355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Кувалдин » Так говорил Заратустра » Текст книги (страница 17)
Так говорил Заратустра
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:57

Текст книги "Так говорил Заратустра"


Автор книги: Юрий Кувалдин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Как бы вальсируя, Беляев пошел к столу, напевая:

Свиданье забыто, над книгой раскрытой...

Обратно, вальсируя, Беляев подошел к отцу с великолепным огурчиком. Отец с чувством, молча, принялся закусывать, а минут через десять подтягивал сыну:

Ой, летние ночки, буксиров гудочки...

Ровно через полчаса после прибытия Беляева Заратустра был одет, обут, руки не дрожали, глаза сияли, в зубах была сигаретка. Напевая, отец с сыном спускались к машине.

У самой машины дружно, на весь переулок, допели:

На Волге широкой, на стрелке далекой Гудками кого-то зовет пароход. Под городом Горьким, где ясные зорьки, В рабочем поселке подруга живет...

Комаров ошалело смотрел на парочку, затем догадался выскочить из машины, открыть двери и усадить певцов на заднее сидение.

– Куда, шеф? – спросил Комаров, усевшись за руль.

– Рублевское шоссе!

Отец резко повернулся к сыну и застыл с широко открытыми глазами в позе непонимания. Еще мгновение до этого лицо отца было оживленно, с улыбкой на губах, а теперь эта улыбка, пойманная за хвостик, затвердела на вопрошающей ноте. Только пошло все в гору и вдруг – торможение! Затем отец пошевелился, улыбка спрятала хвостик, взгляд потух, и он сказал:

– Понял. Швартуемся в порту равноапостольных истин. Буду слабым и нищим, пусть мне подают и сострадают сильные.

Отец откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Поза эта словно говорила о том, что он не хочет возвращаться из сферы веселья в сферу томления духа.

Почесав затылок, Комаров включил приемник и стал крутить ручку настройки. Беляев вдруг услышал обрывок голоса диктора: "...рил Заратустра", но Комаров крутил дальше.

– Верни Заратустру! – сказал Беляев с тревогой в голосе, как будто кто-то специально подсмотрел за ним и отцом и дал в эфир что-то такое про Заратустру.

Комаров послушно восстановил низкий мужской голос в приемнике.

– ...лько слов о симфонической поэме Рихарда Штрауса "Так говорил Заратустра", – говорил диктор. – Это единственное в своем роде произведение не только в творчестве Рихарда Штрауса, но и во всей истории музыки. Впервые философское сочинение стало объектом музыкальной интерпретации...

– О! Что говорил Заратустра?! – вдруг закричал отец.

– Да подожди ты! – осадил его Беляев.

– Обращение к "Заратустре" было, вероятно, притягательным для композитора в силу новизны и оригинальности музыкальных задач. Подобный замысел способен был отразить и характерные тенденции в настроениях немецкой интеллигенции. Интерпретируя Ницше на свой лад, Штраус постарался придать ряду отвлеченных и иносказательных образов вполне реальный, земной характер, что послужило только на пользу музыке...

Комаров проскочил мимо ресторана "Прага" и помчался по Калининскому проспекту.

Пошел снег.

Нью-йоркский симфонический оркестр заиграл.

Из тишины вдруг вырвались пронзительные, предупреждающие о конце вечности трубы. Их дикий, какой-то звериный выкрик так потряс Беляева, что он похолодел и дыхание перехватило. Призывные голоса труб завораживали на фоне гулкого баса.

Дикие нью-йоркские небоскребы, шагнувшие в Москву, на Калининский проспект, глядели сквозь снеговую завесу звериными светящимися очами. И казалось, что вопли труб идут изо всех окон и дверей, придавая какую-то немыслимую торжественность искусственным сооружениям города посреди доисторической темной природы, оклик которой проклевывался сквозь нарастающий гром барабана в минорном аккорде всего оркестра.

Беляев взглянул на отца. Отец смотрел, не мигая, в потолок машины, и на глазах его от дивной музыки показались слезы, поблескивающие в полумраке, как росинки в лунном холодном свете.

После паузы вступили скрипки и виолончели.

Умиленный великой музыкой, Заратустра тихо, чтобы музыка была слышнее его пьяного голоса, сказал:

– Я спустился с горы я увидел в лесу отшельника. Я спросил у него, что он делает, и он ответил мне, что возносит молитву Богу. Я был поражен. Этот старик не знает, что Бог мертв.

– Бог "мертв"? – спросил Беляев.

– Бог не просто мертв, Бог – разложившийся труп, – вторя скрипкам и виолончелям, в которые уже вмешивались потихоньку духовые, медные и деревянные, сказал мелодично Заратустра. – И я тому свидетель. Ни помощи, ни поддержки, ни утешения я не получал от него. Поэтому я плюю всем богам в лицо, особенно тем, которых придумали евреи, эти тараканы цивилизации, которые ползут только туда, где есть чем поживиться.

Тема отца звучала тихо, робко – у виолончелей и контрабасов пиццикато. Засурдиненные валторны как бы напоминали о людском помрачении в религии.

– Я говорю вам, не верьте презирающим жизнь на словах, а на деле хватающим из нее все, что попадется под руку. Не верьте им с Христами и Буддами, они придумали их, чтобы сделать вас слабыми, чтобы вы поверили в то, что к вам кто-то придет и подаст. На словах вам это скажут, а на деле подойдут и ткнут еще ногой, чтобы вы поскорее свалились в пропасть!

Пронзительные скрипки славили человека, плюнувшего в лицо Богу. Бог умер сразу же, как только появился отец-хулитель, бесстрашный человек, лишенный предрассудков. – Бог есть у того, кто хочет иметь Бога. Бога хочет иметь неудачник. Имеющий Бога – слаб. Место Богу – на кладбище, в больнице и в инвалидном доме. Когда-то душа была шестеркой у намалеванного на стенах храмов Бога, душа – гонительница тела, – говорил отец умиленно и уверенно, укладывая свою речь в такт музыке, овладев кантиленой, – душа – это жалкое ничто, смотрела на тело с презрением, так я, пьяный, бессильный, смотрю на работающего человека с презрением, о, будь проклята душа, которая умерла вместе с Богом и хулителями Бога. Сама душа была кровожадной, истязала тело, хотела, чтобы оно было тощим и постоянно голодным. Но на самом деле она, несуществующая, хотела сделать несуществующим тело. Миллионы тел должны были по замыслу Бога подохнуть, чтобы расчистить, – говорил Заратустра, – земные просторы для евреев, не имеющих ничего против сильного тела... своего и прелюбодеяний с обрезанием...

Комаров сидел весь внимание, пытаясь под симфоническую, нелюбимую, музыку постичь бред отца Беляева.

– Что говорил Заратустра?! – вдруг дико завизжал отец, так что не подготовленный для этого Комаров, втянул голову в плечи, но как профессиональный шофер не изменил параметров работы машины.

– Альзо шпрах? (Так говорил? /нем./) – откликнулся Беляев.

– Их бин хойте Заратустра! (Я сегодня Заратустра! /нем./) – вопил отец. Но вдруг контрапунктально тихо прошептал: – Срочно налей!

Беляев тут же извлек из портфеля джентльменский набор богоборца и богохульника: стакан, бутылку и огурец.

Лишь только легкий звон горлышка о граненый стакан нарушил девственную красоту скрипичной темы.

– Нох айн маль!(Еще один раз! /нем./) – прошептал отец и выпил.

Глава XXIV

Пожаров, Комаров и Беляев закрылись в комнате на ключ. Беляев просил Лизу не беспокоить их, потому что у них очень важное дело. У Комарова за плечами был рюкзак, принявший квадратную форму от коробки, помещенной в него.

Пожаров бросил шапку на диван, туда же полетели шарф и дубленка. Он потер руки и стянул с плеч Комарова рюкзак. Пока Беляев и Комаров раздевались и столь же небрежно бросали одежду на диван, хотя вполне могли бы раздеться в прихожей, как положено, но излишняя поспешность не позволила им это сделать, Пожаров расстегивал кожаные ремешки рюкзака и развязывал узел веревки.

Беляев подошел к окнам и плотно задвинул занавески, словно кто-то мог заглядывать в эти окна с соседней крыши, белой от снега, обильно валившего весь божий день.

Пожаров осторожно вытащил коробку из рюкзака и бережно передал ее Беляеву, который поставил коробку на стол и раскрыл клапаны, которые были закрыты лепесток под лепесток. Комаров дышал ему в затылок, Пожаров нависал над столом с другой стороны. Коробка была набита деньгами, но не теми, которые любил Беляев, а сплошь трояками и пятерками, даже рубли желтели в море зелени и голубизны, как первые одуванчики на траве при голубом небосводе.

– Ну и Шарц! – прогудел Пожаров. – Наверно, на вокзалах побирался. Где он столько набрал этой рвани!

– Все затертые какие-то бумажки, – сказал Комаров, хватая трешку и глядя через нее на свет.

– Итак, – сказал Беляев и, мрачновато взглянув на Комарова, выхватил у него трояк и бросил в коробку. – Комаров считает... рубли, Пожаров – трояки, а я – пятерки.

Беляев стал быстро раскидывать деньги на большом столе в три кучи: рубли к рублям, трешки к трешкам, пятерки к пятеркам. Комаров сгребал порученные ему рубли в охапку и переносил их в кресло, где решил разместиться для счета. Пожаров сдвинул одежду на край дивана и бросал трешки на него. Руки Беляева сновали как у опытного картежника, глаза горели, как, впрочем, они горели у Пожарова и Комарова.

Беляев ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, Комаров стянул через голову свитер, Пожаров сбросил с плеч потертый замшевый пиджак.

– Целый год собирал! – воскликнул Пожаров.

– Пятый пункт и не то заставит делать! – сказал бодро Беляев, не давая себе передышки – мятые деньги так и разлетались по кучам из коробки.

Вдруг Комаров прямо на лету поймал трешку, планировавшую в его рублевую кучу.

– Этого нам не надо! – крикнул он, переправляя ее Пожарову.

– Ас виду – жалкий профессоришка, – сказал Пожаров, бегая глазами от коробки к своей куче и обратно.

– Скребнев меня чуть не повесил, когда я ему сказал, что нашел Шарца. Сказал, что нам своих жидов неизвестно куда девать, а я ему еще одного тащу. Говорю, если хочешь русского бесплатно, пожалуйста. Нет, говорит, бесплатно даже мухи не летают.

Комаров на мгновение оторвал глаза от своей кучи, поправил очки в позолоченной оправе и спросил:

– А кто мухам платит?

– Мухам платит бляха! – захохотал Беляев. Пожаров достал расческу, причесал свои темные, поредевшие, с проседью волосы, главным образом он это сделал по привычке, чем по необходимости. Время от времени Пожаров бросал взгляд на книжные полки и стеллажи, прочитывая названия и авторов по корешкам, а затем вновь с выражением особого, напряженного внимания следил за сортировкой.

– Профессор, а сидел на полставке. Понятно, докторской не было, дали профессора по совокупности...

– Или заплатил, – вставил Комаров, равнодушно уже взирая на деньги, и чувство первоначальной алчности испарилось из его глаз начисто.

– Скорее всего, – сказал Пожаров.

– Как же ты его все же расколол? – спросил Комаров.

– Я и не колол. Чего тут колоть! Спрашивал у всех, не хочет ли кто занять должность завкафедрой. Ну, какой дурак откажется. Все соглашались. А я им говорю, что, мол, одно условие есть. А условие, ясно, не выдавал. В общем, элементарно, как в букваре.

Комаров сгреб очередную кучу и перенес ее в кресло, после чего несколько размялся, помахав руками, нагибаясь к полу, отчего выбилась сзади из брюк рубашка.

– Три бутылки выдул на Новый год, – сказал вдруг Комаров.– Светка сначала к соседке вышла после двенадцати, ну я махнул стакан сразу. А под гуся, сами знаете, как слону дробинка. Пришла, я с ней тост маханул еще раз за ушедший семьдесят шестой, год тридцатилетия. Светка уткнулась в телик да и заснула. Ну я по-тихому выдул еще пару бутылок...

– Врешь! – засмеялся басом Пожаров. – Чтоб махом столько выпивахом? Смерть починаху быти!

– Слушай, Толя, гадом буду, чтоб я скурвился, три пузыря засадил. Сам себе не верю. И утром не похмелялся. Закусывал, как Александр Македонский. Так голова поболела утром немножко – и все! Пошел со своими в лесочек погулял, потом пришел, Светка обедом накормила, я книгу в зубы и на диван. Десять строчек прочитал и захрапел! Блаженство!

– Это он, – кивнул Беляев на Комарова, – характер выковывает!

– Да таких, как я, раз, два и обчелся!

– Это точно! – пробасил Пожаров. – Я больше трехсот грамм перестал употреблять. Я со своей махнул бутылку шампанского и бутылку коньяка. Я себя изучил, как больше трехсот граммов засажу, так наутро башка раскалывается.

– Вот уж липа! – воскликнул Беляев. – Не может у тебя после трехсот граммов болеть голова!

– Коля, я тебе говорю!

– Значит, у тебя давление, – сказал Беляев, беспрестанно раскидывая из коробки бумажки: синие, зеленые и желтые.

–Слушай, откуда у тебя "Шарп"? – вдруг спросил Пожаров, разглядев на одной из средних полок между книгами двухкассетник.

– Взял по случаю, – неопределенно ответил Беляев, не собираясь рассказывать, что это мать прислала из Парижа.

– В комке? – спросил Пожаров.

– В комке, – чтобы отвязаться, кивнул Беляев.

– Ты же был убежденный противник всякой радиотехники, – сказал Пожаров, перенося очередную кучу трешек на диван.

– Ты тоже был противником женитьбы, однако повесил себе хомут на шею и дочку родил! – проговорил Беляев и собственный голос, как иногда бывало с ним, показался ему ехидным и придирчивым.

На Беляева вдруг накатила мрачная волна, он с тревогой посмотрел сначала на Пожарова, потом на Комарова и подумал о том, что наверняка они ему подложат какие-нибудь гадости в дальнейшем, потому что нельзя было с ними сближаться в этом деле, а он сблизился. Может, он уже свихнулся на доверии к ним? Конечно, с виду было все как надо: и Комаров, и Пожаров были с ним заодно, но... Очевидно, он уже начал терять бдительность, когда погнался за этими пятьюдесятью тысячами Шарца за должность заведующего кафедрой. Конечно, и Скребнев хорош, позарился на двадцать тысяч! За эту двадцатку готов был не только Шарца, но и саму Голду Мейер посадить на кафедру. И черт дернул Беляева пообещать Скребневу двадцать тысяч! Но, с другой стороны, за червонец вряд ли бы Скребнев взял Шарца. За червонец можно было бы и русского найти. Стоило только поискать. Афик готов был за сотню прикатить в Москву! Та еще публика! Деньги мешками таскают! Если память Беляеву не изменяет, Афик именно в мешке принес ему деньги за "Волгу" – "сарай", правда, в полиэтиленовом. Впрочем, это закрытая тема.

– Включи маг, – исключительно от скуки однообразной работы попросил Комаров.

Беляев подошел к стеллажу, нажал клавиши "Шарпа". Среди тишины комнаты пропели призывно трубы, ударил барабан, подтянул орган, полились звуки скрипки и виолончели.

– Ну вот, завел! – огорчительно произнес Комаров.

– Что это? – спросил, прислушиваясь, Пожаров.

Комаров опередил Беляева:

– Какая-то капуста!

– Эх, неуч! Сам ты капуста. Это Рихард Штраус "Так говорил Заратустра"!

– Понятно, – сказал Пожаров, внимательно прислушиваясь к свободолюбивой музыке.– Сбросим всех богов, и сами станем богами?

Беляев промолчал, продолжая раскладывать деньги по кучам.

– Господи, да будет ли им когда-нибудь конец?! – взмолился Комаров, относя очередную партию рублей в кресло.

– Будет! – твердо сказал Беляев.

– Вон, еще почти что полкоробки!

– Разгребем, – сказал Пожаров, отошел от стола, сел на диван и стал внимательно слушать музыку. – Хорошо звучит, – через минуту сказал он, с некоторой завистью глядя на "Шарп".

– Да, звук хороший, – сказал Беляев.

– Заведи чего-нибудь наше! – попросил Комаров.

– Что "наше"?

– "Битлов", Высоцкого, – сказал Комаров.

– Не держим,– сказал Беляев. – "Битлы", Высоцкий это не "наше" теперь, – торопливо добавил он. – "Наше" теперь это! – кивнул он на кассетник – Привыкай!

Комаров почесал лоб, склонил голову набок, как голубок.

– По-моему, я где-то эту симфонию уже слышал...

На Беляева накатила какая-то грусть.

– Не мог ты этого слышать никогда! – сказал Беляев, потому что наши оркестры "Заратустру" Штрауса не играют!

– Значит, перепутал, – согласился Комаров безобидно.

– Угу, – промычал Беляев, ускоряя темп раскидки купюр.

Коробка пустела.

– Вообще, Ницше потрясающей смелости человек! – сказал Пожаров и спросил: – Коля, у тебя курить можно?

– Нет!

Пожаров огорченно вздохнул, понес деньги к дивану и сказал:

– Ладно, перетерпим!

Наконец коробка опустела. Беляев внимательно осмотрел ее и убрал со стола. И сам без остановки стал быстро пересчитывать пятирублевые бумажки. Отсчитав первые сто пятирублевок, сходил к письменному столу и достал из ящика черные аптечные резинки.

– Это ж сколько резинок понадобится? Беляев в уме что-то прикинул, затем сказал:

– Примерно, двести...

Комаров как-то нервно рассмеялся.

– Резинок не хватит, – сказал он.

– Хватит, – успокоил его Беляев. – Полный ящик! Все предусмотрено заранее. Идем по расписанию.

– Пока прокурор не остановит! – пошутил как обычно Пожаров голосом дьякона.

Комаров оживился и неожиданно сказал:

– Вспомнил! Когда отца твоего возили в больницу, слышал этого Заратустру по приемнику!

– Может быть, – сказал Беляев, не желая развивать тему отца, и прикрикнул на Комарова: – Считай в темпе! Сегодня еще кое-что нужно обменять!

Комаров приставил стул к креслу, сел на этот стул и стал пересчитывать рубли. После пятой пачки он сказал:

– Опухнуть можно! Это ты так быстро считаешь, Коля, а у меня так не получается.

– Получится, не отвлекайся!

– Выруби музыку, я сбиваюсь! – сказал Комаров, шмыгая носом и обиженно глядя на Беляева сквозь поблескивающие стекла очков.

Беляев обхватил резинкой десятую пачку пятерок, сходил к стеллажу и выключил магнитофон. Наступила тишина, лишь шелестели бумажки в руках добровольных кассиров-инкассаторов. Шевелились губы, нашептывая: "восемьдесят восемь, восемьдесят девять..."; "семнадцать, восемнадцать...";

"тридцать три, тридцать четыре...". Разговоры были невозможны, ни о чем другом, кроме счета, думать было нельзя, иначе сразу же сбивались, а сбиваться и начинать пересчитывать начатую пачку заново было неохота. В маниакальной сосредоточенности головы были склонены к денежным кучам, откуда отбирались одна к другой, по рисунку, бумажки, складывались в пачки, пересчитывались и на цифре "сто" обжимались резинкой. У Беляева каждая пачка равнялась пятистам рублям, у Пожарова – трехстам, у Комарова – ста.

Только теперь Комаров понял, что у него самый минимальный удельный вес.

– Сколько рублей должно быть? – спросил он, запаковав очередную пачку.

Не глядя на него, Беляев цыкнул, чтобы тот молчал до окончания счета начатой Беляевым пачки. Закончив восемьдесят третью пачку, Беляев сказал, заглянув в шпаргалку, которую, при встрече, сунул ему Шарц:

– Рублевых должно быть восемьдесят пачек, столько же трояков, моих тридцать шесть. Как раз полтинник получается...

– Э, себе меньше взял! – с ехидством бросил Комаров.

– Ты работай! С каждой пачки имеет десять процентов и еще рассуждает.

– Ты же восемьсот обещал! – воскликнул Комаров, не сообразив сразу, что десять процентов от рублевых пачек и составит эти восемьсот. Потом, видимо, смекнул и быстро продолжил работу.

Пожаров, казалось, весь ушел в дело. Он перевалил уже за сорок пачек, ухитряясь некоторые составлять за тридцать секунд. Беляев же одну махнул за рекордные пятнадцать секунд. С этой целью на столе перед ним лежали наручные часы, которые он снял, с секундной стрелкой. Но все равно работа заняла без малого три часа. Теперь предстояло обменять сорок пачек пятирублевок на сто или пятидесятирублевки, чтобы отвезти Скребневу. В худшем случае могли быть двадцатипятирублевки.

– Ну, Шарц! – воскликнул Пожаров, разминая уставшие пальцы. – До копейки точен, собака!

Беляев молча стал складывать пачки в коробку. Сначала пошли рублевые. У Комарова вновь засветились глаза. Желтые "рэ" легли двумя рядами на дно коробки: сорок на сорок. Беляев полностью закрыл ряд, подумал с минуту, и затем восемь пачек поднял и передал Комарову; тот заулыбался, благодаря. То же произошло с трояками: восемь пачек, то есть десять процентов от двадцати четырех тысяч, получил Пожаров. СОРОК пачек пятирублевок сунули в полиэтиленовый пакет. Затем прибрались в комнате и пошли на кухню перекусить. Ели стоя, наспех, колбасу с хлебом, запивая чуть теплым чаем. Под ногами вертелись дети Беляева, но на них, в азарте, никто внимания не обращал. Лиза вошла на минуту с Юрой, десятимесячным, на руках, чтобы показать его, все сделали вид, что обрадовались, но тут же заспешили в комнату, оделись, прихватили вещи и бросились вниз, к машине.

На улице было темно, горели окна и фонари, и из одного окна летела песня Высоцкого:

Дай рубля, прибью а то,

Я добытчик, али кто?

А не дашь, тогда пропью долото!

– Здорово! – воскликнул Комаров, прислушиваясь.-Долото пропьет... Здорово! Надо же придумал: пропью, говорит, долото! Это уж, значит, все пропито, одна работа осталась, но и ей, из-за вшивого рубля, наступит крышка... Долото пропьет! Лихо! – закончил восторг Комаров, заводя машину. Но мотор сразу не хотел схватывать.

– Замерзла, собака! – воскликнул заметно повеселевший Комаров.

– Давай, крутану, – сказал Пожаров.

– А чего? Крутани, – согласился Комаров, извлекая из-под сиденья заводную ручку.

После того как Пожаров энергично сделал несколько оборотов коленчатого вала, машина сразу же завелась и через минуту в салон пошел теплый воздух от печки.

– Трапеция ни к черту! – сказал Комаров. – Вообще, все рулевое нужно перебирать. В теплый бы гараж заехать.

– Заедем! – сказал Беляев. – Тормози у первой сберкассы!

Беляев сунул Пожарову шесть пачек пятирублевок. Пожаров отправился на разведку один. Минут через десять вышел довольный – операция удалась, выдали "стольниками", тридцать штук. Дело пошло. После нескольких сберкасс и касс магазинов, когда оставалось десять пачек пятирублевок, Беляев сходил сам и силой убеждения обменял в один присест у симпатичной девушки пять тысяч.

– В Гагры еду отдыхать! – для пущей важности сказал Беляев.

В машине было тепло и уютно. Но Беляев уловил некоторое изменение в поведении Комарова и Пожарова. По всей видимости, в его отсутствие они успели перемолвиться.

Первым начал Пожаров:

– Старик, у меня гарнитур на подходе...

– Ну и что?! – сразу же насторожился Беляев.

– Что-что "что"? Мало чего-то ты мне дал.

– Ма-ало?! – растянул Беляев. – А я считаю, что много. Хорошо, ты нашел покупателя. Ну и что? Ты место нашел ему?

– Я не спорю... Но ты, посмотри, сколько ты себе наварил, и сколько нам дал?

– Себе ты лихо наварил! – поддержал Пожарова Комаров.

Беляев не стал разглагольствовать, он решил пойти обходным путем. Он сказал:

– Опять, друзья, начался счет чужих денег! Опять коммунизм вам покоя не дает! Почему вы смотрите в чужой карман, а?! А вы знаете, сколько мне еще отваливать ректору, проректору и в конкурсную комиссию?

Ребята поутихли. Подействовали слова Беляева, хотя никому, кроме Скребнева, он ничего не обещал и не был должен. Но он уже завелся.

– Да у меня только семь двести останется! Тройной коэффициент. У Комарова – восемьсот. Умножаем на три – две четыреста. Еще – на три – семь двести... Да и – накладные расходы! Вот и все дела несчастного христианина!

– Чего-то ты не договариваешь, – вдруг осмелился сказать Комаров, глядя на Беляева непроницаемым взглядом.

Беляев вдруг зевнул, не открывая рта, подрагивали лишь ноздри.

Комаров еще некоторое время смотрел на него, но Беляев молчал, и Комаров понял, что на этом беседа на финансовые темы исчерпана. Для молчания Беляеву хватало упрямства. Для дальнейших расспросов Комарову такого упрямства недоставало. Пожаров в этой ситуации оказался нейтралом.

Он сказал:

– Хотелось бы сходить в Большой на балет. Помолчали.

– Чего ты там забыл? – спросил Комаров.

– Изящество, – сказал Пожаров. Комаров тронул машину.

– Я не люблю балет, – сказал он.

– А что ты любишь? – спросил Пожаров. Беляев вновь зевнул, но уже с открытым ртом.

– Футбол, – сказал Комаров.

– Я тоже люблю футбол, – сказал Пожаров. – Но я люблю и балет.

– Нет, балет я не люблю.

– Тебя никто не заставляет его любить.

– Все равно меня никто не заставит любить балет.

– Для этого нужно созреть, – сказал Пожаров.

– Значит, я никогда не созрею, – сказал Комаров.

Беляев сидел на переднем сиденье прямо и весьма сурово смотрел вперед, поджав губы. Ему хотелось подключиться к разговору, но он упрямо молчал, наказывая этим молчанием друзей, как бы становясь, как он считал, выше них.

– А ты хоть раз был на живом балете? – спросил Пожаров.

– Нет, и не буду. Пожаров вздохнул.

– Коля, а ты как относишься к балету? – спросил он у Беляева.

Беляев молчал. Подождав некоторое время, Пожаров протянул:

– Да-а... короткое замыкание! Тут хочешь приобщить их к прекрасному, а они как бараны... А хорошо сходить в балет! Побриться, надеть выходной костюм с галстуком, прийти в Большой... Ярусы, партер, золото, люстра! Прекрасно. Зрители приподняты, нарядно одеты, от женщин терпко пахнет духами... Свет гаснет. Оркестр пробует струны, занавес, освещенный рампой, волнуется... Нет, ничего вы, ребята, не понимаете...

На сей раз и Комаров не отозвался, он только хмыкнул и прибавил скорости машине. Пожаров возвел глаза к потолку и задумался. Беляев сидел все так же прямо и смотрел вперед.

– Ты чего, обиделся? – вдруг спросил у него Комаров.

Беляев молчал, просто-таки дал себе обет молчания, решил ни слова с ними не проронить, и уйти, не попрощавшись.

Так он решил! Круче с ними, круче, обрывать всяческие поползновения в казну!

– А я бы съел сейчас килограмм сыру! – ни с того ни с сего сказал Комаров. Пожаров сказал:

– Вот она вся твоя сущность, Лева!

– А что? Вот хочу сыру килограмм! Знаешь, мечтаешь иногда так, а придешь домой, суп там, картошка, а на сыр сил не хватает! А сейчас специально ничего есть не буду, кроме сыра. Специально заеду в молочный, куплю полголовы сыра, принесу домой и буду есть. Без хлеба. Возьму длинный нож, нарежу себе ноздреватых ломтей и буду есть. Ничего больше из еды трогать не буду. Зверски хочу сыра! Швейцарского! Он немножко твердоват, и когда его нарежешь, то испарина на ломтиках появляется. Великолепный, жирный сыр, и ноздреватость у него такая... крупная...

Пожаров сравнительно мягко заметил:

– Объешься и впредь на сыр смотреть не сможешь. Так я на яйца смотреть не могу, объелся в детстве, и когда кто-то мне предлагает съесть яйцо или при мне готовит эти яйца, то меня чуть не тошнит...

– Останови машину! – сказал со злобой Беляев. Комаров послушно перестроился и подъехал к тротуару. Беляев вышел, ни слова не говоря, сильно хлопнув дверью.

Глава XXV

25 декабря 1978 года Беляев купил елку. Событие достойное быть отмеченным в анналах частной истории: тридцать вторая елка Беляева с момента появления его на свет.

Лиза – тридцать вторая елка.

Коля – одиннадцатая.

Саша – восьмая.

Миша – шестая.

Юра – вторая.

Отец – пятьдесят седьмая елка...

Мать прислала из Парижа открытку. У нее была пятьдесят пятая елка. Герман Донатович напечатал какой-то отрывочек из своей работы в "Русской мысли". Беляев бегло просмотрел ксерокопию этого кусочка, куда-то сунул его и забыл о нем. Ничего нового в кусочке не было.

Зато новым был Заратустра: год не пил. У него появилась какая-то жажда чтения. Он щелкал книги как орехи. Беляев приносил все новые и новые книги, в основном, изданные на Западе.

– Послушай, – сказал отец и надел очки. – Я вывел новую формулу творчества.

– По-моему, вы свихнулись на новизне, – сказал Беляев.

– Кто это "вы"?

– Да этот, Герман, там в Париже тоже озабочен новизной...

– Плевать я хотел на всяких там германов! Я говорю о себе.

– Ну-ну...

Отец снял очки, встал из-за стола и заходил из угла в угол. Через некоторое время он воскликнул:

– Крыса вылезла из норы со стаканом и с книгой Чехова! Уселась эдак на порожке и выпила стакан!

Беляев усмехнулся, представив крысу со стаканом, да еще с книгой.

– Крыса сказала: "Запойный писатель Чехов!"

– Чехов не пил.

– Не перебивай Заратустру! Писать нужно запойно! Крыса это поняла. Сначала появляется предчувствие. Идешь себе по улице, снежок сыплет и солнце светит. Один край неба темный, со снегом, другой – чистый, голубой, с солнцем. А у тебя на душе предчувствие, такое легкое, поэтичное: а не выпить ли рюмку? Знаешь, ведь, все наперед, что будет, а предчувствие томит душу. Знаешь, что будет начало, будет процесс, будет конец и будет выход, а тормознуть себя не можешь. Крыса свидетельствует!

– Фу! Почему крыса?

– Да потому, что я увидел крысу!

– А слона ты не мог увидеть?

– Мог бы, но не увидел. Я увидел крысу, причем довольно симпатичную. Повторяю: со стаканом и с книгой. Чехова.

– Чехов и стакан – вещи несовместные!

– Совместные, если хорошенько подумать... Крыса сидела на порожке норы и листала книгу Чехова. А в этой книге – весь Чехов. Ну, шрифт там был такой мелкий, что только крыса своими маленькими глазами могла его разобрать. В одном томе весь Чехов. Бумага тонкая-претонкая, как в Библии... Сидит крыса на порожке, читает Чехова и говорит: "Запойный писатель Чехов!" Все в нем есть: и предчувствие, и начало, и процесс, и конец, и выход. Вы-ыход! Ты понимаешь! Это же самое невозможное! На выходе-то все и рушатся! Не могут выйти сами! Я раньше сам выходил, а ты вот меня толкнул вовне. Я уже падение. Сам должен выходить! Если сам выходишь, то ты пьяница. А если не можешь сам, то алкоголик! Смекнул, в чем разница? Запой – это акт творческий. С полным циклом: предчувствие, начало, процесс, конец, выход. Алкоголик тонет в самом процессе. Не дотягивает ни до конца, ни до выхода. Его нужно силой выводить. А это уже не творческий акт. Пробиться в запредельность позволяет только запой. А вся классическая литература запредельная литература, и, стало быть, запойная! Вот, что я хочу сказать. Причем, я это вывел не каким-то там логическим путем. Ты знаешь, логику я презираю. Логика – наука для заземленных алкоголиков. Таким образом, все люди делятся на пьяниц и алкоголиков. Пьяниц – единицы, алкоголиков – все оставшееся население. Я, разумеется, выражаюсь фигурально, образно, так сказать. Я вообще все вижу в образах. Вдруг увидел эту крысу, вылезающую из норы со стаканом и с книгой. Даже золотое тиснение на книге увидел и прочитал: "А. П. Чехов"! И серенькую шерсть на крысе увидел, и усики, и зубки, и всю остроносую мордочку, и лапки с коготками! Вот как! А не просто словами помыслил. Я тебе скажу, что я не умею мыслить словами. Слова как-то пропадают. У меня все идет в картинках, цветных. И сам я там, в этих картинках. Иногда вижу самого себя со стороны. И слова слышу, которые сам произношу. И запахи ощущаю, и вкусы различаю...

– Одним словом, бред, – сказал Беляев.

– Вот-вот, но в бред могут выйти единицы! У бреда свои законы.

– У бреда нет законов, потому он и называется бредом.

– Э, тут ты ошибаешься. После начала идет процесс. И куда он ведет? В запредельность. Ну, можно сказать, в бред. Бывает бред закрытый, это когда ты один ему свидетель. Ты в бреду, и бред с тобою, в тебе. Без свидетелей. Ты ходишь, видишь, что я лежу пьяный на диване. И все! Больше ты ничего не видишь. Тебе неприятно лицезреть меня. Кто я? Для тебя – кто я? Пьяная свинья в лучшем случае. Скотина. А тебя для меня нет. Ты – из другой реальности. Я лежу крестом на диване, но меня нет. Я с крысой читаю Чехова! Я сначала ее испугался, а потом, ничего, разговорился. И как точно она все формулировала. Запойно, говорит, писать нужно! Это ж значит писать, как быть в бреду. Не быть здесь, но быть там. Быть, как вот с тобой сейчас. Все в полном порядке: ты здесь – живой, а там – крыса живая. Когда я ее погладил, то ощутил тепло ее тела своими пальцами. Живая – никаких сомнений. Полная реальность, не эта – другая. Вот что такое запой. Со всеми чувствами своими, со всею жизнью своей ты переходишь в другую жизнь, в запредельность. Высшая степень таланта – попасть в запредельность без вина. Все как в запое, но без самого пития. Особое состояние психики. Тут логикой ничего не добьешься. Были такие мастера, которые гениальность хотели купить логикой. Пустая трата времени. Все белыми нитками шито! Пример? Щедрин. Дикой бездарности человек. Дичайшей. Газетный фельетонист. Логист.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю