355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Поручает Россия » Текст книги (страница 9)
Поручает Россия
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:03

Текст книги "Поручает Россия"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

Царь Петр сидел в Амстердаме, пытаясь удержать своих союзников в одной упряжке. Но только его сил явно не хватало. В Москву пришел царев указ, призывавший в Амстердам цвет Петровых дипломатов. Среди других в Амстердам выехал и Петр Андреевич Толстой. И как всегда, царь на сборы времени не дал. Петр Андреевич призвал Филимона и, заставив поцеловать крест, доверил его попечению сына.

– На тебя уповаю, – сказал, – более ни на кого надежды у меня нет.

Обнял за плечи да с тем и уехал.

Поручение, данное царем в Амстердаме, было для Петра Андреевича Толстого полной неожиданностью.

Из Амстердама в Росток к генералу Вейде, возглавлявшему русский корпус в Мекленбургии, пришло в начале зимы письмо. А генералу и без того жилось беспокойно в той приморской, недавно занятой русскими войсками земле.

Шведские корабли чуть ли не ежедневно атаковывали позиции русских на побережье, и генерал не сходил с коня, мотаясь от городка к городку.

В тот день, когда пришло письмо, генерал прискакал из Варнемюнде – дрянной деревушки на побережье – и, едва войдя в дом, бросился к жарко пылавшему камину. Зеленый измятый мундир командующего дымился паром. Вейде сбросил ботфорты и протянул к огню ноги в заскорузлых от пота шерстяных чулках. Откинулся на спинку тяжелого, сколоченного из темной сосны крестьянского кресла.

Денщик суетился у стола, позвякивая оловянными тарелками. Генерал вспомнил, что не ел с утра. Выругался:

– Вонючая дыра… Зло плюнул в огонь.

Дверь стукнула, и в комнату вошел офицер. Поднял руку к треуголке, щелкнул шпорами.

Генерал недовольно повернулся. Вгляделся в пришедшего. Видно было, что офицер проделал немалый путь. Ботфорты и плащ были захлестаны грязью, а из-под треуголки смотрели на генерала красные, воспаленные глаза человека, много часов скакавшего навстречу ветру.

Вейде, скорее всего, послал бы непрошеного гостя к черту – так устал за день, – но в воинском деле генерал толк знал и с первого взгляда определил, что офицер проскакал добрых три сотни верст, не слезая с седла, а три сотни верст ради удовольствия не скачут.

– Слушаю, – сказал генерал.

Из-за отворота плаща офицер вытащил большой серый конверт и протянул его Вейде. Генерал, не вставая с кресла, взял письмо. Прищурился на печати. На алом сургуче он узнал царский вензель.

В пляшущем свете камина командующий прочел: «26 сентября сего 1717 года из Москвы в Копенгаген выехал наследник, царевич Алексей…»

В письме сообщалось, что два месяца сведений о высокой персоне не имеется. Офицерам корпуса указывалось отыскать след путешествующей особы и следовать за ней тайно.

«Тайно!»

Вейде дважды перечитал письмо. Сжал челюсти. На скулах проступили тугие желваки. Старый рубленый шрам от виска к щеке – память об Азове – налился кровью. Письмо обескуражило и испугало командующего.

Генерал вытянулся в кресле, глядя в огонь.

Вейде был не из робких. Участвовал во взятии крепостей, считавшихся неприступными, и не хоронился за чужие спины, но в раздоры царской семьи не входил никогда и трезвым немецким умом полагал: не приведи господь иметь такую честь. На крепостной стене пуля, может, и пролетит мимо, пощадит шрапнель, а во дворцовых интригах голову сложишь всенепременно. Случаев к тому было множество. У русского царя был Преображенский приказ с застенками глубокими, обитыми железом, от упоминания о которых мороз драл по коже, были и заплечных дел мастера, что с третьего удара перешибали кнутом человеку хребет.

Тайно!

Когда отдается такой приказ относительно лиц царствующего дома, то подумать надо крепко. Лица царствующие слежки за собой не любят, а тех, кто ведет ее, помнят долго.

«Нет, – подумал генерал, – калач сей сух и губы обдерет. Эх, лучше бы не получать такого письма», – пожалел он. Но вот оно, в руках. Хрустит ломкая бумага, и сургуч сыплется на зеленые полы мундира.

Соображая, как лучше поступить, Вейде вертел письмо в руках. Многотрудный опыт подсказывал: дело с царским наследником неладно. На мгновение командующий увидел темное лицо Петра с пронзительными глазами, глядящими сквозь человека; бледный лик царского наследника с жидкими волосенками, спадающими с угловатого, вдавленного в плечи затылка. Подумал: «Знать бы, чем обернется участие в этом розыске завтра и через годы».

Подскочил денщик. Рожа рябая, глаза быстрые. Генерал отдал конверт, снял плохо гнущимися пальцами с цепи на толстом животе ключ и внимательно проследил, как денщик уложил письмо в походный железный ящик. Вновь тщательно прицепил ключ к цепи и, кряхтя, стал натягивать ботфорты. Морщился. Ботфорты ссохлись у огня и на ноги не лезли.

Генерал поднялся с кресла. Он был двумя головами выше и денщика, и царева посланца. У офицера из Амстердама даже лицо вытянулось. Но Вейде и без того знал, какое впечатление производит его могучая фигура.

– Мне приказано, – отрапортовал офицер, – участвовать в вашем предприятии.

– Как звать? – спросил генерал.

– Капитан Александр Румянцев, – бойко ответил офицер.

«Дорога от Москвы трудна, – думал генерал, – но навряд ли царевича забили воры дубинами в литовских лесах или польских пущах. Царевич не глуп, один не поедет, да и за золото царское коней ему дают не мореных. А бродяга, что ж? Бродяга зимой в лесу голоден, и конь у него хром».

Генерал отвернулся от окна:

– Путь из Москвы в Копенгаген непременно лежит через Митаву, а потом уж через Мекленбургию и далее. Немало харчевен, почтовых станций и постоялых дворов по пути, но начинать, я думаю, все же надо с Митавы. Город сей стоит на большой дороге, и народ там торговый, воровской и дерзкий.

Генерал замолчал, глянул на денщика. Тот без слов, приседая от усердия, вылетел пулей в дверь. В окно видно было, как пробежал он через дорогу, прикрываясь от дождя драной рогожей.

– Людей, – сказал Вейде офицеру, – я дам для розыска надежных. И таких, что молчать умеют.

Вошли два крепколицых усача. Встали истуканами у входа.

Генерал глухо кашлянул и, как крепкие дубовые колоды, непреклонно сжал губы…

Не прошло и получаса, из Ростока вышел на рысях небольшой конный отряд. Видно было, что люди поспешают.

На разъезде, где дорога разбегалась на три стороны, всадники остановились. Ехавший первым капитан Румянцев осадил лошадь. Норовистый, мышастой масти жеребец поднялся было на дыбы, сиганул в сторону. Но офицер засмеялся, стеганул жеребца между ушей, прижал сильно поводья. Жеребец присмирел. Отвернувшись от ветра, капитан сказал несколько слов.

Отряд распался. Трое поскакали на юг, по узкой дороге, уходящей вдаль среди дуплистых старых ветел, другие направили коней на запад, к темневшему невдалеке взгорку, а Александр Румянцев повернул жеребца на восток. Туда, где за чужими границами лежала русская земля. Жеребец пошел боком, заплясал по грязи, забил копытом.

– И-эх! – дико, по-степному гикнул Румянцев, вытянул жеребца плетью, толкнул вперед.

Тот пошел, широко выбрасывая ноги.

В те же дни получил письмо из Амстердама русский резидент в Вене – Авраам Павлович Веселовский. Царский гонец проскакал пол-Европы и торопился так, что сломал карету, запалил двух лошадей, но поспел в указанное время.

Ни о письме к генералу Вейде, ни о письме в Вену Петр Андреевич Толстой не знал, но к нему это имело самое прямое отношение.

В столицу Германской империи гонец прибыл ранним утром, едва открыли крепостные ворота. Карета, грохоча, прокатила по узким, путаным улочкам и стала возле темного, спящего дома. Фасад его венчался пышной каменной кладкой по последнему штилю барокко. В оконцах не было ни огонька.

«Спят, – подумал гонец, – а мы разбудим, а мы поднимем, а мы плясать заставим». Выпрыгнул на мостовую. Весело, несмотря на дальнюю дорогу, под усами его сверкнула подкова белоснежных молодых зубов.

На властный, требовательный стук гонца в дверь ответили испуганным шепотом. Зашикали: рано-де, и хорошие люди приходят, когда хозяева их ждут. Но офицер ударил в резную, обитую медными гвоздями дверь кованой шпорой. В тишине узкой улицы лязгнул засов, и дверь отворилась. Гонца впустили в дом.

В темном вестибюле толпилась многочисленная дворня. Авраам Веселовский представлял российского царя при чопорном, кичливом дворе германского цесаря широко и богато.

Гонец потребовал хозяина.

– Что ты, батюшка, – зашамкал старый слуга, – почивать изволят.

Бороденка у слуги тряслась, слезливые глаза помаргивали. За плечами у него стали два крепеньких молодца. Такие возьмут незваного гостя под руки и вмиг вышибут вон. Но гонец так глянул, что старик, охая, засеменил в темные покои.

Молодцы отступили.

Внесли свечи. Свет их вывел из темноты высокие зеркала у стен, пышные золоченые диваны, какие-то диковинные растения с яркими, спускающимися до полу цветами. Но гонец глазами по сторонам не шарил, лицо его было строго. Втянул только носом сладкий запах, стоящий в зале, но подивился ли ему или нет – видно не было.

Пламя свечей подхватило сквозняком, взметнуло вверх.

Вышел Веселовский – мятый, сонный, с брюзгливо сложенными губами. На своей беспокойной службе привык он ко всячине, не удивлялся и тому, чем бы иной и поражен был. Хрипло откашлялся, встал у свечей. На голове представителя российского царя полосатый ночной колпак, на плечах широкий красный халат, подбитый мехом. Все говорило: спал человек, и спал сладко, а раз так – душа у него покойна и злых мыслей за ним нет.

Веселовский кивнул холопам, стоящим у стены. Те вышли. Веселовский сложил пухлые руки на животе. Но не так прост он был, каким хотел казаться, и настороженным глазом царапнул, как сова из дупла, по неподвижной фигуре гонца. Смекнул: лицо каменное, такого за неурочный визит не облаешь. Знал царских удальцов: ежели прикажут, и бога обворуют.

Веселовский молча взял письмо. Приблизил к огню, пробежал бегло. Царь вызывал его в Амстердам.

– Карета, – сказал гонец, – у дома.

Голос его громкий отдался эхом под высоким потолком.

Авраам Павлович как ни искушен был, а обомлел от такой прыти. Сунул руку в карман халата, достал табакерку, запустил злую понюшку в нос для прочистки мозгов. Прочихался, утерся пестрым платком, с недоумением переспросил:

– Как, сейчас же?

На запаленном лице гонца не дрогнул и мускул. Веселовский понял: ехать надо, и ехать немедля.

Через самое малое время от посольства отъехала карета. Ведомо было Веселовскому, что задуманный Петром десант на берега Швеции из-за проволочек и попустительства союзников не удался. Знал он и о происках парижского двора, готового помочь Карлу XII и золотом и оружием в его борьбе с царем российским. Веселовский догадывался о помыслах Петра найти примирение с Карлом. Россия вышла на Балтику прочно, стала у берегов твердо, и самое время пришло мир учинить, закрепив монаршими подписями и печатями литыми завоеванное кровью русского мужика. Ни к чему было войной зорить, опустошать северные сии земли. И так попалили много, разогнали мужиков по лесам. Деревни стояли безлюдные, избы заколочены. Ветер на крышах ворошил сопревшую солому. «Кто хлеб-то сеять будет? – в нос хмыкнул. – Кто новую столицу Питербурх провиантом обеспечит? Привезти можно, конечно, издалека и хлеб, и мясо. Но сколько телег обломается, сколько мужиков погибнет в дороге? А земли – вот они. Под самой новой столицей. Мир нужен».

– Грехи наши, – кряхтел Веселовский.

Как лодка на неспокойной воде, ныряла карета по рытвинам и водомоинам. Того и гляди – вывалит на обочину. Мотало Веселовского. Хватался он обеими руками за своего попутчика, сидевшего столбом, шибко ударялся о стену кареты. И все думал: «Так что же ждет в Амстердаме, у царя?» Прикидывал и так и эдак, но до причины истинной не додумался. Слишком неожиданной оказалась весть.

Резидент поглядывал в оконце хмуро.

По другой дороге и в иную сторону катила карета, из окна которой выглядывало не лицо, затуманенное невеселыми мыслями, а женская хорошенькая головка с карими живыми глазками, с румянцем на щеках, снежными локонами, выбивающимися из-под мягкого, дорогого платка. Любопытство было в тех глазках, и хотели охватить они и лес вдоль дороги, и поля, и дальние деревушки с уже нерусскими, высокими, крытыми черепицей кирхами. Даже вертлявая сорока, крутившаяся над дорогой, занимала веселую путешественницу. Кричит птица, стрекочет, хочется ей ухватить оброненный кем-то кусок не то серого крестьянского хлеба, не то мяса, вывалянного в грязи. Вороны отгоняют ее. Хлопочет сорока, залетает с разных сторон. И обманула-таки, украла кусок, бросилась в придорожные кусты.

Засмеялась красавица в карете, обернулась к молча приткнувшемуся в темном углу спутнику.

Неведомо было Петру Андреевичу Толстому, как неведомо было о письмах, рассылаемых царем Петром по европейским городам, и об этой карете. Ан знать ему, по какой дороге катила карета, было бы не худо, так как вскорости довелось Толстому трудно разыскивать ее следы.

Красавица смеялась зазывно.

За первой каретой поспешала вторая. Там трое удальцов чистую тряпочку расстелили на откидном мудреном стульчике. Тут и вино, и табак, и игральные кости. Весело. Так и самый дальний путь незаметно пролетит. А поезд на наезженной дороге, видно было, собрался неблизко. Тяжелые сундуки и в задках карет, и на крышах тесно, высоко громоздятся. Рессоры примнуло. И сундуки большие, сработанные хорошими мастерами из доброго дерева. В таких сундуках пустяковые тряпки не возят.

Похохатывают молодцы. Катают кости. Лица довольные. Кони бегут резво.

Красавица в первой карете не отстает от своего спутника, тормошит его. Тот вяло улыбается:

– Ах, оставь, Ефросиньюшка. Оставь, не до того.

Лицо у него бледное, осунувшееся, глаза задумчивые. Взглядывает он в оконце с опаской. А опасаться ему надо. Он-то и есть причина волнения и беспокойства Петрова. Из-за него скачут по всей Европе гонцы, глухими ночами поднимают с постелей важных дипломатов, тревожат генералов. За ним, за ним и только за ним гонят коней вскачь по дорогам гвардейские офицеры. Храпят кони, роняют желтую пену и несут всадников без остановки. Ибо то законный наследник русского царя, повелевающего неоглядной землей, раскинувшейся от холодных северных морей до самой Туретчины, уходящей за Урал-реку, туда, куда и люди-то не ходили. Экая громада с народом бесчисленным, никем не сосчитанным! И он, путешественник тот, утомленный дорогой, царевич Алексей, должен унаследовать и царский скипетр, и шапку Мономаха, и власть над той землей и ее народом. Он управлять должен необозримым царством и вести за собой его людей. А наследник-то и исчез. Как сквозь землю провалился. Забеспокоишься в таком разе, пошлешь гонцов.

– Подожди, Ефросиньюшка, – говорит Алексей, – вот в Митаву прибудем. Поешь горяченького, соскучилась небось.

Укрывает царевич ноги красавицы меховой полостью. Но Ефросиньюшке, его любезной, и без того жарко. Молодая кровь в ней играет. Так бы и полетела впереди кареты. Как там, в заморских землях? Засиделась она в московском, невпродых натопленном тереме, надоело ей хоронить от людей в Москве любовь свою к Алешеньке. «Среди чужих, – думает она, – прятаться будет ни к чему. Ужо погуляем. Скорей, скорей, кони!»

У царевича иные мысли. Темные, путаные, пугающие. Пляшут пальцы царевича на мягкой коже сиденья, беспокоятся, словно перебирают струны гуслей. Но песни нет…

Провожавшим Алексея в Москве было известно: наследник едет в Копенгаген по вызову царскому принять участие в морских баталиях с королем шведским. Петр писал о том наследнику и просил поспешать.

Карету проводили, перекрестили вслед, по христианскому обычаю, не ведая, что наследник удумал царский указ не выполнять, а поступить по-своему.

В Преображенском воронье с ворот сорвалось, заорало, закружило. Карета выехала со двора, и стук колес стих на пыльной дороге. Провожавшие постояли для приличия на крыльце, повздыхали:

– Ах, путь не близкий… Храни господь…

Разошлись. Воронье село на верхушки башен, повозилось, устраиваясь, и все стихло. Скучно. Безлюдно. Только ветер посредине двора завивает пыль.

Царев дьяк, идя через двор, зевнул сладко. Перекрестил рот: «Слава богу. Ни тебе новостей, ни тебе беспокойства. Оно так и лучше. Идет время тихо. Все от бога на земле, и мы боговы. Настанет пора – приберет всевышний. Куда уж спешить?»

От нечего делать швырнул дьяк в невесть откуда забежавшую собаку палкой:

– Пошла вон, паскуда!

Пошел дальше. Кваску захотелось испить: «Ах, квасок, квасок сладок…»

А беспокоиться в Преображенском причины были. Недогляд с наследником вышел. Царь за то по головке не погладит. Но кто знал тайные думы царевича?

Алексей, миновав Москву, остановил коней у махонькой церквушки. Поднялся по ступенькам, чуть выступающим из земли. Церквушка была из захудалых.

Вошел. Под образами горели тоненькие свечи. Упал на колени, как подломился. Зашептал:

– Господи Иисусе Христе, сын божий, помилуй меня, грешного… Научи, господи…

Долго молился. Поминал прошлое. Неладно складывалось у него с отцом. Принимал он ругань от него и битие. Подталкивал его отец сильной рукой на ратные дела, а он противился. Все бы дома был, в знакомых теремах, что с детства до последнего закоулка на коленях выползал. «Ты больше за бездельем ходишь, – говорил Петр, – нежели дела по сей так нужный час смотришь».

Принуждал отец к строительным делам в новом городе Петербурге, а ему покойнее шататься по монастырям, с попами, монахами водить игрища.

В Петербурге холодно, сыро, туманы. Выйдешь со двора – топь. И суетливо бегают люди, тащат бревна, сваи бьют с криком да уханьем, тешут камни молотами. Перезвон стоит – больно ушам. Нет, не по нему то. В монастырях московских покойно, благолепно. Так-то хорошо сидишь с церковными отцами, тихо, а то скажут – и принесут пахучих медов. Гоже приятно. И на рожках поиграют, спляшут, ежели близко чужих нет. А у отца грозные глаза. Боязно Алешеньке за безделье ответ держать.

«Помогаешь ли ты в моих несносных печалях и трудах, которые я для народа своего, не жалея здоровья, делаю? – спрашивал отец. И отвечал: – Николи, что всем известно».

– Вразуми, господи… – шептал Алексей.

Пламя свечей колыхалось. Христос будто кивал со стены, и кивал добро.

«Одумайся, – говорил отец, – бог умом тебя не обидел. Люди вокруг изнемогают под тяжестью трудов своих. Города строят, флоты создают, землю отвоевывают для блага страны своей. Ты же – сын мой, а от дел моих бежишь».

– Поддержи, господи, – низко кланялся царевич до полу, лбом прижимался к холодным камням.

Голос отца гремел – хриплый, табачный: «Мне лучше чужой добрый, чем родной непотребный. Не хочешь дел моих вершить и продолжать – иди в монастырь. Надвинь на лоб клобук монашеский…»

Алексей поднялся с колен, с надеждой взглянул в лицо Христа, будто ожидая знамения. Неведомо было, когда и какой мастер икону писал, но по черным подпалинам на кирпиче от свечей и лампад можно было сказать не гадая: видели глаза те множество молящихся и кающихся. И кивал ему вроде Христос во время молитвы с сочувствием, а сейчас смотрел сурово.

Алексей побоялся высказать вслух мысль, что тайно держал в голове.

Из церкви вышел растерянный. Прежде чем сесть в карету, хотел было перекреститься на летящие в небе кресты, но рука затрепетала, и пальцы до лба он не донес. Постоял молча, глядя в землю. Повернулся, сказал тихо, потухшим голосом:

– Трогай.

Ефросиньюшка крепилась. Вопросов царевичу не задавала, будто поняла: на нелегкое дело Алексей собирается, тревожить его не след. И царевич не замечал ее, уткнувшись в оконце кареты. В ушах пел перезвон колоколов, сжимая сердце, и был Алексей в ту минуту до удивления похож лицом на отца своего, делу которого он собирался изменить.

Миновали пригороды. Выехали на Смоленскую дорогу. Кони бежали, бежали среди увядающих лесов, и все больше и больше верст отделяло царевича от первопрестольной Москвы.

А время было осеннее, и леса стояли уже одетые в желтое. Падал лист.

Алексей не отводил глаз от оконца кареты, глядя на леса, теряющие лист, и злая тоска грызла его. До вечера молчал он, а позже обмяк. Ах, душа человеческая – потемки.

Ефросиньюшка обгладила его мягкими ладошками, положила голову на грудь, согрела. Наследник и подобрел.

Ехали без происшествий. Из кареты в ямах ни Ефросинья, ни царевич не выходили. Перепрягут коней холопы, и опять в дорогу.

…Впереди показались синие дымы.

– Митава, знать, – сказала Ефросиньюшка сладким голосом. Алексей оживился:

– Митава, Митава!

Здесь, помнил наследник, должен стоять его закадычный дружок – Александр Васильевич Кикин, и ждал Алексей от него важных вестей.

Вызванный указом царя, Петр Андреевич Толстой третий день жил в Амстердаме, но государь еще не призывал его к себе. О тайном бегстве царевича Петру Андреевичу сообщил Шафиров. Поднял густые, с проседью, как матерый бобровый мех, брови, сказал с неудовольствием, давясь словами:

– Вот так… Усилиями офицера Румянцева след его отыскан в Митаве. Там царевич встречался с Кикиным… Кхм-кхм…

Закашлял, заперхал горлом.

– С Кикиным? Александром Васильевичем?

– Да, с Александром Васильевичем, и будто бы тот сказал ему, езжай-де в Вену, там укроют. Прохвостом Кикин-то оказался, прохвостом, – вскинул глаза на Толстого, уколол взглядом.

Петр Андреевич достал табакерку, ухватил щепоть табаку, но мысли его были отнюдь не о табаке. Что с наследником не все ладно – знали. Ленив не в отца. Нелюбознателен. Лопухинский последыш. Те по монастырям любили ходить. Собирали сопливых юродивых на подворье. Но то все только забавы ради, не больше. Блаженные, вериги, цепи… Нет, здесь иное… Догадки одна страшней другой рождались в голове. Решил твердо: «За царевичем должны быть руки сильные и головы должны быть, что обдумали его шаги. Иного не бывает. У икон блажить – так, видимость одна».

Шафиров молчал, насупясь.

Толстой прикинул: «Алексей в руках цесаря, ежели он в Вену поехал, карта козырная. Туз! А вот когда его на зеленое сукно бросят – неведомо. Большую, ох, большую игру кто-то затеял. За такой игрой и корона может быть и плаха».

Помедлив немалое время, Шафиров добавил, что едет царевич под чужим именем, называется подполковником Кохановским.

– Веселовский, – сказал, – тут был три недели назад. Царем повелено ему о царевиче в Вене вызнать. В помощники ему определен офицер Румянцев. Однако вестей от них нет. Царь недоволен и обеспокоен весьма.

Скользя по навощенному паркету, вошел слуга. Объявил:

– Карета подана.

Поднялись. Пошли молча. Впереди Шафиров – тяжелый, сумрачный. Лицо – туча тучей. В затылке поскребешь, глядя на такого. Холоп дверь отворил. По ступенькам спустились к карете.

Когда вошли к Петру, тот, без парика, в рубашке из голландского полотна, гнулся у токарного станка. Точил малую вещицу. На вошедших взглянул через плечо.

Поклонились по этикету. Петр бросил вещицу в ящик и, вытирая руки ветошкой, оборотился к вошедшим:

– Вас дожидаем.

Тут только выступили вперед стоявшие в стороне Куракин и Остерман.

Петр подошел к столу.

Толстой, давно не видевший царя, отметил: лицо у Петра темное, веки набрякшие. Но царь был спокоен. Всегда горящие глаза неподвижны и холодны. Зная о случившемся с наследником, Петр Андреевич подумал, о том-то и заговорит царь. Но Петр сказал о другом.

– Дело со шведами надо кончать, – промолвил он ровно, – и в том ум, сметка ваша надобны.

Дипломаты слушали стоя.

– Прямо на Карла выйти невозможно. Строптив больно и горяч. – Усмехнулся: – А после неудач военных и зла в нем накопилось много. Говорить с нами он не будет. Самолюбив гораздо. Посредник нужен, через которого переговоры вести должно.

Царь оглядел лица стоящих перед ним. Шафиров слушал, как всегда опустив глаза. Толстой стоял с непроницаемым лицом. Куракин, не уступавший в дипломатической изворотливости ни Шафирову, ни Толстому, теребил букли парика, будто то было сейчас главным. И только Остерман сплоховал, глянул в глаза царя, думая не о сказанном Петром, а о случившемся с наследником. И царь прочел его мысли. Уколол взглядом. Стянутая судорогой щека у Петра поехала в сторону, шея налилась кровью, но царь сдержал судорогу, продолжил ровно:

– А посредником этим в переговорах должен быть, как разумею, двор французский, хотя он сейчас потакает Карлу противу нас. Вашим умением повернуть надо сию страну в ее мнении, с тем чтобы она нам не врагом, а помощником была. Дело трудное, но исполнять его надо без промедления.

Петр взял бумагу со стола, глянул, сказал:

– Вот реестрик я составил для вас. Подумайте, – протянул бумагу Шафирову.

На том аудиенция кончилась. Петр, отослав Шафирова, Остермана, Куракина, повелел остаться Толстому.

Когда дверь за ушедшими притворилась, Петр достал трубочку, не свою, прокуренную, с гнутым мундштуком, а новую, голландскую, фарфоровую, расписанную, как пасхальное яичко. Набил табаком, прикурил от уголька из камина, пыхнул дымком. Да все стоял и стоял прямо напротив Петра Андреевича, но не глядя на него. Дым плыл к потолку, лицо царя было отрешенным.

Европа тесна, и дороги между столицами не бог весть какие гладкие, но есть. И катят по ним почтовые дилижансы, скачут гонцы, дудят в рожки, и вести, особенно дурные, разносятся быстро. А весть для одного дурная, для иного – радость.

О том, что при дворе российского царя не все ладно, узнали и в Париже, и в Лондоне, и при дворе Карла шведского. А раздоры – значит, и придержать можно российского медведя. Много, слишком много побед. Флот растет, полки Петровы по Европе маршируют. Хорошо ли? Петр металл, говорят, на Урале льет. Но к чему то? К Балтике пробился. Это уж вовсе негоже. Раздор в семье царской? Что ж, бывало такое и при европейских царствующих домах. Опыт подсказывает: самое подходящее время кусок урвать.

Неожиданно дипломатический корабль Петра, шедший под хорошими парусами, потерял ветер. Паруса обвисли бессильно. Петр это увидел сразу. И, как матросы на вантах, забегали, засуетились его дипломаты. Ни слов лестных, ни подарков не жалели, ко причину, которая объясняла бы неожиданную настороженность в европейских столицах к русским, царю обговаривали туманно, путано.

Петр сильно потер лицо рукой, помял горло, словно его мучила боль, сказал:

– Про царевича, вижу, знаешь. Помни: не Петра и не его сына это дело, а государственное и на ущерб России оно обращено.

Зашагал порывисто по палате. Широкая рубашка трепетала за спиной. Повернулся к Петру Андреевичу всем телом.

– Не как царский сын, а как тать ночной, сменил он имя, но отыскать его в Вене надобно и причину сего бегства вскрыть.

Толстой переступил на скрипливом паркете, сказал с осторожностью:

– Второе, я полагаю, государь, в Москве искать следует. Царь, отвернувшийся было к окну, резко оборотился к Толстому.

– Умен, – сказал, – умен… Для того тебя и вызвал. Отпиши Меншикову, пущай досмотрит, но и по эту сторону границы государства Российского причина есть, и ты дознайся до нее.

Петр недовольно стукнул каблуком в пол.

– Да, без топора, а под корень сечет Алексей… Мир с Карлом позарез нужен. Побережье надо укреплять. Питербурх строить… Алексей помеха делу сему. Отыскать надобно царевича, вернуть в Москву.

Царь остановился напротив Петра Андреевича: руки за спиной, ноги циркулем. На скулах у царя пухли желваки.

– Вестей из Вены мы не получаем. О чем свидетельствовать то может? О нерадении, нерасторопности посла Веселовского? А может, он царевичеву делу радеет? Из старых он, родовитый. Как знать… А?

И царь пронзительно, как мог только он, глянул в лицо Петра Андреевича, но тут же и отвернулся, зашагал по палате.

Толстой молчал, ждал.

– С Веселовским, – сказал Петр, – мы цесарю австрийскому письмо направили, ответа, однако, нет. Это как понимать?

Петр ходил и ходил по палате. И Толстой, и Куракин, и Шафиров, и Остерман нужны ему были в Париже. Переговоры с французским двором представлялись Петру весьма и весьма трудными, а проиграть их – это Петр знал твердо – было нельзя. И все же царь сказал:

– Петр Андреевич, не хватать, ох, не хватать тебя будет в Париже на конференции с французским двором, но повелеваю я ехать тебе в Вену. Каверза с наследником может развитие получить воровское. Езжай немедля и, ежели Авраам Веселовский робеет в чем или злой умысел какой имеет, от дела его отлучи и сам возьмись все выполнить.

Толстой заволновался, заколыхал обширным чревом, но промолчал. Знал: Петр два раза одно и то же не говорит.

– И напомни при дворе любезного нам цесаря, – сказал Петр зло, – что войско русское стоит в Мекленбургии. Силезия рядом, а оттуда до Вены рукой подать.

Петр Андреевич поклонился, и странная улыбка вдруг объявилась на его губах. Он хмыкнул:

– Угу…

Петр глянул на него, но ничего не сказал.

Вице-канцлер Германской империи граф Шенборн получил нечто вроде маленького удара, когда в один из дней лакей ввел к нему в кабинет незнакомого человека в темном дорожном платье.

Граф Шенборн был утонченным, изысканным придворным. В его кабинете царила сосредоточенная тишина, воздух был напоен тончайшим ароматом духов и даже картины, украшавшие стены, были подобраны так, чтобы краски их не тревожили глаз. Дела государственные требовали внимания.

Когда ввели незнакомца, Шенборн работал над дневником. Дело это он полагал наиважнейшим и относился к нему с великой ответственностью. Для дневника была выбрана глянцевая, наилучшим способом отбеленная бумага, обученный лакей затачивал ежедневно новое перо и следил за цветом чернил. Дневник должен был сохранить бесценные описания приемов, обедов, прогулок – пеших и конных – монаршей особы.

Граф обмакнул перо, с тем чтобы записать тонкое наблюдение, когда вошедший неожиданно сорвал с головы мокрую от дождя шляпу и швырнул ее на стол.

С пера графа Шенборна упала капля чернил, и безобразная клякса легла на белоснежную страницу. Шенборн вскочил с кресла.

Дальнейшее было не менее ошеломляющим. Незнакомец объявил, что он наследник царя Великая, Малая и Белая России царевич Алексей и требует немедленного свидания с императором Карлом, его шурином.

Тут-то и произошло у графа Шенборна маленькое кровоизлияние. Все поплыло перед глазами, ноги ослабли. Слуга подхватил его под руку.

Оправившись, граф из путаных речей неожиданного гостя понял, что в Вену тот прибыл инкогнито, боится преследований грозного отца и просит убежища у цесаря. Царевич Алексей говорил сбивчиво, был крайне возбужден и перепуган. Зубы его стучали, как в жестоком ознобе.

Туман в голове у Шенборна постепенно рассеялся, и он подумал, что присутствует при историческом событии, безусловно счастливом для его страны. Шенборн недаром занимал высокий государственный пост и мог видеть далеко. Он понял сразу же выгоды, какие может принести этот визит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю