Текст книги "Так говорил Заратустра"
Автор книги: Юрий Кувалдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Беляев для Германа Донатовича был трудным собеседником, отрицающим то, что по сути нельзя было отрицать. И от этого внутренне Герман Донатович злился, даже отчасти презирал Беляева за невежество и апломб, но внешне старался держаться в рамках. Говорил ли в Германе Донатовиче книжный разум, или сказывалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает жить людям, но только доводы и упрямство Беляева казались ему притворными, несерьезными, и в то же время какое-то чувство возмущалось в нем и шептало, что все, что он слышит от Беляева, с точки зрения Бога, не представляет никакого интереса. Но он злился на себя и винил за то, что не может пробить стену непонимания, хотя в минуты одиночества ему представлялось это не стоящим большого труда. И с глубоким сожалением Герман Донатович прибег к самому шаткому, на его взгляд, доказательству.
– Человек, Коля, принимает любую теорию, когда она становится для него несомненной. Он к ней приходит с помощью размышлений, открытий, озарений, переживаний, которые помогают ее приятию. Это означает, что и вера, и знание построены на одном фундаменте. И для веры, и для знания фаза принятия обязательная, но с некоторыми различиями. Знания требуют объективной проверки, хотя кое-что принимается как априорное утверждение. В религии проверка требует большой подготовленности богословов. Остальным достаточно прислушаться к авторитетному слову церкви. Сознательно вера приходит, когда приняты как истины объекты, отличающиеся сложностью. В число таких объектов входит Бог и весь трансфизический план жизни. Непосредственное их восприятие требует особой духовной одаренности. Большинство людей не обладает такими способностями. Человек может приобщиться к трансфизической реальности, встав на путь веры. Одни принимают веру в Бога, благодаря системе отточенных доказательств. Другие – по причине ударов судьбы. У многих вера зиждется на иррациональном начале, но ее приятие часто определяется рядом ясных положений рациональной природы. Рационализм может оказать помощь людям, получившим безбожное воспитание и сбившимся с пути веры. Мой рационализм помогает прийти к вере.
– Ну, приехали! – воскликнул Беляев. – Поверь мне, говорит мошенник, что я тебе достану партию автомобилей и проведи предоплату в сто процентов! Так по-вашему?
– Бог – не мошенник! – певуче возразил Герман Донатович, хотя в душе у него громыхали электрические разряды.
– Да я не о Боге, черт возьми! – возмутился непониманием Беляев. – Я о принципе! Вы начинаете анализировать то, что не предназначено для анализа. Вот в чем дело. Вера – само по себе слово, говорящее о неаналитичности! Вы можете поверить мне, что у меня есть сто тысяч наличными? – вдруг спросил Беляев.
Герман Донатович туманно взглянул на него и сказал:
– Не могу. Потому что в этой стране такие деньги заработать нельзя. Тем более, вам, Коля!
– А я вам, Герман Донатович, доказываю обратное... Идите сюда!
Беляев порывисто вытащил из-под письменного стола коробку из-под импортного сливочного масла, хорошую картонную коробку. Герман Донатович встал с дивана, подошел и с недоумением уставился на коробку. Беляев открыл ее. Сверху лежали химикаты в пакетиках для проявки пленки и фотопечати. Вытащив их на стол, Беляев поднял почти что со дна газету, под которой, плотно притертые друг к другу, лежали банковские упаковки сторублевых купюр. Десять пачек.
– Считайте! – воскликнул Беляев.
Обалдевший Герман Донатович для убедительности взял одну пачку, прочитал на упаковке:
"10. 000 руб.", повертел в руках и с каким-то странным вздохом положил на место.
– Невероятно! – прошептал он.
– Но факт, как говорят в таких случаях. А ведь вы мне сначала не поверили. И это – жизнь, Герман Донатович! И вы, подозреваю, пишете свой труд, чтобы получить свой гонорар. Уже, догадываюсь, не в рублях, а во франках. И предъявить доказательства о существовании Бога вы мне не сумеете. И это факт. А поверить я и без вашего труда могу. И это тоже факт! отчеканил Беляев и быстро накрыл пачки газетой, засыпал химикатами, закрыл коробку и бросил ее под стол.
– Невероятно! – повторил Герман Донатович и поковылял к дивану.
– Только, я надеюсь, у вас хватит ума не говорить об этом маме?
– Что за вопрос... Конечно, – пробормотал Герман Донатович, с трудом выдерживая натиск охвативших его чувств.
Беляев без труда заметил эту перемену в Германе Донатовиче и ему показалось, что с горя он осунулся и сузился в плечах. Беляев уже не злился на него. Он понимал, что творится у Германа Донатовича на душе. Беляеву еще раз пришлось убедиться на опыте, как мало зависит человек от теорий, которым он поклоняется и которые проповедует. Потому что в критические моменты жизни действуют не теории, а живые люди, люди, которые сначала изобрели колесо, потом деньги, а уж потом Бога единого. Конечно, Беляев против воли высунулся со своими тысячами, и даже теперь сожалел об этом, но ярче урок он вряд ли мог преподнести Герману Донатовичу. Жаль, что Беляев неосознанно причинил ему жестокое, как это было заметно, страдание. Рассекретив свои сто тысяч, он чувствовал, что как бы потерял что-то очень дорогое, близкое, чего ему уже не найти.
Герман Донатович, не имея теперь силы вести беседу о Боге и быть откровенным, ходил мрачно из угла в угол, молчал или же говорил что-то незначительное.
– Во Франции зима другая, – сказал он, останавливаясь у книжного стеллажа и рассматривая книги.
– Во Франции и вера другая.
– Как другая? То же христианство.
– Другая. Вы о филиокве слышали? – спросил Беляев. – А если слышали, то должны понимать, что другая.
Герман Донатович с большим удивлением посмотрел на Беляева и сказал:
– Не думал, что ты осведомлен и об этом.
– Филиокве – и от Сына... Не только от Бога-Отца, но и от Сына исходит Святой Дух. Наш Символ веры – Троица, а они еще добавили к нему это филиокве! Что еще раз доказывает самое что ни на есть человеческое происхождение Бога. То есть, человек сам Его создал и сам в Него уверовал. Остается ответить – для чего?
Беляев как-то решительно махнул рукой и замолчал. Показывая всем видом, что ему надоело толочь воду в ступе, он подошел к стеллажу и, кивая на него, сказал:
– У меня три полки на эту тему. Так что ваш трактат я бы исполнил месяца за три.
Послышались шаги, дверь открылась, вошла Лиза, веселая, румяная, за нею в комнату вбежали Коля и Саша.
– Папа! – воскликнул Саша и обхватил ногу Беляева.
– Он "ласточку" делал! – сказал Коля, возбужденный и вспотевший.
– А ну, покажи! – попросил Беляев. Саша выбежал на середину комнаты, расставил руки в стороны и откинул полную ножку в зеленых ползунках назад. Все захлопали ему.
– Я еще не так могу! – крикнул Коля и тут же бросился на пол и сделал кувырок через голову.
– И-и-а-а! – засмеялся Саша.
Лиза сложила руки на большом животе и смеялась. Потом она сказала:
– Пойдемте обедать. Все на столе.
Герман Донатович облегченно вздохнул, как после нудной и тяжелой работы. А в голове все свербила навязчивая мысль: "И как этому сопляку, этому мальчишке удалось заработать такие деньги?!" К этой мысли примешивалась другая, более обидная, что ли: "Почему я, отсидевший в лагерях более десяти лет, ничего не имею и занимаюсь только возвышенными, не дающими дохода вопросами?!" И ответить себе не мог.
Жена взглянула на его удивленное, испуганное лицо и поняла, что у них произошел спор.
– Какой замечательный борщ у Лизы! – похвалила она.
Герман Донатович рассеянно улыбнулся и сел за стол.
Сашу посадили в высокий детский стул, подвязали на шею передник и придвинули к столу. Он радостно схватил ложку и с размаху ударил по тарелке с борщем. Брызги полетели в разные стороны.
– И-и-а-а! – победно кричал Саша, оглядывая всех округленными веселыми глазами.
Сашин передник, скатерть, рубашка рядом сидящего Коли, пиджак Германа Донатовича покрылись бордовыми пятнами. Лиза подбежала к Саше, выхватила его из стула, отняла ложку, шлепнула по попке и повела в угол. Саша вопил и упирался.
– Будешь так себя вести?! – спрашивала Лиза, склонившись над ним.
– Не бую! – сквозь слезы пообещал Саша и был водворен на место.
– Ты что, дурак? – спросил у брата Коля.
– Я мая тива дью, – пробормотал Саша и стал неумело подносить ложку ко рту.
– Коля! – сказала мать Беляева. – Так нехорошо говорить.
– А чего он! – надул губы Коля. – Всю рубашку обрызгал.
– Наступило на некоторое время молчание. Все сосредоточенно ели борщ.
– Берите салат, – сказала Лиза.
– Спасибо, – сказал Герман Донатович.
– Очень вкусно! – сказал Беляев, отставляя глубокую тарелку.
– Вы бы купили себе телевизор, – сказала мать.
– Он портит детей, – сказала Лиза.
– А маленький Коля сам еще не читает? – спросил Герман Донатович.
– Я буквы знаю! – сказал Коля.
– И я бувы заю! – захохотал Саша.
Вдруг Лиза шумно вздохнула и сказала:
– Франция...
Беляев, улыбаясь, передразнил:
– Америка...
Мать посмотрела на сына, и на ее лице появилась грустная улыбка, возникающая при расставании, когда все слова сказаны и остаются одни чувства, тревожащие душу. Волнение не позволяет ни на чем сосредоточиться, поскольку этот мир становится прошлым, ненастоящим, он уменьшается в размерах и в своем значении, превращается просто в какой-то пустяк, о котором и думать не следует. Взгляд души устремляется в будущее, представления о котором окрашиваются в неопределенные радостные тона, но никак не могут принять конкретных очертаний, которые можно бы было сравнить с чем-нибудь хорошим в этой жизни.
Глава XVI
То, что он ходил по реке, придавало ему определенную уверенность в непотопляемости. Разумеется, это была до некоторой степени условность. Но разве вторая реальность – не условность? Иногда приходилось верить во вторую реальность больше, чем в первую и, казалось бы, единственную. Вот длинный дом, тянущийся до самой Трубной площади, когда-то в его комнатах "без денег, без родных и... без будущего" жил студентом Сергей Васильевич Никитин чеховский Учитель словесности. Представитель второй. реальности: проверить невозможно, был ли он на самом деле или это сам Чехов жил в номерах Ечкина, которому принадлежал дом? Дом и Ечкин – из первой реальности. Река тоже из первой, но можно отнести ее и ко второй, поскольку река вроде бы есть, но одновременно и нет. Она где-то в трубах, под улицей.
Улицы возникали на местах былых дорог, а эта, пожалуй, единственная в своем роде, возникла над рекой. Какая-то Венеция в Москве! Сначала и было как в Венеции: был канал. Но река мелела и распространяла такие миазмы, что, в конце концов, ее пришлось упрятать с глаз долой.
Снег валил целую неделю, и теперь на Неглинке у тротуаров возвышались сугробы, в которых буксовали машины. Некоторые машины, хозяева которых к ним давно не прикасались, заваленные снегом, сами превратились в сугробы. Беляеву нравился заснеженный пейзаж с детства любимой улицы. Переулок, где стоял его дом, стекал к Неглинке.
Он уже минут пятнадцать ожидал Комарова, но того все не было. Беляев смотрел за машинами-такси, именно на такси обещал приехать Комаров, но все они проскакивали к Трубной или к центру. Беляев переминался с ноги на ногу между сугробами близко от проезжающих машин. Вдруг перед самым носом затормозил армейский зеленый фургон, едва не задев Беляева открывшейся дверью. И Беляев увидел Комарова, сидящего на переднем сидении рядом с шофером.
В машине было прохладно и пахло бензином. По полу под ногами Беляева катались какие-то ржавые трубы. Беляев сидел на жестком боковом сиденье за спиной шофера, держался за невысокую перегородку, отделявшую места шофера и Комарова от небольшого обшарпанного салона. Комаров назвал эту машину "буханкой". Машина рычала, гремела, скрежетали шестерни коробки во время переключения передач и сильно свистели колодки при торможении.
Комаров продолжал начатый до появления Беляева разговор с шофером.
– Ну а ты что? – спрашивал шофер, хохоча.
– Я молчу, делаю вид, что ничего не знаю.
– А он?
– Он говорит – ты же меня за водкой послал!
– А ты что?
– Я говорю, что подошел к дверям и жду!– смеялся Комаров.
– Ну, а он? – спрашивал, продолжая хохотать, шофер.
– Где, говорит, коробка?
– Ну, а ты?
– Я, говорю, не знал, что это твоя коробка!
– А он что?
– Он кричит, зачем я ушел из двора от черного хода...
– Ну, а ты?
– Взял бутылку водки и положил в карман. А про коробку с вином, говорю, не знаю!
Машина остановилась перед светофором. Комаров обернулся, блеснул очками на Беляева и сказал:
– Взгляни вон назад под сиденье! Беляев посмотрел и увидел коробку с надписью "Винплодэкспорт".
– Это ты про нее рассказываешь? – спросил он.
– Ну! Утром пошел для того хмыря, к которому едем, доставать водку. Прихожу к магазину полвосьмого. Закрыто. Ждать некогда. Пошел со двора. Стоит какой-то алкаш с этой коробкой. Я к нему. Говорю, возьми у грузчиков бутылку водки. Он говорит, покупай всю коробку вина. Я говорю, мне водка нужна. Дал ему деньги. Он, ничего не говоря, шнырь в подвал. Я стою, жду. Потом взял его коробку и в беседку оттащил, под лавку. А сам снаружи к магазину... Выносит этот алкаш бутылку. Нет ни коробки, ни меня. Он на улицу. Я стою как ни в чем не бывало...
– А он что? – спросил шофер.
– Где, говорит, коробка?
– А ты?
– Не знаю, где твоя коробка, говорю. Там, говорю, какие-то типы подходили. А я сразу сюда вышел, говорю. Он побежал во двор, а я ноги в руки, обежал дом с другой стороны и из-за угла наблюдаю. Вижу, он пометался у черного входа и опять – на улицу. А я с этой стороны к беседке, схватил коробку, тяжелая, черт, десять бутылок, и дворами на соседнюю улицу. А тут "буханка" едет.
– Ну, ты даешь, Лева! – усмехнулся Беляев. – Не стыдно алкашей грабить?
– Да он сам эту коробку наверняка спер в магазине! – оправдался Комаров.
– Конечно, спер! – подтвердил шофер. Время от времени он как бы оборачивался к Беляеву, вернее, показывал оборот, – Беляев замечал лишь его ухо и щеку с небритой щетиной.
Остановились у Даниловского рынка. Расплачиваться пришлось Беляеву, так как у Комарова больше не было денег. Тут у рынка их должен был встретить некий Володя, как сказал Комаров. Коробку с вином он поставил на снег и все время на нее поглядывал. Комаров был в своей видавшей виды потертой куртке. Через некоторое время он стал ежиться в ней от холода. Поглядывая на него, Беляев подумал о том, что привычка к вещам может быть у некоторых людей маниакальной. И эта маниакальность сопровождается еще неким странным представлением о моде. Например, считается, что парням не пристало ходить в пальто, особенно в зимнем с меховым воротником, какое было теперь на Беляеве. Самое обыкновенное длинное драповое пальто с ватиновой простежкой, с черным котиковым воротником. Говорили, что в таких пальто ходят только пенсионеры. Действительно, оно выглядело мешковато и старило Беляева. Но ему в нем было тепло и удобно. А Комаров в угоду моде сутулился в своей куртке, полагая, что он не изменяет молодежным принципам. На самом деле он выглядел жалко, как ощипанный цыпленок. Длинные ноги в узких брюках были открыты и мерзли. Да к тому же Комаров не носил нижнего белья, что тоже считал привилегией своего двадцатисемилетнего возраста. Стыдился как огня этого белья, стыдился – в смысле боялся. Сохранялась таким образом какая-то придуманная честь молодого мужчины. Хотя Беляев тоже не любил нижнее белье, состоящее из кальсон и рубашки, но тренировочные брюки обязательно надевал и чувствовал себя превосходно. То есть, не растрачивал энергию на преодоление холода. А по Москве бегали Комаровы в холодных курточках и без шапок в двадцатиградусный мороз, гордясь мнимой своей закалкой. Правда, на Комарове сейчас была меховая шапка.
– Где этот хмырь! – сказал Комаров, пожимая плечами.
– А ты здесь с ним договорился встретиться? – спросил Беляев, чувствуя, что у него начал мерзнуть нос.
– Где же еще? – сказал Комаров и перешел на другую тему: – У Светки бабка в деревне умерла. Мы ездили на похороны. Вся деревня упилась в доску. Я тоже окосел, хотя пил немного... Знаешь же, что я теперь не похмеляюсь. Зарезали целого теленка. Ели-пили три дня... Но дело не в этом. Дом теперь на Светку записали. Я литр председателю поставил и справку оформил. Дом, конечно, плохой... Фундамент уполз в землю, нижние венцы сгнили, задний двор, где раньше скотину держали, рухнул...
– Ремонтировать нужно, – сказал Беляев.
– Вот я к этому и клоню... А где взять денег? Все время со Светкой занимаем! До получки не дотягиваем...
И Комаров пошел распространяться о трудном житье, проклинать всех и вся, на что Беляев заметил:
– Не вижу конструктивных идей!
– Где я их возьму? – огрызнулся Комаров.
– Соображать нужно. Голова на плечах есть.
– Я соображал. Малярничал, думал, что Борода поможет заказами! Но тоже умным оказался. Сам красит, а мне не дает. Больше убытков, чем заработка...
– И не будет, если ты в сторожах будешь ходить! На что ты надеешься?
– На что, на что... Вот возьмем тачку, тебя буду возить, халтурить буду...
– Лева, какая-то странная вещь происходит, – сказал Беляев. – Мы начинали в равных условиях. Но ты все время побираешься...
– Побираюсь?! – перебил Комаров. – Да у меня так жизнь сложилась... Двое детей, Светка не работает... А я, как этот!
– Как Калигула! – засмеялся Беляев.
– Кто это?
– Да был один такой тип в Риме! Промотал все родительское состояние и вечно побирался. Когда у него родилась дочь, он потребовал от римлян подношений на ее воспитание и приданое. В первый день нового года он встал на пороге своего дворца и собирал монеты в подол. Все же император! Люди шли и бросали ему в подол деньги. Представляешь сценку! Какие у него были возможности заработать "бабки", а он побирался! Да еще как! Ввел огромное количество налогов, обирал всех. Особенно ненавидел людей предприимчивых. Он потребовал от них, чтобы они в своих завещаниях делали его сонаследником. Конечно, Калигула был чокнутым...
– Почему?
– Он своего коня сделал консулом! Четыре года он проматывал римские богатства. Рабам разрешил выступать с любыми обвинениями против своих господ и...
– Вон он идет! – перебил Комаров, кивая на парня в такой же короткой куртке, в какой и он сам был.
Тот подошел, по-деловому поздоровался и извинительно сказал:
– Машина не заводилась. Полчаса крутил ручкой...
Перешли через дорогу к его машине. Это был старенький "Москвич". Комаров нес свою коробку с вином, поглядывая под ноги, боясь поскользнуться и разбить вино. Володя-шофер заинтересованно следил за коробкой, но лишних вопросов не задавал, потому что был не уверен в своем "Москвиче", который, пока он ходил на ту сторону за приятелями, заглох и теперь было неизвестно, заведется ли он или нет. На всякий случай, еще до того, как заводить ключом, он склонился к сиденью, достали из-под него заводную ручку и протянул ее Комарову, поставившему коробку с вином на заднее сиденье и теперь готовому покрутить эту ручку.
Машина была не прогрета, в ней было попросту холодно. Беляев это сразу почувствовал, когда сел на переднее сиденье. Володя включил зажигание, Комаров сделал несколько оборотов ручкой, машина вздрогнула, словно испугалась, и заработала. Через Серпуховку по Тульской улице выехали на Варшавское шоссе, там свернули на Каширское. Как раз на повороте заметили разбитую "Волгу", врезавшуюся в самосвал, который в довершение к этому повалил бетонный столб. Рядом толпились люди, стояли милицейская машина и "скорая" с помятой дверью.
– Третья! – сказал Володя.
– Что? – спросил сзади Комаров.
– За сегодняшний день – третью аварию вижу... Когда выехали за кольцевую, Беляев спросил:
– Доедем?
– Она разогреется... Не подведет...
Свернули на второстепенную дорогу и поехали через заснеженный лесок. Ни встречных, ни попутных машин не было. Через несколько поворотов показался глухой зеленый забор, окончившийся въездными решетчатыми воротами, которые были открыты, и "Москвич" свободно въехал на какую-то территорию. Свернув к двухэтажному современному строению, остановился. Сразу же бросились в глаза новые красные "Жигули", приткнутые носом к стене, без номеров, лишь к заднему стеклу изнутри был прилеплен иногородний транзитный номер на бумаге. У Комарова алчно засветились глаза, еще до того, как он вышел из "Москвича", этот блеск заметил Беляев, когда к нему обернулся, чтобы посмотреть на реакцию Комарова. Ему было важно увидеть реакцию Комарова, почувствовать его психологическое состояние. Да и сам Беляев при виде новой машины несколько заволновался, поскольку...
Вышли из "Москвича" и тут же бросились осматривать новый "Жигуль" пожарного цвета, а может быть, цвета гвоздики или цвета любви. Кому как нравится. Каждый сравнивает с тем, что ему нравится. Были времена, когда мода была на черный цвет. Москву бороздили мрачные черные машины, все под одну гребенку. Теперь же в автостроении появилось некое разнообразие, пусть скудное, но все же... Красный, желтый, голубой...
– Полный атас! – сказал Комаров и покачал головой. Теперь улыбка не слетала с его губ.
– Аппарат что надо! – сказал Володя-шофер, посредник, и направился в здание за хозяином машины.
Шел пока наружный осмотр машины, ключей от нее у Володи не было, он должен был привести хозяина с этими ключами.
– Надо брать! – воскликнул Комаров.
– Не спеши, – спокойно сказал Беляев, в общем-то, завидуя радости Комарова и злясь на эту радость. На пальто человек не может заработать, а тут на машину губы раскатал.
Появился Володя, но не с хозяином, который был пока занят, а с его представителем, грузным человеком в каракулевом "пирожке". Он открыл машину, подняли капот и крышку багажника: все сияло новизной, блестела медь контактов, пахло краской, каждое номерное клеймо было отчетливо видно. Комаров с восторгом сел за руль, машина легко завелась, он дал назад, проехал несколько метров по площадке, развернулся и остановился у ног Беляева.
– Ну как? – спросил грузный в шапке– "пирожке", когда Комаров вышел из машины.
– Да-а, – протянул с улыбкой блаженства Комаров,– умеют итальянцы работать!
– Тогда надо обговорить, – сказал грузный. Беляев подошел ближе и все стали в кружок.
– Хозяину – семь кусков, кусок – мне, и полкуска – Володьке, – сказал помощник хозяина, кивая на шофера.
– Так же не договаривались! – вскричал Комаров. – Называли же шесть с половиной!
– Мало ли что было вчера. Тут грузины узнали – отрывают за девять!
– Подумаем! – мрачно сказал Беляев и отошел в сторону. Комаров пошел за ним. А грузный с Володей отправились за хозяином.
– Ну наваривают! – процедил со злостью Комаров.
Беляев строго уставился на него и сказал:
– Сколько раз вам, балбесам, повторять, что варианты нужно прорабатывать!
Комаров с испугом взглянул в глаза Беляеву, опасаясь, что тот сейчас даст отбой и сделка не состоится.
– Надо брать все равно, – сказал неуверенно Комаров.
– Бери! – крикнул Беляев. – Есть у тебя восемь с половиной тысяч?! Бери! Привыкли за чужой счет банковать! Пошли отсюда!
Комаров вцепился в рукав зимнего пальто Беляева и взмолился:
– Коля, возьми, гадом буду, отработаю!
Теперь Беляев отчетливо понял, что это было колоссальной ошибкой, что он пообещал Комарову купить машину. Беляев не предполагал, что Комаров посягнет на новую машину, речь шла просто о машине, наподобие тех, которые сбывали из такси. Проще говоря, Беляев был теперь поставлен в ситуацию, из которой был только один выход, чтобы Комаров понял, как тяжело даются идеи, – отказать. Конечно, Беляев несколько сгущал краски, но вывод он сделал правильный, поскольку – уступи сейчас, завтра Комаров сядет на шею и Беляев же будет виноват. Да, серьезное упущение он допустил, когда пообещал машину. Но она была обещана в то время, когда Комарова нужно было вытаскивать из трясины. И, возможно, это обещание послужило неким стимулом к выправлению ситуации. Словом, сначала Беляев решил окончательно отказаться, но когда Комаров взмолился, он крепко задумался, как быть.
– Ты что, Коля, не веришь мне?!
– Верят в Бога!
– Мне?! – задыхаясь, переспросил Комаров.
Тут возник еще один нюанс, и Беляев не стал бы отрицать его наличие: зачем брать машину кому-то, когда Беляев просто может взять ее себе. Это драматическое отступление от общей концепции размышлений, впрочем, было сразу же погашено здравым и грубым аргументом: не высовывайся! Зачем привлекать внимание людей, завистливых и болтливых.
– Такая тачка! – продолжал нервно бубнить Комаров.
– Машина хорошая, – мечтательно проговорил Беляев, и Комаров понял, что в нем происходит смягчение.
– Все равно у меня денег с собой нет, – сказал Беляев,
– Как нет?! – в страхе удивления воскликнул Комаров.
– Я еще не псих, чтобы возить на встречи неизвестно с кем такие суммы! Начинали мерзнуть ноги.
– Сгоняем на володькином "Москвиче"! – сказал Комаров, дрожащий в своей курточке.
Беляев посмотрел на него ледяным взглядом, как будто Комаров его смертельно оскорбил.
– Как у тебя все легко получается! Возьмем, сгоняем! – сказал Беляев, пытаясь остановиться на каком-нибудь одном решении. – Без меня бы брал, гонял, зарабатывал! За других решать – мастера! За всю страну за полчаса решают на кухне! Как быть, что делать – все разложат по полочкам, а попросишь трояк взаймы – нету! Не знают, как трояк заработать, а как относиться к США – это они знают!
– Чего ты выступаешь, – без эмоций прервал его Комаров. – Что ты со мной как с нищим разговариваешь! А кто тачки из такси добывал?
– Ты свою долю имел!
– А ты свою нет? Да не было бы меня – не было бы тачек! Тоже мне, банкир выискался! Берем тачку, она в доле, я свое отработаю! Сказал же тебе. Тридцатка в день. Год работы и мы в квите! У тебя же забот не будет! Будешь барином ездить. Что, плохо, что ли? Не знаю...
– Поговори, поговори! – зло бросил Беляев, повернулся и пошел к воротам.
– Ты куда?
– Туда! – бросил, не оглядываясь, Беляев, прибавляя шагу.
Комаров не отставал.
– С ума, что ли, сошел?!
Беляев не ответил. Он стиснул зубы и окончательно решил: не поддаваться на уговоры, не брать, не реагировать и точка. У ворот Комаров его попытался схватить за локоть, но Беляев грубо ударил его по руке. Он почти что выбежал за ворота и быстрым шагом пошел вдоль забора. Комаров отстал. Только теперь Беляев расцепил сомкнутые крепко зубы, даже челюстные мышцы от напряжения свело. Он несколько раз ударил себя руками в перчатках по щекам. Он шел и с ненавистью думал о Комарове: на одну доску себя поставил с ним! Наглость неслыханная. Делает одолжение!
Забор кончился, дорога забирала вправо и уходила лесочком к шоссе. Он шел и думал, что если сейчас не поставить Комарова на место, то дальше будет хуже. И никакой задушевности! Люди этого не понимают.
Еще до того, как послышался сзади шум машины, Беляев услышал его, быстро сбежал с дороги и, утопая ногами в снегу, бросился в кусты. За ними был снежный холмик, он и спрятался за ним. По дороге медленно, очень медленно ехал "Москвич". Беляев разглядел из своего укрытия Володю-шофера и приникшую к самому лобовому стеклу голову Комарова. И особенно неприятны были Беляеву эти профессорские, в тонкой бронзовой оправе очки.
Минуты через три, когда машина удалилась, Беляев выбрался на дорогу и почти что бегом ринулся к шоссе, ни на минуту не теряя бдительности, поскольку "Москвич" мог развернуться и двинуться в обратную сторону. Предвидя это, метров через двести Беляев на всякий случай вновь спрятался. Ноги и руки от холода постепенно деревенели. Беляев, лежа в сугробе, снял перчатки и принялся растирать руки снегом, пока их не зажгло и они не стали бордовыми.
Машины не было видно. Беляев медленно выбрался из укрытия и осторожно пошел по дороге, которая теперь хорошо просматривалась, ибо вела напрямую к шоссе.
В этом месте дорога была особенно красива. Справа и слева от нее стояли, освещенные неярким зимним солнцем, сочно-зеленые елки среди безлистых присыпанных снегом берез. В то время, когда природа выставляет напоказ свою красоту, человек может быть не подготовлен к ее восприятию, он лишь мельком отмечает, что это красиво, но не более, и еще глубже уходит, погружается в себя, в свои размышления о делах и проблемах насущных, без решения которых невозможно себя подготовить для восприятия этой красоты. Между тем, находится множество людей, которые умудряются отбросить все эти так называемые насущные проблемы и полностью отдаются впитыванию эстетических чудес жизни, не привнося сами в эту жизнь ровным счетом ничего. Социальное равенство обеспечивает им некий прожиточный минимум, и они существуют в этом реальном мире лишь для того, чтобы полной жизнью жить в иной реальности. Беляев пытался понять этих людей и даже до некоторой степени понимал, но смириться с их жизненной позицией не мог.
Вдали показалось шоссе, и Беляев увидел перед ним уменьшенную до точки машину. "Москвич" стоял на обочине и, по всей видимости, не решался развернуться, ибо седоки наверняка пораскинули мозгами и посчитали, что Беляев обязательно придет на шоссе. Беляев настороженно остановился и стал соображать, как ему быть. Москва была слева, но слева же открывалось перед шоссе голое поле и, даже если бы он срезал свой путь по нему, то его бы из "Москвича" легко заметили. Тогда Беляев принял решение идти напрямую через лесок к кольцевой дороге, благо до нее, как он считал, было не очень далеко. Однако прежде чем пойти, он решил некоторое время переждать. На всякий случай он сошел с дороги, пробрался по глубокому снегу к деревьям и стал за одним деревом так, чтобы видна была машина и часть дороги.
"Москвич" не двигался. Там, вдали, мелькало множество машин. По шоссе движение было интенсивным. Микроскопические машинки скользили бесшумно в обе стороны, а перпендикулярно стоящий к ним "Москвич" не двигался.
Наконец Беляеву надоело ждать, и он пошел напрямую через лес к кольцевой дороге. В лесу снег был не столь глубок, зато в солнечном свете полудня казался девственно чистым, даже голубоватым. В движении ноги согревались. Но быстро двигаться мешали кусты, которые постоянно приходилось обходить. На какое-то время Беляев вдруг ощутил себя совершающим побег зэком. Чем этот лесок не тайга? А где-то сзади идут уже по следу овчарки с конвоирами. Беляев так увлекся этим представлением, что сделал несколько петель между деревьями, чтобы запутать след. Затем совершил несколько широких прыжков, чтобы след был прерывистым. После этого стал двигаться задом, как будто он бежал не из зоны, а направлялся именно в зону.
В душе возникло какое-то необычайно острое чувство арестованности жизнью. Куда бы он ни устремлялся, всегда словно ощущал на себе взгляд невидимого конвоира, который мог в любую минуту пресечь действия Беляева. Особенно часто это чувство возникало в одиночестве, в котором сейчас находился Беляев. Он даже несколько раз оглянулся, что, в общем-то, считал для себя в незнакомом месте, да еще в лесу, простительным. Но точно такое же чувство некой опасности, слежения за ним он замечал за собой в, казалось бы, совершенно безопасных местах. Например, в комнате при свете настольной лампы, когда что-нибудь читал, или чертил, или писал, или считал, или просто так сидел, о чем-нибудь думая, он вдруг ясно осознавал, что кто-то упрямо смотрит ему в затылок из темного угла. Приходилось преодолевать страх, вставать и идти в тот угол, потом уж включать верхний свет, чтобы убеждаться, что никого в комнате, кроме него, нет и быть не может.