было меньше народу, и Беляев отсчитал Баблояну тридцать червонцев.

– Там знают, что Беляев придет от Сурена Ашотовича.

– Понятно.

С кафедры Беляев сразу же позвонил в это заведение, назвал себя и через минуту другой голос сказал, что его ждут в любое время. Теперь оставалось поймать отца, отвезти и сдать. Нужен был отец, которого неделю уже не было дома.

Наверно, пьянствовал с Филимоновым. Отыскался он лишь на третий день. За это время Беляев успел раздобыть кирпич для Мещеры, побывать с девочками и Валентиной у Осипа, закрыть хоздоговор по своей кафедре и прочитать до конца Ветхий Завет.

Ситуация с отцом была та же, и теми же были возгласы: "Похмели!" Беляев сразу же купил водку, как будто был готов похмелять отца всю жизнь.

– Ты урод и тебя надо выправлять, – сказал Беляев, когда Заратустра набрал форму.

– Да, надо завязывать, – неожиданно просто согласился отец. – Чувствую, еще один такой запой, и я концы отдам.

Он вскипятил чайник и достал бритвенные принадлежности. Он весь зарос седой щетиной. Беляев сказал о санатории. Заратустра положил бритву на край раковины, но она со стуком соскользнула вниз. Он подхватил ее довольно быстро и теперь уже не выпускал из рук, пока намыливал помазком щеки.

– Тебе же лучше будет. Захвати свои переводы.

– Надо, Коля. Душой понимаю, что надо, но...

– Что но...

– Ни поможет, – сказал Заратустра.

– Посмотрим, Отдохнешь, как человек, на лыжах походишь. Там лес. Кормят замечательно.

Отец оперся руками о края раковины и чуть подался грудью вперед, не сводя глаз с эмалевой белизны.

Когда он побрился, то попросил налить еще стопочку, совсем немножко, для храбрости. Беляев незамедлительно исполнил просьбу. Затем отец закурил. Он сидел на табурете совсем неподвижно. Делал частые затяжки. Уже маленький окурок дотлевал в его пальцах и обжигал их.

Отец как бы не замечал этого, затем загасил о край пепельницы. И тут же достал из пачки другую сигарету.

– Я заметил, – сказал он, – что в моей жизни есть закономерная ритмичность...

– Подъемы и спуски?

– Да, что-то в этом роде. – Заратустра обдумал сказанное и затянулся сигаретой, затем негромко добавил: – Одновременный страх – и перед жизнью, и перед смертью.

– Потому, что третьего, самого главного, нет.

Отец посмотрел на сына.

– Чего? – спросил отец.

– Деловой пружины.

– Наверно, ты прав.

– Ты – флюгер своего настроения.

– Флюгер?

– Да.

– Что ж, и это, по-видимому, верно. Но я ненавижу обыденность.

– Живи в экстазе дела. Ты же знаешь языки. Да я тебя завалю работой! Заведись в этой работе. Пей ее и похмеляйся ею.

Отец улыбнулся. Несколько секунд он просидел, глядя на дымящую сигарету. Затем сказал:

– Мне будет ужасно плохо завтра...

– Ничего. Настройся. Переболей. Я тебе книги буду приносить. Да ты не представляешь, куда ты едешь! Ты едешь в фешенебельный отель, а рассуждаешь, как о тюрьме. Будь свободен. Собирай вещи. Все точно так, как в дом отдыха.

– Я там никогда не был.

– Привыкай.

– Ладно, – сказал отец и начал собираться в дорогу.

Беляев молча наблюдал за ним и думал, что, в сущности, отец оставался вечным юношей. Это его постоянный возраст. Он был мечтателем и врагом действительности. И страдает он от недостатка мудрости, которая, обычно, в его годах приходит. Так как жизнь есть прежде всего движение, то и главное в ней – изменение во время движения, собственного изменения – хотелось бы к лучшему, – и изменения окружающих. В связи с движением и изменением происходят переоценки. Может быть, теперь отец займется переоценкой собственной жизни.

Заратустра собрал свой чемоданчик. На лбу у отца выступила легкая испарина, очевидно, оттого, что в квартире довольно-таки сильно топили батареи, или от выпитой водки. На лицо отца легла печаль.

– Ты молодец! – сказал Беляев. – Я думал, будешь упрямиться.

– Чего упрямиться, я не бык, я ведь и сам решил тормознуться.

Отец надел свое видавшее виды пальто. Наверно, он изредка спал в нем или на нем. Когда он поднял руку за шапкой, Беляев заметил, что под мышкой у него большая дыра. Пришлось пальто снимать и Беляев вооружился иголкой с ниткой.

Отец оделся.

– Ну что, все? – спросил он.

– Поехали, Заратустра.

– Ты знаешь, почему я, главным образом, согласился? – вдруг спросил отец. Беляев пожал плечами.

– Из-за тебя, Коля.

Слезы выступили на глазах отца.

– Самое тяжкое в жизни – это разочарование в людях, – сказал он. – Не буду оригинальным, но скажу, что они познаются в беде. Я думал, сначала, ты такой, как все... А ты не бросил меня. Поддержал.

– Это лирика, – оборвал его Беляев. – Пошли!

Отец потоптался на месте, посопел, кашлянул и сказал:

– С Богом!

Глава XI

Новый, 1970-й, год Беляев решил встречать в одиночестве. Он купил маленькую елку. Когда ее ставил, сосед, Поликарпов, позвал его к телефону. Звонил Герман Донатович, расстроенный, сказал, что мать попала в больницу. Утром Беляев купил фруктов и поехал к ней. Мать лежала в гипсе.

– В воскресенье, в два часа дня я пошла в магазин, – сказала мать, с улыбкой оглядывая сына, и продолжила: – хотела купить что-нибудь к обеду. Шел снежок, я не обратила никакого внимания. И вдруг на Арбатской площади, почти около часов, поскользнулась и упала. Чувствовала сильную боль в правом бедре. Для меня было ясно, что со мной случилось что-то серьезное. Милиционер вызвал "скорую", и меня в беспомощном состоянии отвезли в Первую Градскую больницу. В восемь тридцать очутилась на койке в травматологическом отделении. Давление было 240 на 120.

– Вероятно, с испугу?

– Наверно. До того как попасть в палату, мне пришлось ждать очереди в приемном покое на рентген, потом раздеваться, облачаться в казенное белье, и на таратайке я очутилась в операционной, где мне наложили шину – проткнули кость и на иголке укрепили вроде подковы.

– Как твое самочувствие сейчас? – спросил Беляев, оглядывая мать. Несмотря на то, что она лежала в постели, лицо и губы были подкрашены.

– Ничего, – сказала она. – Но вначале была подавлена мыслью, что жизнь каждого человека – нечто такое, могущее каждую минуту оборваться. Гермаша почти каждый день навещает. Все охает. Теперь столько забот пало на него.

Мать задумалась, потом, словно что-то вспомнив, тихо сказала:

– Мы, наверно, уедем.

– Куда? – удивился Беляев.

– Во Францию...

Беляев вздрогнул и не нашелся, что сказать. В этом, разумеется, он не усматривал ничего особенного, но все же его это резануло.

– Ты не рад? – спросила мать.

– Вы вправе поступать так, как вам заблагорассудится.

Мать рассеянно перевела взгляд на потолок.

– Невозможно уехать из этой страны, – сказала она. – Столько мук! Гермаша с ног сбился. На работе у него скандал. Не хотят отпускать.

– А у тебя?

– Я пока молчу. Но предвижу бурю. Исключение из партии...

– Вступишь во французскую компартию, – пошутил Беляев.

– До Франции еще добраться нужно... Говорят, сначала через Австрию, потом через Израиль... В общем, не знаю.

– Что вы там будете делать?

– Гермаша сможет опубликовать свою книгу.

– Он ее закончил?

– По-моему, нет. Да и когда теперь этим заниматься? Сплошные нервы! сказала мать и приложила ладонь к щеке.

Наступило молчание. Оба выдержали паузу без малейшего нетерпения или чувства неловкости. Можно было подумать, что у матери, которая все еще держала руку у щеки, сильно болит зуб, но выражение ее лица никак нельзя было назвать страдальческим.

– Как у тебя дела в аспирантуре? – спросила она.

– Нормально.

– Трудно?

– Нет.

– А ты бы поехал во Францию? – вдруг спросила мать.

– Чего я там забыл! – грубовато сказал Беляев.

– Прекрасная страна, – мечтательно произнесла она.

– Не знаю.

Он вернулся домой в каком-то всклокоченном состоянии. С одной стороны, он признавал за матерью полную свободу, но с другой... Было что-то в этом противоестественное для него.

Он никуда не хотел идти. Он хотел наряжать свою елку. Хотел запечь в духовке своего гуся с яблоками. Он подметил одну особенность: оттого, как он встречал Новый год, зависел весь год. Он не хотел, чтобы в его жизнь лез внешний мир, и одиночество в новогоднюю ночь сулило ему надежду на свободу от внешнего мира на год.

На большой кухне с кафельным полом было две плиты. У одной хозяйничала соседка, другая была свободна. Шел седьмой час вечера, и если сейчас поставить гуся, то он к двенадцати, на маленьком огне, как раз будет готов.

На кухню зашел другой сосед, Поликарпов. Он пользовался той плитой, на какую нацелился и Беляев.

– Хорош гусь! – сказал Поликарпов. – Ставь, я сверху мясцо жарить буду. Купил в кулинарии антрекоты.

– В нашей? – услыхав, спросила соседка.

– В угловой.

– А-а...

Беляев принялся за дело. Он хорошо очистил гуся, выпотрошил и обмыл под струей воды. Шею отрубил, крылья отрезал до первого сустава, а ножки, желтоватые, что свидетельствовало о том, что гусь молодой, – до колен. Затем натер со всех сторон пупырчатую нежную кожу солью. Крылышки и бедрышки связал. Разогрел духовку. Выбрал яблоки средней величины, кисло-сладкие (покупал специально для этой цели на Центральном рынке, где, впрочем, брал и гуся), с чистой кожицей. Набил брюшко гуся этими яблоками, зашил его нитками. Положил гуся на противень спинкой вниз и поставил в духовку, убавив огонь до минимума.

Вернувшись в комнату, достал елочные игрушки и бережно стал ими украшать елку. Форточка была приоткрыта и было приятно ощущать морозное дыхание улицы. Когда елка была наряжена и зажглись лампочки на ней, Беляев погасил верхний свет и минуту стоял в полумраке, любуясь вечными огнями. Затем подошел к письменному столу, включил настольную лампу, убрал со стола все лишнее: карандаши, кнопки, рейсфедер, линейку, скрепки, пишущую машинку... Пространство стола стало пугающе огромным. Это был старый стол, добрый друг, могучий, дубовый, двутумбовый, по пять ящиков в каждой тумбе. За этим столом Беляев рисовал в раннем детстве свои первые картинки, пачкал пальцы фиолетовыми чернилами, сидя над, прописями в первом классе...

И елка, и тишина, и одиночество – все радовало Беляева. Он бережно положил перед собою тяжелую книгу и принялся читать. Это был Флоренский. "Столп и утверждение истины". Сначала Беляева отталкивал магизм этой книги, какое-то первоощущение заколдованности мира, вызывающее пассивное мление. Но потом это же впечатление и затянуло. В нем было что-то соблазняющее и прельщающее, как в тихо падающем новогоднем снеге, как в пустынной заснеженной аллее...

Он не искал никакого ответа в книге, он для себя четко уяснил, что все ответы мнимы; нет ответа о смысле жизни, потому что сам вопрос об этом просто-напросто глуп. В книгах теперь его интересовало другое: процесс. Умение автора вовлечь в этот процесс читателя, как река увлекает щепку. И тогда реальный мир исчезает, и ты живешь в другом, идеальном мире. Тут была, конечно, для Беляева кое-какая разгадка: многие так увлекались идеальным миром, что абсолютно разочаровывались в реальном мире, клеймили его и наглухо прятались от него, показывая свою полную неспособность творить свою судьбу в живой жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю