Текст книги "Поручает Россия"
Автор книги: Юрий Федоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Блеснул глазами обидно.
– Погодь, погодь, – остановил его Головкин, – что с лаю-то начинать, тогда дракой кончать надо.
Толстой, будто не разобрав слов Шафирова, ровным голосом, как и начал, докончил мысль:
– России мир крайне надобен, и на том Петр Алексеевич стоит твердо. – Петр Андреевич, оторвав от стола, воздел руку и в другой раз сказал: – Твердо!
Шафиров, отошедший в угол палаты, оборотился к нему боком и застыл напрягшись.
– И нам в один голос, – продолжал Толстой, – на том стоять надобно да еще прибавить, что дело мекленбургское великой каверзой миру может стать. Мужик где ноги ломает? На кочках? Нет, на кочках он сторожко идет и каждый раз место выбирает, куда ногу поставить. А вот на ровное выйдет, и тут уж страха нет. Гонит знай себе. Глянь, камушек подвернулся, а он голову-то задрал, ворон считая, ну, и… растянется… Вот нога и пополам. Так-то. Свинье простительно в корыто рыло совать, пока в уши не затечет. А людям бог разум дал.
Шафиров подошел к столу, сел. На лице появилось раздумье.
– А что, – сказал, – с камушком-то ничего… Ничего. Головкин смотрел на свечи. По два огонька плавало у него в каждом глазу.
– А дабы герцогине урону не было какого, – сказал Толстой, – паче обиды, посулить можно – пошлем-де в Мекленбург человека стоящего. Пущай-де рассудит на месте.
Толстой набочок голову свалил, добавил:
– А рассуживать-то можно долго. Ох, долго… Шафиров через стол лицом потянулся к Головкину, ткнул пальцем в Толстого:
– А, – сказал, – дело мыслит. – Засмеялся хрипло: – Де-е-ло… Послать какого ни есть приказного, да и деньжонок ему сунуть. Кабаки там хорошие. Долго будет рассуживать.
Дверь распахнулась под крепкой рукой. Гремя шпорами, в палату вступил Александр Данилович Меншиков. От него пахнуло свежим запахом и холодом Невы.
– Здорово, господа министры! – гаркнул.
Свечи на столе затрепетали. Прикрывая огоньки свечей пухлой ладонью, Гаврила Иванович ворчливо, не отвечая на приветствие Александра Даниловича, сказал:
– Дверь-то, дверь прикрой.
Меншиков мазнул по лицам скучных вельмож дерзким взглядом, ответил:
– Что сидеть-то, царь через десять минут ждет.
– Но ты входи, входи, – в тон Головкину вмешался Шафиров, – и садись. Есть разговор. К царю успеем.
Александр Данилович прикрыл дверь, окинул палату взглядом и, не увидев стула, сел на стопы бумаг у стены. Расставил колени.
– Знатно, – сказал, – на бумагах-то ваших – что те на лежанке.
Засмеялся, но, видя кислые лица, посерьезнел и сам, спросил:
– Что задумались?
Ответил Головкин:
– Да плясать не от чего. Сам-то что думаешь?
Меншиков подрожал мгновение коленкой и решительно ответил:
– Все ясно. Петр Алексеевич даст мне корпус, и от этих австрияков под Мекленбургом только пыль завьется. Знаю этих вояк.
Шафиров набычил шею и не поворачиваясь к князю, сказал:
– Вот и угодил пальцем в небо. – Повернулся всем телом, так что стул под ним запищал. – Да здесь миром, миром надо покончить. Какой черт нам в этом Мекленбурге нужен, какая нужда души российские под ним класть? А крику будет сколько? Тебе бы только на коня, шпагу в руки и вперед… Эх!
Досадливо махнул рукой.
– И то правда, Александр Данилович, – заговорил вразумительно Головкин, – сколько наши-то на Аландах сидят, а мы сей миг Мекленбургом этим проклятым все испортим. Так нельзя. Миром надо решить.
– Миром? – вскинул брови Меншиков. – Да много ли вы миром добились? Когда это было, чтобы нам хотя бы полушку уступили? А?
И тут в разговор все встряли, заговорили, перебивая друг друга. Меншиков ощерился, как кот перед псами.
Дверь стукнула, в палату вошел царь Петр, по его не заметили за руганью. Шафиров наступал на Александра Даниловича, тесня того брюхом. Петр сказал властно:
– Об чем лай?
И тогда только все разом смолкли. Оборотились к царю. Склонились в поклоне. Петр по очереди заглянул в каждое лицо.
– Ну, – сказал много тише, – кто говорить-то будет? Вперед выступил Головкин и ясным голосом – откуда он только и прорезался – заговорил о вздорном характере Карла-Леопольда, о пылкости Екатерины Ивановны, о возможных последствиях вмешательства России в сию ссору.
Петр, слушая, только бровями шевелил.
Под конец Гаврила Иванович сказал о камушке, на котором мужик спотыкается. Замолчал, стоял, смотрел преданными глазами на царя. Из-под сдвинутого на затылок парика выглядывали свои с сединой, коротко стриженные волосы.
– Все? – спросил Петр.
– Да, государь.
– Так, – протянул Петр, – камушек, камушек… Это верно. Сей камушек может плохую службу сослужить. – Подступил к Меншикову. – А ты небось, – спросил, – воевать собрался?
– А что, – вздернул головой князь, – я бы им таких угольков подсыпал…
– Ну и дурак! – сказал с твердостью Петр, прерывая его. – Ты все-таки, Александр Данилович, думных хотя бы время от времени слушай. Польза будет. – И, подняв руку, явственно постучал Меншикову пальцем в лоб. – Слушай. Польза будет.
Заложил руки за спину. Покивал раздумчиво головой. Сказал:
– Я раньше говорил: за одного битого – двух небитых дают. А ныне думаю и так: по-пустому в драку лезть нечего.
Повернулся, пошел к дверям, но, прежде чем выйти из палаты, оборотился, сказал:
– Свободны. С Екатериной Ивановной, герцогиней, я сам поговорю. Шум нам ни к чему – то правда! А вот человечка подыщите, который в Мекленбург поедет рассуживать. Подыщите.
Закрыл за собой дверь.
Екатерину Ивановну провожали с великой пышностью. Фейерверк зажигали, было большое шумство, пили много из больших чаш, а приглашенные царем офицеры устроили такой пляс, что у герцогини, пригорюнившейся было, лицо расцвело. Александр Данилович, рыцарски преклонив колено, цветы ей преподнес. Это здесь-то, в Петербурге, где вся земля разворочена была, в грязях тонули, и вот те на – цветы. Где уж он их раздобыл – никому было не ведомо. Но да Александр Данилович при желании и звезду с неба мог украсть.
Ныне поутру перед царским дворцом собрались придворные, желтые после вчерашнего буйства, в мятых камзолах, но ничего – улыбались.
Ветер морщил лужи, трепал парики.
Среди стоящих перед дворцом ростом и осанистостью выделялся некто Гудков – приказной из Иностранной коллегии, – которого раньше никто не видел среди придворных. У него было крепкое породистое лицо, в котором, правда, угадывалась какая-то нехватка или изъян, но понять точно, чего именно не хватало или в чем изъян случился, было трудно. Нос ли был не по нему, или взгляд ломок, а может быть, в фигуре, в том, как стоял сей Гудков, что-то смущало, но при всем том мужчина он был чрезвычайно видный. Грудь колесом, как у борзого кобеля, подтянутый живот, крепкие ляжки. Мужик, прямо сказать, непромах. Да и Екатерине Ивановне он сразу понравился.
Сам царь во время вчерашнего бала, подведя приказного к герцогине, сказал:
«Это умнейшая голова… – и со значением добавил: – Многое может».
Гудков церемонно раскланялся.
Герцогиня оглядела его с ног до головы и, видимо оставшись довольной, подарила лучезарной улыбкой.
Немногие знали: вовсе недавно за путаницу в бумагах Шафиров избил Гудкова палкой, за что и был царем на три дня посажен на гауптвахту. Да, впрочем, это прошло незаметно. Мало ли кто и кого при Петре палкой бил, даже и до полусмерти. Сам Петр сие вразумляющее орудие многократно в ход пускал.
В ожидании царского выхода придворные ежились от ветра, косились на Неву, катившую свинцовые воды, и многих из тех, что накануне зело изрядно вступили в сражение с Ивашкой Хмельницким, знобило даже и до дрожания в членах. Гудков подергивал коленкой. Знать, выпить тоже был не дурак.
Герцогиня вышла из дворца в сопровождении царя. Петр посадил ее в возок. Выстроившаяся перед дворцом рота солдат крикнула «Ура!», и кони тронулись.
Петр постоял, расставив ноги, поглядел вслед коляске, поднял руку и перекрестил ее. Коляска, прокатив через площадь, свернула за угловой дом. Петр еще мгновение стоял в раздумье, затем оборотился лицом к придворным. В глазах у царя мелькнуло что-то странное, щека напряглась, как бывало в минуты гнева, он опустил лицо и, торопясь, побежал по ступенькам крыльца. Скрылся в дверях.
Придворные потоптались неловко да и начали расходиться. Бойкий офицер развернул роту и повел в улицу.
На том с мекленбургским делом и закончили, предоставив герцогу Карлу-Леопольду самому разбираться со своим дворянством, а теперь вот еще и с приказным Гудковым. Мужчина-то он и вправду был хваткий, да и улыбка герцогини, подаренная ему во время вчерашнего шумства, могла обещать продолжение самое неожиданное. Петр Андреевич Толстой и здесь в корень зрел.
Пришло время подумать о другом.
Обсуждая мекленбургские дела, вспомнили сидящих на Аландах Остермане и Брюсе, но говорить не стали, каждый понимал: здесь коль слово молвить, то всерьез надо, а не так, походя.
На диком острове Сундшер, где стояло с десяток сложенных из корявого плитняка домишек, царевым посланникам жилось несладко. И дело было не в том, что зябкого Андрея Ивановича Остермана – а точнее, немца из Вестфалии Генриха Иоганна Фридриха Остермана – по вечерам трясло от одной мысли о том, что придется ложиться в сырую от туманов, холодную постель, но прежде всего в бесконечных затяжках и волоките, чинимых шведами. Другой царев представитель, Яков Вилимович Брюс – обрусевший шотландец, книгочей и ученый, участник еще и Азовского похода, – был много спокойнее раздражительного немца, но и он, однако, проявлял признаки нетерпения.
По утрам шведский барон, престарелый Лилиенштед, помаргивая белесыми ресницами, желал российским представителям доброго утра, садился за стол и с полной безнадежностью бил ложкой по верхушке поданного в подставке с кривой ножкой вареного яйца. Проделав сию ответственную операцию, швед еще долго принюхивался в сомнениях о съедобности подаваемого блюда и только после того с неприязнью и опасением начинал трапезу. Кормление россиянам было назначено скромное, а уж слово вытягивалось из барона и вовсе с великим трудом. И все же царевы представители на Аландах знали, что ныне в Стокгольме царил совершенно непонятный подъем воинственного духа.
Королева Ульрика-Элеонора считала, что мир с Россией возможен только в том случае, ежели царь Петр откажется от завоеванных им Лифляндии, Эстляндии, Риги, Ревеля и Выборга, не говоря уже о занятой к тому времени русскими войсками Финляндии. России оставлялись королевой шведов только Ингрия с Петербургом. Это было ни на что не похоже. Царь Петр должен был отказаться почти ото всех завоеваний трудной и кровопролитной войны. Но Ульрика-Элеонора, по слухам, об ином и говорить не желала. Дама она была нервная, колючая, подверженная частым необъяснимым вспышкам гнева, и спорить с ней было трудно. Придворные ее откровенно боялись. Вот уж впрямь, подданным шведской короны не везло: Карл был вздорным и трудноуправляемым, да вот и сестра его оказалась не лучше.
Унылый Лилиенштедт доедал тощий завтрак и, поковыряв в квадратных зубах желтой от долгого употребления зубочисткой из пера, принадлежавшего, наверное, одному из тех гусей, которые спасли Рим, предлагал российским дипломатам совершить прогулку по берегу моря. Поднимался от стола и шагал на ревматических, нетвердых ногах через пропахшую плесенью залу. Цветная слюда в свинцовых рамах узких, высоких окон, пропуская слабый свет вечно хмурого неба, разрезала фигуру барона шутовскими полосами.
Минуты спустя три кутающиеся в плащи фигуры объявлялись на берегу острова.
Тоскливо кричали чайки, угрюмо, с постоянством, которое могло привести в отчаяние, били в каменистый берег волны, и в море не было видно ни единого паруса. Лилиенштедт, с безразличием переставляя ноги, шел впереди, за ним, пряча лица от ветра в поднятые воротники, шагали российские дипломаты. И только шум ветра и удары волн не позволяли услышать злобного ворчания доведенного до белого каления Остермана.
Так шагали они по берегу до торчавших на мысу двух заржавевших пушек, поворачивали и шли обратно. Лицо Остермана беспрестанно подергивалось, будто у него гвоздь объявился в башмаке.
От безделья и отчаяния, а скорее, уступая натуре, Генрих Иоганн Фридрих, называемый в России Андреем Ивановичем с таким же успехом, как ежели бы его величали Сидором Федоровичем, начал интриговать в отсылаемых в Петербург письмах против уравновешенного и миролюбивого Брюса. Впрочем, для дипломатов, живущих вдали от пославшей их страны, это было явлением заурядным, привычным, и в Петербурге на то не обращали внимания.
Сейчас важным было иное.
Царь Петр собрал совет. Он считал, что далее голову прятать под крыло нечего и надо все расставить по местам. Это были не годы Софьиного правления, когда он, молодой и напуганный, в памятную для него на всю жизнь ночь стрелецкого возмущения ускакал из Преображенского в Троицу чуть ли не без штанов.
Теперь не он боялся, а его пугались.
Петр вышел к собравшимся в зеленом мундире Преображенского полка, опоясанный офицерским шарфом. Прошел через палату на негнущихся ногах и сел во главе стола. Лицо у него было хмуро. Все насторожились. Кабинет-секретарь Макаров поторопился поставить перед царем пепельницу. Петр обвел глазами сидящих за столом, сказал:
– Герцогиню мы спровадили и с Гудковым успели, но сия баталия, думаю, не есть главный маневр.
Уперся взглядом в Головкина. Тот, словно разбегаясь, пошаркал подошвами под столом, поднялся и заговорил витиевато. И о том, и о сем, и о всяком. Лежащие на столе руки Петра стали подбирать пальцы в кулаки. Но царь не дал волю гневу, сказал только резко, как выстрелил:
– Хватит. Дело говори! Все головы пригнули.
Головкин замолчал, как ежели бы лбом уперся в стену, передохнул, посмотрел искоса на Петра, ответил:
– Ежели дело, то попусту на Аландах людей держим и себя тем тешим попусту же…
Дряблая кожа под подбородком у него затрепетала.
– Вот так, – выдохнул Петр, – вот так, господа. Гнали, гнали коней, а теперь обнаружили, что вовсе не туда правим? – Развел руками: – Это как понимать?
Петр Андреевич, сидевший напротив Головкина, щекой – будто припекло ее жарким – почувствовал: царь смотрит на него. Но Толстой головы не повернул. Еще раньше, когда стояли у дворца, провожая Екатерину Ивановну, он понял, что царь случившимся с герцогиней недоволен. Видел он глаза Петровы и уразумел: царю неловко. Петр, когда замуж Екатерину Ивановну выдавал, Карлу-Леопольду помощь в трудном случае обещал. А ныне назад пошел. Как ни верти, а царево слово некрепким оказалось. Но и так подумал Петр Андреевич: «По-другому-то было нельзя». Да оно и впрямь в мекленбургское дело лезть не следовало. Не на пользу России оно было, а Петр в то вник и через родную кровь перешагнул. Здесь мысли Петра Андреевича споткнулись. Имя царевича Алексея встало в сознании, но он тут же погасил это воспоминание. Ан всплыло в голове: «Опять через свою кровь…»
Щеку жгло все сильнее.
Петр взгляда от Толстого не отводил.
Петр Андреевич заколыхался на стуле. Кашлянул в кулак.
– Не согласен, – сказал, – на Аландах Остермана да Брюса не зря держим. Пущай они там и сидят. Все дороги к миру, а отзовем, дело-то нетрудное, подумают в Стокгольме, что мы и говорить с ними не хотим.
– Ну, – сказал Петр, – разумно… А дальше что? Дальше… Вот дальше-то и было самое трудное. Петр Андреевич отчетливо понимал, как, впрочем, и сидящие с ним рядом за столом, что нынешние амбиции Ульрики-Элеоноры только отзвук голосов из королевского дворца в Лондоне. Георг английский, как пес, дрался сегодня за присоединение к своему ганноверскому владению Бремена и Вердена и все смущал и смущал Ульрику, обещая ей, чего и не мог. Королева шведов – и об том знали в Петербурге – била своих баронов по щекам, называя их недостойными трусами, и была уверена, что любезный Георг ей поможет. Надо было уверенность эту в королеве шведов сломать. Испугать Ульрику. И Петр Андреевич об том сказал. Сказал убежденно.
– Вот-вот, – обрадованио подхватил Александр Данилович Меншиков, звеня шпорой под столом, – а о чем я говорил? Пинка ей хорошего, пинка, а запляшет. Ишь ты, баба – воин…
Петр перевел на него глаза, сказал:
– Помолчи.
– Дело говорю, ваше величество!
– Помолчи, – повторил Петр.
Меншиковская шпора под столом смолкла. Александр Данилович, с обидой сложив губы, замолчал.
Петр опустил глаза. Все ждали. А царь думал так: «Толстой правильно сказал – испугать».
Земли Померании, за которые дрались короли, прибалтийские провинции Финляндии царь не считал необходимым отстаивать за Россией. И когда отдавал приказ войскам идти в Финляндию и воевать ее, полагал, что, сколько бы земель они ни взяли под себя, будут земли те лишь козырной картой в торге за Лифляндию, Истляндию и Ингрию, за которые надо было и живот положить. А подумав так, он полетел мыслью по гаваням на Балтике, прикидывая, сколько можно вывести при нужде кораблей, дабы королеве шведов настроение подпортить и спесь с нее сбить. Поднял глаза и посмотрел на Александра Даниловича.
Меншиков петухом раздувал грудь, трепал буклю парика изукрашенным перстнем пальцем. Петр поморщился и опять опустил глаза. То, что предлагал Александр Данилович – послать корпус в Мекленбургию, – было не делом. Только союзников, как они ни худы были, злить. А вот флот вывести да подойти под самый Стокгольм – то было другое. Такое стало бы острасткой не для одной Ульрики-Элеоноры, но и для Георга английского. На верфях судовых не зря все эти годы россияне трудились. Флот у России ныне был, и флот крепкий. «Георг не дурак, – подумал Петр, – поймет, что такими кораблями и до Британских островов дойти можно».
– Так, – наконец сказал царь, – писать в Стокгольм больше не будем. Полагаю, что, ежели оружие употреблено не будет, толку не добьемся. А теперь, господа, давайте думать, как его лучше употребить.
Головы за столом сблизились. Каждый понял: будет дело, и дело серьезное.
После решения сего совета Петербург заметно оживился. Здесь, правда, и так царь никому скучать не давал, а тут и вовсе поскакали во все стороны нарочные офицеры, от Котлина-острова пошли малые суда, поспешая доставить секретные депеши в гавани, где стояли русские корабли. На площадях засвистели солдатские дудки, и офицеры, не щадя ни себя, ни солдат, муштровали новобранцев. Царь повелел приготовлений воинских не скрывать, но, напротив, выказывать, что армия и флот готовятся к походу.
Сидевшие в Петербурге дипломаты засуетились. Только и слышно было:
– Что?
– Почему?!
– Отчего такое? Русские в ответ улыбались.
Ветер рвал, нес над городом летучие облака, еще больше подчеркивая человеческую суету и торопливость. Даже и Нева, казалось, прибавила в своем течении, и волны, сшибаясь и кипя, били и били в набережные, и в их голосах отчетливо слышалось: «быстрее, быстрее», как ежели бы и они подчинились цареву приказу поторапливаться.
В меншиковском дворце, где ютилась Иностранная коллегия, было не протолкаться от иноземных посланников, и каждый из них норовил пройти на княжескую половину.
Александр Данилович принимал всех. Охотно угощал рюмкой водки и, роскошный, вальяжный, со звездами на. груди, напускал такого туману, что иной из дипломатов, выйдя от князя и остановившись на крыльце, пучил глаза и тряс головой: «Что же я услышал-то? О чем шла речь?» А князь, стоя у камина, уже с другим вел беседу. Похохатывал и велел слугам водки не жалеть, Дипломаты роились вокруг него, как пчелы у сладкого.
В Берлин, Вену, Лондон, Париж шли тревожные письма, будоража высоких вельмож и правящих особ известиями о необычно спешных военных приготовлениях в Петербурге. Письма те читались в европейских столицах не без волнения. Ныне понимали: Россия сила грозная и бдить надо со вниманием, куда направит свои удары царь Петр. Задал заботу, однако, Петербург. В новой же российской столице не смолкали солдатские дудки, и офицеры все гоняли и гоняли роты на площадях. Царь Петр дни проводил на судостроительных верфях, ломался в работе до седьмого пота. Напряжение росло, но как ни зорки были дипломаты, как ни въедливы в разговорах с русскими, однако выведать, что собирается предпринять царь, им так и не удавалось.
Из Швеции пришло известие, что там нервничают и такой-де тревожной зимы, как ныне, давно не знали. Королева Ульрика-Элеонора обложила подданных дополнительным налогом, и в сенат был подан запрос о его правомерности от вконец разоренных граждан.
Петру о том доложили.
Царь пососал трубочку, пустил дым к потолку, сказал:
– Хорошо. Очень хорошо.
Подошел к окну. За летящим снегом были видны марширующие солдаты. Пронзительно свистели дудки.
– Велите офицерам, – сказал царь, – еще и атаки проводить. С примкнутыми багинетами. Шуму будет поболее.
Так шли дни, все туже и туже закручивая пружину ожидания. Вот тебе и дудка солдатская: жестяное тело, в нем дырочки нехитрые да и голос-то у нее так себе, не шибко мудреный, а, гляди-ка, на всю Европу заиграла, да и как еще заиграла – короли заволновались.
Голос солдатской дудочки из Петербурга достиг и затерявшегося среди серых волн Балтики острова Сундшер.
В один из дней малый фрегат под королевским флагом доставил на остров барона Гилленкрока. Одетый во все черное, как протестантский пастор, однако отличающийся отменным здоровьем, судя по цветущим краскам отнюдь не по-пасторски упитанного лица, барон энергично сбежал с трапа и уже через несколько минут приветствовал российских представителей. Широким жестом Гилленкрок указал на кресла. Слуга, утром подававший к столу чистую воду в графинах, принес доброе французское вино. Видать, королева расщедрилась, и фрегат доставил на остров не только полнокровного барона, но и еще кое-что в трюмах. Не без удовольствия потерев ладонь о ладонь, барон Гилленкрок взялся за бокал, ободряюще взглянув на русских гостей. Лилиенштедт, правда, не изменил брезгливого выражения унылого лица и в глазах его по-прежнему сквозила безнадежность, тем не менее барон Гилленкрок с явным одушевлением начал разговор. Барона прежде иного интересовала все та же петербургская дудочка. Он вскакивал с кресла, расхаживая по звонким каменным плитам пола, с несвойственной для его соотечественников порывистостью размахивал руками, складывал в любезную улыбку сочные губы, и сыпал, и сыпал слова, но все сводилось к одному – дудочке. Он говорил, как несчастна его королева, о ее искреннем и неизменном стремлении к миру – тут барон весьма низко поклонился в сторону Остермана и Брюса, – о чрезмерной тяжести, которую испытывают ее слабые плечи под бременем различных государственных неурядиц. Барон остановился посреди палаты, раскинул руки.
– Но при всем при этом, – сказал он вдохновенно, – мир есть единственная мечта королевы.
И здесь Яков Вилимович Брюс – с невинными интонациями в голосе – задал вопрос:
– Все, что мы услышали, барон, нас воодушевляет. Но не изволите ли объяснить, почему ее королевское величество объявило новый военный налог?
Гилленкрок взглянул на Брюса, как смотрит раненый олень на охотника. Лилиенштедт вскинул голову, словно внезапно разбуженная старая лошадь, достал огромный полотняный платок и с трубными звуками стал прочищать нос.
Так и не дождавшись вразумительного ответа, книгочей и любитель истории Яков Вилимович Брюс, чуть прищурив глаз, продолжил уже более твердым голосом:
– Ее величество королева Ульрика-Элеонора действует так, как ежели бы она располагала пятьюдесятью миллионами верных подданных. Но в Швеции, как известно, накануне войны проживало лишь около полутора миллионов. Победы же достохвального Карла унесли семьсот тысяч жизней. Страшно подумать, но ее величество рискует остаться в Швеции в единственном числе.
У Гилленкрока заметно отвалилась челюсть, Лилиенштедт помаргивал младенчески голубыми глазами. «Да, за все в жизни надо платить, – подумал барон, вспомнив свою беседу с королем Карлом накануне вторжения шведской армии в Россию, – и дороже всего стоит глупость».
Об этом разговоре в тот же день было отписано русскими посланниками в Петербург. Царю письмо прочитал Головкин. Петр, о котором говорили, что он может и пулю на лету поймать, решил: «Время приспело, хватит на дудках играть, пора действовать».
Военные действия задержал ледоход. Льдами побило набережную, поднявшаяся вода пошла под земляные бастионы, окружавшие судовую верфь с Невы. Напугались маленько, но тут же подняли народ, подвезли камня, какой только смогли сыскать, и, загнав людей на валы, по живой очереди, бросая камень с рук на руки, стали заваливать прораны.
– Ну-ну, живей! – гремели голоса солдат, но подгонять никого не нужно было. Каждый понимал: не сделают дела – быть беде.
Петр кинулся в самое пекло, туда, где еще шаг ступи – и полетишь вниз головой в бурлящий поток под напирающие льды. Пудовые камни с шумом валились в прораны, вздымая фонтаны брызг, дробили льды, а вокруг в сто глоток орали:
– Поспешай! Поспешай!
И камни, казалось без помощи людских рук, поднимались на высокие валы и, перекатываясь через гребни, падали в Неву, укрощая разбушевавшуюся реку.
Воду сдержали.
Петров флот ждал теперь только способной к морской баталии погоды. Но Балтика бушевала. Северные бешеные ветры, пришедшие из Лапландии, вздымали гигантские валы, и они, сшибаясь, грохотали, как сотни пушек. По такой непогоде и мысли не было выйти из гаваней.
В эти дни царь Петр часто бывал на острове Котлин. В зюйдвестке и гремевшем под ветром морском плаще выходил на берег и подолгу, вжимая в глазницу окуляр морской зрительной трубки, глядел в море.
У горизонта плясали волны.
Царь был возбужден, морской ветер, казалось, пьянил его. Петр сложил суставчатую трубу, наклонился к волне, зачерпнул полную горсть воды, бросил в лицо. Поднялся, капли блестели на его темной коже.
– Ах, – выдохнул, – красота, красота какая… Неделя пройдет, и ветер уляжется. Обязательно уляжется.
Поймал взглядом летящую чайку, оглядел обложившие небо тучи. Он был знатоком морских примет, это знали, и ему верили.
Ветер и вправду начал стихать. По вечерам в разрывах туч объявлялась необыкновенно красного цвета луна, дорожка от нее, мерцая, протягивалась от горизонта до берега.
Луна и тревожила и веселила.
В Ревель, где стояли главные силы морской российской эскадры, срочно поскакал офицер с депешей. В ней говорилось: «…выйти в море числом, какое нужным сочтете, при встрече противного флота принять бой». Конь под офицером, придавленный шпорами, пошел волчьим скоком, стелясь над дорогой серой тенью. В ночь поскакал офицер, и ему предстояло загнать еще не одного коня, пока он, меняя их на подставах, доведет царево слово до тех, кому оно предназначалось.
Суда вышли из гавани сразу по получении депеши.
Море, вспаханное недавними штормами, было еще неспокойно, но суда, удачно выполнив сложный маневр разворота, стали в кильватерный строй и пошли к шведским берегам. Ветер влег в паруса мощно, устойчиво, суда шли с креном, оставляя за кормой пенные буруны.
Капитан флагманского судна, крепколицый помор Чекачев, выслуживший чин не дворянской родословной, но добрыми знаниями и морской удалью, поглядывал из-под руки на море. Соленые от ветра губы его были плотно сжаты. Волна била в борт с такой силой, что судно вздрагивало, как горячий конь, крепко удерживаемый удилами. Чекачев оборотился к стоявшему у руля матросу, зло, сквозь зубы, сказал:
– Не рыскай, держи курс!
Матрос, так что проступили под робой лопатки, навалился на рогатое рулевое колесо.
Гавань и берег за кормой уходили в туман.
«Хорошо, – подумал капитан, – хорошо. Туман море закроет. Подойдем, никто и не увидит. Только сторожко надо идти… Сторожко…» Перегнулся через фальшборт, крикнул на палубу:
– Впередсмотрящим, внимание! Сукины дети!
Ветер смял слова, отбросил в море. Капитан вытер мокрое от брызг лицо, залетавших при таком ходе и на мостик, вцепился в фальшборт. Глаза его сузились, из-под век колко глядели два черных зрачка.
Через три часа хода, раньше, чем ожидал Чекачев, за острием летящего над волнами бушприта он разглядел две пляшущие в море темные точки. Секунду спустя от носа донесся ломаемый ветром голос впередсмотрящего:
– Прямо по курсу…
Но капитан сам увидел – шведы!
Чекачев, повернув заросшую матерым волосом шею, оглянулся. За кормой суда шли в строгом кильватере. «Теперь все зависит от маневра, – мелькнуло в голове, – все от маневра».
– К команде готовьсь! – гаркнул он на палубу. Сорванная его голосом сотня пар крепких матросских башмаков загромыхала по многочисленным трапам.
– На суда дать семафор, – прокричал капитан, – делай, как я!
Подбородок Чекачева, и так выдававший немалую волю, выступил вперед, словно свидетельствуя: с таким капитаном баловать ни-ни, такой шутить не станет.
Шведов теперь можно было разглядеть довольно. Капитан, летя глазами по морю, считал вымпелы: «Один, два, три, четыре… – В мыслях прошло: – Втрое против нас… А?.. Втрое…» На шведском флагмане, шедшем первым, Чекачев ясно различил желтое королевское знамя со вздыбленным львом. Но то, чтобы избежать баталии, в голове даже и не мелькнуло. А знал: швед злой и на море мастер великий. Морская душа в шведе еще от стародавних норманнов, которые и вовсе на море равных себе не знали. «Только бы пушки волной не захлестнуло», – пролетело в мыслях, и с заботой о тех же пушках он решился на крайность: вывести строй кораблей по ветру выше шведов и, переложив паруса, с разворотом «все вдруг» ударить по противной эскадре.
– На грот и фок, – отдал команду капитан, – поднять все паруса!
По вантам бросились матросы. Висли над водой на многосаженной высоте, хватались обмерзающими на ветру руками за колючие от сырости канаты, таращили глаза, и из распахнутых ртов паром рвалось дыхание.
Судно, подняв паруса, село на корму и много прибавило в скорости. Волна перебрасывалась через форштевень, заливала палубу, кипела, пенилась, уходя в шпигаты.
Чекачев, напрягшись до того, что заломило пальцы, сжимавшие фальшборт, неотрывно глядел на шведов. Там, на судах, откидывали пушечные люки. «Пустое, – подумал капитан, – пустое…» Шведы не поняли его маневра и готовились к пушечной дуэли, когда суда стоят друг против друга бортами и бьют чуть ли не в упор, сбивая мачты и калеча пушечную прислугу. В таком бою выигрывали тяжелые, многопушечные суда, выдерживающие до сотки попаданий. Чекачев же задумал по-иному. Строй русских судов рвался вперед. И тут капитан увидел, что и на шведском флагмане по вантам побежали матросы. Знать, шведы все же разгадали его маневр, но было уже поздно. Русские суда развернулись и, как нож, вошли в строй шведов…
В Ревель капитан Чекачев вернулся, приведя под конвоем три шведских судна, сдавшиеся при полных экипажах.