355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Кувалдин » Так говорил Заратустра » Текст книги (страница 14)
Так говорил Заратустра
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:57

Текст книги "Так говорил Заратустра"


Автор книги: Юрий Кувалдин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

– Ну, рассказывай, Матвей Абрамыч, как ты до жизни такой дошел?! громко сказал Скребнев и все опять обернулись на Горелика, некогда бойкого, юркого ученого секретаря, который так лихо обделывал дела, что иногда сам Скребнев мог с трудом на него повлиять. Как правило, у Горелика всегда были "объективные причины".

Горелик возвел свой отрешенный взгляд к потолку.

– Подойди поближе, к столу, – сказал Скребнев.

– А что рассказывать? – тихим голосом спросил Горелик.

– Ну, для начала, расскажи, зачем ты на себя донос устроил? – сказал с некоторым поддельным оживлением Скребнев.

– Я?

– Ты!

– Я не устраивал. Я хотел только показать, заострить внимание на безобразиях, которые творятся у нас.

Скребнев перевел взгляд на Беляева и как бы незаметно кивнул ему. Беляев поднялся, отодвигая стул, обвел взглядом сидящих членов парткома, входя в роль, и сказал:

– Мне кажется, сущность вопроса, вынесенного на партком, не очень проста. Мне кажется, что Горелику всегда не давало покоя некое ностальгическое чувство. Не так ли, Матвей Абрамович? Конечно, горько тому народу, у которого нет родины. Люди этого народа рассеяны по всему свету. И у них в душе словно подсознательно таится это ностальгическое чувство. Все, вроде бы, хорошо: и работа приличная, и квартира, и семья... Но нет! Мало этого,– мягко закончил Беляев и, садясь на место, добавил: – На родину потянуло, Матвей Абрамыч?

– Ненавижу! – вдруг взвизгнул Горелик, которого, видимо, речь Беляева достала до живого.

– Спокойнее! – сказал Скребнев, поднимая руку.

Но Горелик взбунтовался.

– Ненавижу вас всех, коммунистов! Вот вам! – он выхватил из кармана приготовленный заранее партийный билет, разорвал его и швырнул на стол.

Скребнев хотел что-то сказать, но Горелик выбежал из парткома.

– Интересно, кто ему давал рекомендацию? – спросил вслух Скребнев, но будто сам у себя.

– Он не у нас вступал, – отозвался отставной полковник, секретарь партбюро управления. – Он к нам из НИИ пришел...

– Вот, – вздохнул Скребнев. – Вот, что происходит, товарищи. Ну как можно доверяться теперь таким, как Горелик? Спрашиваю?

– Да не брать их в институт совсем! – выкрикнул кто-то из членов парткома.

– Э-э, – протянул Скребнев. – Тут легко увлечься. Для нас, коммунистов, все люди – одинаковые. Но мы должны отбирать лучших!

Беляев посмотрел на Скребнева и молчаливо указал глазами на дверь, мол, ему пора идти на экзамен. Скребнев кивнул и продолжил развивать тему о "человеческом материале".

Беляев вышел из парткома, дошел до лестницы и поднялся к кафедре. Каково же было его удивление, когда у дверей ее он узнал знакомую дубленку и пыжиковую шапку. То был Пожаров. Выражение лица у него было оживленно-просительное.

– Коля, послушай! – сказал он. – Всех обзвонил, ни у кого нету денег. А мне завтра с утра нужно вносить пай, иначе квартира уплывет!

– Ну, ты даешь! – сказал Беляев, покачивая головой. – Я же тебе сказал, что у меня нету денег.

– Может, здесь займешь у кого?

– Кто носит с собой такие суммы, Толя! Ты что, спятил.

– Да не спятил я, – занервничал Пожаров, – а жизнь толкает! Квартира уплывет!

– Ну, а я-то тут при чем?

– Помоги!

Беляев заглянул в возбужденные глаза Пожарова и одна комбинация шевельнулась в его голове.

Пожаров сам предложил подтвердить, что у Беляева нет денег. Занимать деньги для Пожарова – это и значило доказать, что сам Беляев подобной суммой не располагает. Вместе с Пожаровым он зашел на кафедру, где курили преподаватели, и при нем позвонил в профком, зная, что там всегда в сейфе есть наличные. Брусков, предпрофкома, был на месте. Беляев сказал ему, что сейчас зайдет. С Пожаровым он двинулся на второй этаж, где располагался профком института.

– Толкаешь меня на разные авантюры! – сказал Беляев, больше показывая злобу, чем злясь.

– Не забуду!

– Только что еврея одного прорабатывали. В Израиль собрался.

– У нас тоже двое уезжают, – поддержал Пожаров и добавил: – И чего их держать? Пусть все едут!

– А этот, наш, не просто захотел уехать, а стать мучеником!

– Как это?

– Очень просто. Сам на себя наклепал, а теперь как бы за правду страдает. Еще, не удивлюсь, если в газетах об этом напишут. А нам на фига это?

– Он что, дурак?

– Почему дурак? Он как раз очень умный. Уедет не простым гражданином, а мучеником идеи! Понимаешь? Сходу получит статус политического беженца и там на эти дивиденды будет строить свою карьеру.

– Умно! – воскликнул Пожаров, снимая с головы шапку. Он только теперь догадался ее снять. А на кафедру заходил в шапке. От волнения, наверно.

– Пусть, конечно, едут, – задумчиво сказал Беляев. – Но только жаль денег, которые мы тут на них тратим.

– Все равно наши дипломы там не котируются, – сказал Пожаров.

– Я не об этом. Я о том, что нельзя на них ставку тут делать.

– Это да.

– Ты поставишь на него, а он завтра уедет. У дверей профкома Беляев попросил Пожарова подождать, а сам нырнул в кабинет председателя, маленького, толстого Брускова.

– У тебя, Боря, пять штук до утра в несгораемом шкафу найдется? – с порога спросил Беляев.

– Сейчас посмотрим, – сказал Брусков, открыл сейф и извлек из него коробку с деньгами.

– Невооруженным глазом видно, что есть, – сказал Беляев и сунул руку в деньги. Через минуту он уже был в коридоре.

– Пойдем в сортир, что ли, – сказал он Пожарову. – А то тут народ бродит.

В уборной Пожаров закурил и предложил сигарету Беляеву, но тот отказался.

– Когда отдашь? – спросил Беляев, передавая пересчитанные пять тысяч Пожарову.

– Сказал же, как с Григорьева получим! На следующей неделе.

– Хорошо. Не подведи!

– Завтра "бабки" отдам за квартиру и сразу – к нему!

– Не подведи! – еще раз повторил Беляев. – Я на неделю взял. Деньги общественные, сам понимаешь.

– Конечно! – пробасил Пожаров.

Они вышли из уборной и Беляев проводил его до лестницы. Удивительное дело, думал Беляев, все получилось так естественно, что Пожаров в самом деле поверил, что у него нет денег. Просто замечательно, что так получилось. Это жизненная дорога, с которой нельзя сворачивать. Никакой откровенности в этих делах быть не может и не должно быть.

Он вернулся на кафедру, взял билеты, экзаменационную ведомость и пошел в четыреста седьмую аудиторию, в которой должен был принимать экзамены Сергей Николаевич. Студенты толпились возле этой аудитории. На стульях лежали пальто и сумки. Первая партия сдающих уже была в аудитории.

Беляев сел за стол, разложил билеты, предложил тянуть находящимся в аудитории, а сам все думал о Горелике и о том, как ему самому, Беляеву, удалось ввинтить эту "ностальгию". Он как бы бросил баскетбольный мяч, не целясь, и попал в корзину. Попадай, не целясь. Он так это экспромтом сказал и попал. Значит, действительно у евреев в душе это чувство живет, чувство постоянной ностальгии. Ты сам здесь укоренен, плохо тебе или хорошо, но ностальгия тебя не мучает. А что, если бы сейчас Беляев сидел здесь, а родина его была бы где-нибудь далеко. Что бы он чувствовал? Наверное, какое-то сладостное нетерпение, как перед встречей с любимой.

Первый подготовившийся студент сел к его столу напротив. Беляев взял у него билет, пробежал вопросы глазами и принялся слушать.

– ... расчет изгибаемых железобетонных элементов производится в две стадии: сначала определяется напряженно-деформированное состояние элемента под действием внешней нагрузки, затем производится подбор сечения арматуры, конструирование, дается непосредственная оценка прочности конструкции, бормотал студент, а Беляев видел Горелика в роли Иисуса.

Почему, собственно, Иисус не мог выглядеть так, как Горелик? Вполне мог. Собственно, описания внешности в Новом Завете не дается. А художники рисуют эдакого красавца русоволосого, голубоглазого, как будто Христос был русским.

Хотя на византийских иконах он ближе к оригиналу: кареглаз, черноволос, даже лысоват. В красавчике Христе нет правды жизни, а в Горелике она есть. И эти его отрешенные глаза, и эта плоская лысина, и, разумеется, типичный, как национальная особенность, нос, не нос, а крючок, смуглая дута, тронутая порослью черных ворсинок-волосиков.

Веселенькие размышления!

Может быть, не стоило сосредоточивать на них внимание, но в данном случае внимание действовало само по себе, без каких-то волевых усилий со стороны Беляева. Если брать за данность вторую реальность, то можно вести рассуждение о носе Христа. Видимо, такого рассуждения еще не было во всей теологической литературе. С таким же основанием можно поговорить и об ушах Христа.

Имеющий уши, да слышит!

Преломление форм вечности в пространствах жизни искажает вечность до сиюминутного представления, которым наделен каждый живущий. Срезая кожуру с лимона, мы узнаем не только то, что лимон влажен и кисл, но еще и то, что он пахнет коньяком, который благотворно действует на психику, в разумных пределах.

Беляев думал о бесконечной связи вещей в пространстве, о неисчерпаемой цепи этих связей, возникающих, рвущихся, но неизменно ведущих к нему, Беляеву. Бывало в нем стремление вытащить из себя душу и расположить ее где-нибудь на расстоянии, как зеркало, и чтобы душа смотрела на физиологию с расстояния.

Да и вообще, вряд ли бы он тогда согласился жить, если бы он был раздвоен, и одна часть его наблюдала за другой его частью. Самого себя в себе нужно охранять, чтобы посторонний глаз не заглянул в тебя, в душу твою, и ты оставался свободным. Все проповеди Иисуса, думал Беляев, ведут не к свободе, а к рабству. И с каким восторгом поют нестройные женские голоса в церкви, однажды слышал Беляев на Ордынке, о своем рабстве: мы рабы твои, Господи! Чем же тут хвалиться?

Открывающий другому слабости свои – добровольно отдается в рабство. Это Беляев уяснял для себя почти что каждый день и все более закрывался для других, становясь малоразговорчивым, неприятным человеком.

Глава XX

Холодно было на улице, а у Иосифа Моисеевича на столике среди книг стоял горячий кофе. Как только Беляев вошел к нему в комнату, набитую книгами, просто битком набитую книгами, то он сразу же согнал мрачность со своего лица...

– Отсутствие коммуникаций и привело к этому,– очень медленно сказал Осип, чтобы лучше дошли его слова до Беляева.– То есть я хочу сказать, что в каждой точке вне контактов с другими этносами развивались свои сигнальные и коммутационные системы.

Беляев размешивал алюминиевой чайной ложкой сахар в чашке и смотрел, не отводя взгляда, на закручивающуюся черную жидкость с легкой пленочкой жира, в которой отблескивал свет лампы. В комнате Иосифа Моисеевича не было окон, поэтому всегда был включен верхний свет, к которому добавлялся еще свет настольной лампы.

Беляев сделал несколько жадных глотков горячего кофе, встал и принялся расхаживать по комнате, разглядывая книги. В другую комнатку, с кроватью и баром, дверь была приоткрыта и с плакатов на Беляева поглядывали смазливые обнаженные девочки, все те же и все с тем же.

– Ты хочешь сказать, что неминуемо сближение этносов? – для разнообразия спросил Беляев.

– Я это вижу, – сказал Иосиф Моисеевич, грузно перекатывая свое тело с одного подлокотника кресла к другому.

– Ну а ностальгия?

– По раю? – несколько двусмысленно переспросил Иосиф Моисеевич.

– Не по аду же! – с доступной в эту минуту бодростью сказал Беляев.Кто же будет тосковать по аду...

– А вообще ты молодец, что сказал "по аду". Мне кажется, что по аду-то мы все тоскуем, по самобичеванию, по искоренению, уничтожению, по границам с колючей проволокой... О, эта гнусная человеческая природа! От рубежа – к рубежу. Никогда не успокоится... Так что ностальгия – из той же оперы. Она есть, я думаю, пока не приехал на место, по которому тебя точила ностальгия. И привет! Через неделю, месяц опять какая-нибудь неудовлетворенность будет мучить душу. Я понимаю так, что душа – это флейта, которая постоянно звучит, а само прекрасное звучание, беспрерывное, изводит нас, гипнотизирует, как змею, манит-манит куда-то, за чем-то, почему-то, и мы, как слепые, идем туда за этим звуком, полагая, что звук где-то там, в раю или черт знает где, но там, где превосходно, где великолепно, где эту флейту можно, наконец-то, найти и заткнуть, чтобы от ее утомительных звуков не сойти с ума. А флейта-то у нас в душе! Вот так история! Искали, ищем и будем искать эту серебристую флейточку на стороне, а она в нас, в душе, черт возьми. Поэтому, Коля, ностальгия, как и прочие понятия, типа патриотизма, выдумка примитивных людей, которые всю жизнь и озабочены, чтобы найти флейту, и не просто флейту, а, по их представлениям, найти флейтиста, который не отрывает от своих губ эту флейту, так вот, одержимы поисками флейтиста, чтобы обнаружить его и размозжить ему черепушку. Свиньи и есть свиньи! Чем меньше знают себя, тем более агрессивны, – не обращая внимания на то, доходят ли до Беляева его слова, рассусоливал Иосиф Моисеевич.

Действительно, до Беляева плохо доходили слова Осипа, он слышал как бы звук, а смысл таинственным образом исчезал. Он часто замечал за собой такое состояние, когда не распознавал смысл говоримых собеседником слов, или печатный текст книги точно так же прятал смысл того, что стояло за этим печатным текстом, за словом. Он даже стал задумываться, почему это происходит и догадывался, что ни собеседник, ни книга не в состоянии постоянно в процессе общения или чтения держать тебя в напряжении, то есть в том состоянии, когда ты уходишь за слово и видишь то, или понимаешь то, что обозначено этим словом. Таким образом, в каждой речи собеседника (актера, трибуна, лектора, преподавателя...) или в каждой книге содержится минимум сорок процентов невостребованного слушателем или читателем смысла. Продолжая это рассуждение и доводя его до логического конца, Беляев понял, что в рассказываемое или в написанное нужно преднамеренно включать пустоты, или попросту умело лить воду, поскольку вода и есть основа жизни. Этого как раз не хватало библейским писателям-маньякам, которые старались говорить афоризмами, которые можно уподобить скалам, забывая про живительную влагу. Вода охлаждает, обмывает, освежает и позволяет свободно плыть внутри смысла, свободно преодолев слово, а за словом, внутри смысла, вернее, к чужому смыслу (рассказчика, писателя...) равноправно прибавлять свой собственный смысл, как бы плыть в параллельном своем смысле, подпитываясь чужим. Читаешь о Палестине, а видишь Коктебель, думаешь о Христе, а видишь Горелика. Вплетение мыслей в мысли, сцепление целой гаммы смыслов в процессе общения, чтения неотступно преследовало Беляева.

Иосиф Моисеевич продолжал разглагольствовать, Беляев кивал, изредка поглядывая на него, снимал, вернее, с трудом вытаскивал из плотно набитого стеллажа какую-нибудь книгу, листал, задерживал внимание на какой-нибудь странице, выхватывал глазами абзац, прочитывал его и вновь кивал Иосифу Моисеевичу.

– Вот поэтому чужой опыт не входит в нас, – сказал Беляев.

– Свойственно ошибаться всем людям, – сказал Иосиф Моисеевич. – Иначе бы это уже были бы не люди, а флейтисты!

– Ося, вот ты-еврей...

– Да, я – еврей, – равнодушно подтвердил он.

– У тебя есть эта тоска по родине предков, есть в тебе эта ностальгия?

– Зачем она мне? Мне некогда придаваться тоске. Я делаю свой маленький бизнес. Я с детских лет работаю книгоношей и доволен. У меня свой баланс. При чем здесь система? Музей дал мне эту квартиру для моего маленького бизнеса. И все довольны. У меня есть любая книга. Меня знают директора магазинов. Я вхожу спокойно на оптовые базы. И мне дают книги. Я беру немного, но за наличные без скидки. Меня все ценят. И что мне еще нужно? Я устраиваю своим клиентам любую подписку на любое собрание сочинений, за это я получаю любой товар от своих клиентов. И спрашивается – какая к черту мне нужна ностальгия? Я, слава Богу, купил свой маленький кооператив из двух комнаток в Филях и поживаю со своей любимой женой припеваючи. Я люблю девочек, и они приходят сюда. Я вхожу на премьеру в любой московский театр, потому что каждый актер и каждый директор знает, что самая уникальная книга ему будет разыскана Осипом. Я люблю холод, люблю снег и свежий воздух. Куда мне тосковать? Я бы задохнулся в жаре Иерусалима, я бы обливался потом... Но главное, там я не был бы тем, чем я являюсь. Там нет дефицита. А еврей без дефицита – это не еврей. Нам нужно иметь свой гешефт.

– Осип, только честно, ты хочешь слинять в Израиль?

Беляеву показалось, что Иосиф Моисеевич выслушал этот вопрос с выражением особого, напряженного внимания.

– Коля, ты – максималист! Нельзя в лоб ставить вопросы. Вообще, нельзя жить в лоб! Что значит "слинять"? Это значит, жить еврею среди евреев? Это же скучно, Коля! Я не верю в еврейское государство. Израиль-просто нонсенс!

– Но люди же туда едут.

– Некоторые. Большинство – транзитом. Беляев вспомнил о матери, хотел сказать о том, что она уехала через Израиль в Париж, но выразительно промолчал. А Иосиф Моисеевич, поглощенный собственной речью, продолжил рассуждения о невозможности существования еврейского государства. Беляев слушал с неослабевающим интересом суждения еврея об Израиле. Однако точка зрения Иосифа Моисеевича не удовлетворяла Беляева. По крайней мере, он так думал, что не удовлетворяла. Потому что он не хотел выделять евреев, в противовес их собственному выделению, из числа прочих наций. Он как бы стремился уравнять их со всеми прочими людьми, поэтому не отказывал им в государственности, но в том случае, если они сбросят с себя многовековые оковы собственной маниакальности. А эта маниакальность – не врожденное качество, оно приобретенное в воспитании через маниакальные тексты, через культовые предания. Их мало и они все с книгами, они все в сфере интеллекта, даже Осип, который занимается своим маленьким бизнесом.

Осадок кофейной гущи почти что спрессовался в чашке, когда Беляев попробовал его шевельнуть машинально ложечкой. И поймал себя на мысли, что это как раз было то движение, которое, по определению отца, возникает при разговоре: рисовать что-нибудь карандашом...

– И все же, Осип... Понимаешь, я хотел бы, что ли, твои чувства сверить со своими. Это смутно, но ты, книжный червяк, – сказал Беляев, подчеркивая не "червь", а "червяк", – должен меня понять. У меня какое-то постоянное чувство неприязни к евреям. Я никак не пойму, откуда оно. Может быть, ты растолкуешь.

– Как сказал бы Ильич, это коренной вопрос всей мировой истории! А ты его на себя переводишь! Чудак же ты, Коля! Локализуешь то, что всемирно!

– Всемирно?

– Конечно. Чудак человек! Это же народ библейский, народ легендарный, народ Библии!

– Народы ничего не придумывают, придумывают единицы! Библию писали не толпы... Ее писали маньяки идеи!

– Конечно, Коля, но в ней найден такой цемент, которого не найдено многими другими народами! И цементом этим пользуется половина земного шара! Вот это цементик!

– Самый парадокс в том, что русские ходят в церковь и молятся еврею Христу! Чертовщина какая-то...

– Идея общности летала... витала в воздухе, – поправился Иосиф Моисеевич. – Нельзя было не догадаться, что все люди братья, от одного корня, или от одного условия геологического развития земли, – Иосиф Моисеевич повременил и продолжил: – Поэтому, Коля, Христос не может считаться евреем, как ты говоришь, он человек. Он откололся от еврейства, как, быть может, я откололся. Еврейство не нация, это, скорее, как ты сказал, маньяки идеи.

– Ну у тебя есть какие-нибудь особенные ощущения? Может быть, ты скрываешь от меня что-то? Может быть, ты действительно – богоизбран? – чуть громче и быстрее обычного сказал Беляев, и собственный голос показался ему придирчивым и ехидным.

Иосиф Моисеевич рассмеялся. Затем, подумав, сказал:

– Наверно, все же есть. Но это трудно сформулировать. Но я сейчас попробую. Это, видимо, небоязнь законоустановлений. Вот это во мне есть. Если бы верил социалистическим законам, я бы никогда не позволил себе заниматься своим маленьким бизнесом. Причем начал я им заниматься еще до войны. Сам я с пятнадцатого года рождения. Ты понимаешь? При Сталине, при терроре я носил свои книжки, торговал и не верил никаким законам. Тут мне вера помогала: кесарю – кесарево, Богу – Богово. Эти людишки напридумывали законов, отрицающих нормальную экономическую жизнь. И все как бы согласились с ними. А я для виду согласился. И тихо делал свой гешефт. Люди как-то пугаются друг друга. У одного нашивка, что он командир бригады, честь ему положено отдавать, а я на него смотрю как на покупателя книжки. И все. Поэтому я тебе сказал, что нужно грубо обращаться с людьми. На "ты" их. И это качество я бы назвал – свободой ума. Ты внешне вроде бы в рамках закона... Я вот сорок лет числюсь методистом музея! А сам свободно кумекаю, как бы мне лучше делать свое дело. А у людей лобового восприятия жизни, что характерно для русских, да и у других многочисленных народов, этого чувства свободы ума нет. Одна физическая сила. Трудом называют только то, что физически ощутимо: отбойный молоток, шахта, токарный станок, доменная печь, лопата, лом и тачка... Понятно, что без этого не обойтись, но тот, кто трудится, как раб, не думает о свободе ума. А ведь свобода ума дает возможность облегчить и эти сферы. Среди нас нет японцев, а если бы они были, то мы тоже бы их не любили за их фантастическую свободу ума в рамках, казалось бы, жесткого законодательства. И это неудивительно, ибо Ветхий и Новый Завет корнями уходят в восточную философию. И японцы со своим Дзеном вряд ли уступят евреям с их Талмудом.

Беляев с Иосифом Моисеевичем обменялись беглым взглядом, словно поняли друг друга с полуслова. Беляев мог бы сознаться в точно такой же "свободе ума", потому что совершенно не доверял законоустановлениям коммунистических властей, и вполне мог бы признать, что сам живет в двух измерениях, как актер: на сцене, с одной стороны, и в жизни, с другой.

– Может быть, ты прав, Осип, – сказал нарочито спокойно Беляев.

– Не знаю, но мне так кажется.

Иосиф Моисеевич встал, прошел в угол комнаты, открыл дверцу небольшого несгораемого шкафа, стоявшего на полу и обложенного книгами, достал из него довольно-таки толстую книжку в мягкой обложке, обернутую газетой. Беляев заинтересованно взглянул на книгу, спросил:

– Что это?

Иосиф Моисеевич словно не расслышал вопроса, вновь опустился в кресло, а книжку положил себе на колено и прижал ее ладонью.

– У меня был один приятель, – сказал Иосиф Моисеевич, – который любил слово "беспредельно". Спросишь у него: можешь достать то-то, отвечает: могу, у меня беспредельные возможности. На чем же он основывался? На том, что слишком доверял властям. Но разве можно коту доверять сторожить сметану? Когда он работал по минимуму, все шло хорошо. Когда же принялся за солидный опт, эти же друзья его сдали...

– Вывод? – спросил Беляев.

– Прост как аш два о: держись на минимуме.

– Но это же невозможно, – сказал Беляев.

– Это, видимо, второй пункт отличия. Держаться на своем минимуме, действительно, практически невозможно. Все время тянет ввысь. Глаза разгораются. А ты держись, стой на своем. Знай, что жизнь, в принципе, требует минимума. Но постоянного. Он тогда схватил партию на триста тысяч и – каюк! Разовый доход хотел взять. А у меня по минимуму оборот за год в сто тысяч. Вот и суди, кто прав. Доход поэтому должен быть растянут во времени. Он, вроде, как бы есть, и в то же время его нет. Усидеть на минимуме – искусство!

Беляев внимательно слушал, исподтишка поглядывая на книжку в газетной обертке. И даже какое-то нетерпение охватило его, поскорее посмотреть эту книжку, узнать, что это такое.

– Понимать жизнь как процесс, а не как цель? – спросил Беляев.

– Я все больше и больше уважаю тебя, старик! – сказал Иосиф Моисеевич и быстро продолжил: – Именно! Цели, в тривиальном обывательском понимании, нет. Как таковая цель человеческой жизни условна. Какая-то бегающая мишень, причем сменная: то лось, то кабан, то лань!

Мысли, высказываемые Иосифом Моисеевичем, для Беляева не были новыми. Эти мысли так или иначе будоражили душу Беляева. Но согласиться с предположением, что жизнь есть бесцельный процесс, он не мог. Ему все-таки хотелось отыскать какую-то цель.

– Так что цель жизни – удержаться на минимуме! – сказал с чувством Иосиф Моисеевич.

– Всего лишь?

– А что – этого мало?

– Вроде бы маловато.

– Не скажи.

– Конечно, как это понимать.

– Вот-вот. Что можно включить в минимум? Ты жив, здоров? Мало?

– В общем-то, много.

– Вот видишь! А это входит в минимум. Дальше: жена, дети, квартира. Мало?

– Достаточно, – усмехнулся Беляев.

– А я что говорю! Доход, работа, жизнь в столице. Мало?

– Немало...

– Ну, что я говорю! И это все минимум. Дальше:

книги! Это отдельно. Мало? Да это максимум в нашем минимуме!

– Согласен... Но смерть... Как быть с нею?

– Не согласен на смерть? – спросил с нарочитым сочувствием Иосиф Моисеевич.

– Кто же на нее согласится!

– В том-то и беда, что не хотят согласиться. Но смерть входит в минимум! Она тебе дана в награду за жизнь.

– Интересно.

– Конечно, интересно. Я тебе, Коля, даю факты, а не пудрю мозги книжным знанием. Это данности, которыми ты располагаешь. А дальше начинается максимум: сверхдоходы и непременная жажда бессмертия. Тебе Христос пообещал загробную жизнь? Вот и живи. Верь в загробную жизнь и не задавай себе вопрос, что ты там в загробной жизни будешь делать, книжки ли читать, или огород поливать. Хотя я, признаться, в эти дальнейшие жизни не верю. Загробная жизнь бессмысленна, как бессмысленно все вечное. И пятьдесят процентов живущих, уверовавших в вечную жизнь за гробом, спустя рукава относятся к этой, единственной, жизни, поэтому так много у нас обыкновенных потребителей.

– А ты, Осип, себя к потребителям не относишь?

– К ним – нет! – твердо сказал Иосиф Моисеевич, перекладывая книжку с одного полного колена на другое. – Но вообще к потребителям да. То есть я хочу сказать, что я и производитель и потребитель. Но мое потребление меньше произведенных услуг. То есть я рентабелен.

– Эти услуги у нас называются спекуляцией.

– Что под этим понимать. Если простую разницу между покупной и продажной ценой, то – да, это спекуляция. А если эту разницу считать оплатой моего труда, то – нет. Я вложил свой труд и получил свой процент.

Беляев взглянул на книжку, лежащую на колене у Иосифа Моисеевича, который в этот момент провел большим пальцем по торцу страниц и они зашелестели.

– Что это у тебя за книга? – спросил Беляев.

– Эта? Да так...

Иосиф Моисеевич переложил книжку на другое колено. Насколько Беляев мог понять, Иосиф Моисеевич не спешил показывать ему книжку, и это мучительно действовало на Беляева.

– Запомни, Коля, товар пользующийся постоянным спросом всегда будет уходить через посредников. В любой стране. В самой обожравшейся. Потому что человек по природе своей – посредник.

– Посредник?

– Да, посредник. Даже Бог через него с нами пожелал сообщаться. Что уж тут говорить! О чем говорить!

– Ты, Ося, хочешь сказать, что Иисус – это посредник?

– Именно так. Все персонажи Священного Писания-посредники. И Моисей, и Иисус Навин, и все пророки, которым несть числа, Исайя, Иеремия, Иезекииль, Осия, Михей, Аггей...

– Это известно. Я Библию не хуже сопромата знаю, – сказал Беляев, и на его худощавом лице отобразилось выражение скуки.

Иосиф Моисеевич посмотрел на него и уловил это выражение скуки, которое можно было часто видеть в газетах на фотоклише и по телевизору на лицах партийных функционеров. Иосифу Моисеевичу показалось, что Беляев похож на этих функционеров: чисто выбритое лицо, такое достигается после тщательного двойного бритья безопасной бритвой, аккуратная прическа после недавней стрижки, ровно подрезанные височки, короткие волосы расчесаны на пробор, рядовое, обычное, несколько сухощавое, волевое лицо, темно-синий костюм, белая крахмальная сорочка, темно-синий в диагональную полоску галстук. Такой весь точено-чистый, президиумный вид. Отличали от функционеров глаза. О, в них много было такого, чего никогда нельзя было увидеть в глазах функционеров провинциальной селекции. Карие, поблескивающие глаза Беляева говорили Иосифу Моисеевичу о том, что они знают гораздо больше того, что говорит их обладатель.

– Как от любой книги остается сгусток впечатления, так и от Библии у меня он остался, – сказал Беляев.

– И какой же он, этот сгусток?

– Несчастья, – вдруг сказал Беляев. Иосиф Моисеевич от удивления пошевелился в кресле, не выпуская книжку в газетной обертке из рук.

– Несчастья?

– Да.

– Хотя я догадываюсь, – сказал Иосиф Моисеевич. И, подумав, добавил: В этом что-то есть.

– Конечно, есть, – сказал Беляев, поглощенный собственными раздумьями.Несчастная история, несчастный народ, страдания, исходы, поражения, даже смерть на кресте...

– В несчастьях закаляются, – сказал Иосиф Моисеевич.

– Может быть. Но... Плакаться, стонать всю жизнь – удел не нашедших себя людей. Должно быть, мне кажется, затмение жизнью. Или такая твоя собственная включенность в жизнь, которая не позволяет сосредоточиться на несчастьях.

– Это довольно-таки сложно.

– Я понимаю.

– Понимать-то понимаешь, а источаешься жизнью, не в силах повлиять на нее.

– Это так. Можно радоваться снегу, можно негодовать на него, но он от этого не прекратится.

Иосиф Моисеевич переложил книгу с колена на край стола, накрыл, как бы оперся на нее, ладонью.

– Что это все-таки у тебя за книга, черт возьми? – в который раз спросил Беляев.

– Сегодня какое число? – вдруг спросил Иосиф Моисеевич.

– Двадцатое декабря, – сказал Беляев и посмотрел на Иосифа Моисеевича с растущим раздражением.

– Где бы елку купить?

– Тебе нужна елка?

– А тебе не нужна?

– Я заказал в институте, – сказал Беляев. – Через неделю привезут...

– С корня?

– С какого корня?

– Ну, сразу срубят и привезут? Или дрянь какую-нибудь залежалую подсунут?

– Конечно, с корня... Я же сказал, что специально машину отправляем.

– На мою долю возьми.

– Нет проблем, – сказал Беляев и, немного подумав, спросил: – Тебе что, шестьдесят в этом году стукнуло?

– Откуда ты знаешь? – удивился Иосиф Моисеевич.

– Ты сам сказал, что с пятнадцатого года...

– Так это было в феврале... Я февральский. Родился в войну... В первую мировую. Да-а, – протянул он. – Даже самому не верится, что столько отмахал! Да. Что нам семьдесят шестой принесет?

– Ничего нового, – равнодушно сказал через небольшую паузу Беляев. – И в то же время – все новое.

– Лучше об этом не думать. Скромно исполнять свою посредническую роль, – сказал Иосиф Моисеевич и оглядел битком набитую книгами комнату. Сколько жизней я прожил, благодаря книгам! – воскликнул он. – Каждая книга новая жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю