444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чичёв » Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства) » Текст книги (страница 9)
Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"


Автор книги: Юрий Чичёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Домой

В конце лета 1943 года Большой театр двинулся в столицу. Отправили его водным путем. Не знаю, как добирались до Москвы солисты – народные и заслуженные, а балет плыл на теплоходе «Михаил Калинин», хор – на «Володарском». Деталей каютно–палубной жизни, убейте, не помню, в подробностях рассказывать не могу. Сцены пароходного бытия перебиты в дальнейшем похожими сценами из многочисленных художественных кинофильмов, перемешались с ними и представляются смесью пестрых видений ярких одежд, парфюмерных благовоний, вкусных запахов ресторана–столовой, бесконечной водой и дальними береговыми пейзажами большой Волги. Опять кадрами: колокольня на близком от берега взгорке и добела выжженные к ней тропинки по зеленой траве.

Ярко: стоянка у какого–то причала. Глазеем с палубы на воду. Рядом – лодка, в ней дед ловит рыбу: к корме прилажен длинный шест с круглой, огромной, на проволоке сеткой. С боков сетки к концу шеста веревочные крепления протянуты. В руках рыбака веревка, также привязанная к концу шеста. Это подъемник, обыкновенный подъемник, но ведь надо еще много лет прожить, чтобы узнать, что это за снасть. Сначала я увидел, как дед потянул за веревку, и из воды вынырнула сеть, а в серединке ее прыгали серебристые рыбешки. Ой, что это прыгает? Рыба, не видишь, что ли. Ничего ты еще не знаешь, Руя. Знаю! Это вобла! Ха–ха–ха, потешается театральная публика.

Рыбак подтянул к себе сеть, вынул улов и снова «закинул невод». А сверху, с палубы публика глядела и ждала, когда он опять поднимет сетку. Ну, давай же, тяни! – закричали ему нетерпеливые хористы. Он их не слушал, степенно, не торопясь, сворачивал свою козью ножку. Как дядька–инвалид в подвале у тети Кати.

Попыхтел, подымил и вытянул, наконец, закидушку. Пустая!

Дед выбрал якорек и отгреб подальше от назойливых глаз пассажиров. Я тоже не люблю, если смотрят, когда я что–то делаю. Упрут руки в боки, да еще и советовать начинают, подсказывать – участвовать. Поэтому никогда не играю в огромные санаторные шахматы: вокруг играющих сразу собирается куча специалистов – карповых и каспаровых. Мой товарищ художник Владимир Рукавишников любил приговаривать: знаешь, почему детей днем не делают? Не будет никаких детей, советами замучают. Крик души старого пейзажиста, проведшего немало часов на этюдах.

Рыбак отплыл подальше и снова опустил в волжскую водицу свою снасть. И поймал, да такую рыбищу! Я видел, как прыгала на сетчатом круге, словно циркачка на батуте, серебробокая пленница.

Невосторженное в памяти – шлюз. Черно–серые стены, жуткий мрак, напавший на каюту, шум воды, скрип буферных бревен и где–то далеко наверху живой свет.

Пароход медленно поднимается к солнцу, как из преисподней. А потом палуба вровень с опалубкой шлюза. Смельчаки перелезали через поручни и бегали по деревянному настилу вдоль теплохода, бахвалясь своей отчаянностью. А между пароходом и стеной – узкая и глубокая страшная щель. А вдруг как зажмет кого–нибудь?

Жутко. Безумная фантазия кидала меня вниз, в этот страшный простенок, и я представлял, как превращаюсь в лепешку между бортом корабля и стенкой шлюза.

В Рыбинском море запечатлелась накрепко вершина колокольни над безбрежным водным простором. Откуда? Кто–то на палубе объяснил, что когда строили канал Москва–Волга и создавали это море, затопили город Мологу. Я тогда не понял, не понимаю и сейчас. Зачем?

На «Михаиле Калинине» вышла какая–то поломка, и он последние километры шел на боку. И наш «Володарский» встал на рейде ввиду Речного вокзала, и мы ждали до ночи, пока кособокий пароход подводили к причалу и выгружали пассажиров.

Возвращение
Причалили!

Запечатлелся шпиль речного вокзала, который мне теперь всегда при встрече с ним напоминает о нашем аквапутешествии. Темнело. Зажигались огни на пароходах, бакены на реке и звезды в небе. А нас все не пускали к причалу. Только поздно ночью наконец–то, медленно шлепая плицами, «Володарский» отдал швартовые у конечной точки нашего путешествия. Все!

Швартовые концы намотаны на кнехты, сходни спущены. Здравствуй, земля московская!

А до Новогиреева ой еще как далеко! И как добираться? Добывание транспорта, чтобы что–то куда–то перевезти, для меня всегда представляло очередное преодоление комплекса, связанное с душевными адскими муками. Подойти к шоферу, открыть рот и сказать, что нужно, – работа не по мне. Сколько я по жизни натерпелся с доставанием транспортных средств для переезда на дачу, с дачи, на новое место жительства, из мебельного – диван доставить или холодильник – уф! А комплекс этот я унаследовал от отца.

Через годы понимаю его и сочувствую ему. Как удалось в тьме кромешной разыскать ту полуторку, что взялась нас доставить от Речного вокзала через всю Москву в Новогиреево – одному Богу известно. Я сидел на узлах рядом с Женькой, который ныл и требовал у матери грудь. Малому больше полутора лет, а от груди еще не отняли: мам, дай си–си. Вот бесстыдник, бычок лобастый. А Лида с Зоей советовали маме не баловать парня. Женька орал и получил, наконец, свою заветную титьку.

Что только ни делали, чтобы его отнять то груди: мазали ее горчицей – все равно сосет, уговаривали – кулачком отпихивался. И только в 2,5 года Лида нарисовала гримом на маминой груди рожу. Мам, дай! Мать распахнула халат: на! Аа-а – испугался рожи и больше не походил. Вот изобретательница!

Я сидел на узлах, вертел головой, разглядывал темные очертания кустов, каких–то строений, силуэты сидящих людей, всплески и звуки ночной портовой жизни. Темно, ветер шелестит листвой, и в памяти возникают наш сад, бомбежка… Тревожно и неуютно. Некомфортно, как приятно говорить теперь.

Загудел мотор, подъехала и остановилась машина. Из кабины выпрыгнул отец, веселый и довольный, что добыл транспорт. Полетели в кузов чемоданы, узлы, дети.

Отец подсадил маму, Зою, одним махом Лиду и туда же, в кузов, подал Женьку, потом меня.

Поехали, затряслись по булыжному шоссе. Я сидел между узлами на чем–то мягком, мне было удобно. Только и помню Женькину голову в сине–белой полосатой шапочке с помпоном, который дергался на каждой колдобине. Ехали долго–долго…

Открывайте, свои

Наконец остановились. Наш дом! – крикнул кто–то из сестер. Мне это едва заметное в темноте сооружение ничего не напоминало.

Иван Павлович долго стучал в дверь. За ней звякал от ударов знаменитый здоровенный крюк. А где же Дельта, наша собака, почему не лает? – удивлялись сестры. Наконец внутри мрачного дома скрипнула дверь, и послышался глухой мужской голос: чего надо? Домой попасть надо, весело ответил Иван Павлович, открывайте, свои, Алексей Дмитриевич, это мы, Чичевы, из эвакуации. Алексея Дмитриевича нет, он на дежурстве. А вы кто? Да мы здесь жили до войны, из Куйбышева вернулись, закричали девчонки.

Нам открыли, и выяснилось, что наша комната заселена, в ней разместилась семья сапожника: сам, жена и дети, мальчишка и девчонкой. А нам куда же? Вышла мать–старушка Хлебникова, узнала соседей, подивилась. Предложила пока разместиться в пустой шестиметровой комнате возле телефона. Там и ночевали. Все! Дома! Слава тебе, Господи! – сказал отец и перекрестился на распакованную Иверскую.

Переулок

А война еще не кончилась. Главнокомандующие, маршалы и генералы склонялись в ставках над оперативными картами и планировали противоборство противнику, намечали удары, рассчитывали, сколько огня и стали поглотят эти удары, и сколько солдат понадобится бросить в эти огонь и сталь, и сколько раз надо будет менять солдат, то есть каковы же могут быть реальные потери. А потери иногда бывали неожиданно выше штабной планки и выше всяких тыловых возможностей выкатить еще и еще эшелоны с живой силой – теплыми, добрыми, боязливыми мужиками с хилыми телами в х/б и сукне, с мыслями о доме, о детях… Вздрагивали или нет когда–нибудь сердца маршалов от таких результатов, дергались ли усы главнокомандующих и генералиссимусов, дрожала ли трубка в руке? Война, какая бы она ни была, как бы ни называлась – захватническая или освободительная, рожденная на волне алчности или жаждой свободы, – она всегда кровава, убийственна и безжалостна. Разве можно похвастаться тем, что в боях за независимость и свободу нашей Родины мы положили 30 миллионов человек? Только увешанный медалями и орденами фанатичный ветеран–политрук, почти полупомешанный, может быть, этим как бы и гордится. Это он гнал на немецкие танки безоружных ополченцев. Тяжела была плата за каждый метр задержки врага.

Гибель, гибель, гибель. Трупы на поле боя. А кто считал их в тылу? Кто мерил горе вдов и сирот? И чем мерить это горе. Нет еще такого прибора.

И пали все за Родину. Так, по крайней мере, объявляло радио голосом Левитана.

Погибли и все ушедшие воевать мужики из нашего переулка. Многое изменилось в нем за два года. Сожгли заборы на дрова, где их взять? Никаких границ участков. Их обозначали теперь плотные ряды сирени и акации. Так и стояли восемь серых домов безымянного переулка, выбегающего на Пролетарскую улицу, по другую сторону которой на железнодорожных путях, на линии, или на железке, суетились маневровые «овечки» и «щуки», паровозы марок «О» и «Щ». По четыре дома справа и слева, как стриженые новобранцы. И в каждом доме лежали похоронки, кроме нашего.

Через дом за нами билась в бедности и голоде мать Котика и Лелика Мухиных;

наверное, их звали Коля, или Костя и Леонид, я так в детстве и не выяснил настоящих имен своих товарищей по улице, так их все и звали, как мать окликала:

Котик и Лелик, которого мы прозвали Лялькосом. За ними жил Славка Редовкин, Лидин ровесник, крепкий и лобастый, тоже сирота, с матерью и бабушкой. На правой стороне переулка не было ни одного дома, куда бы не постучал почтальон и не извлек из сумки похоронку. Только отца Борьки Печкурова из третьего дома на войну не взяли по негодности. В последнем доме обитала странная женщина по прозвищу, или имени Марэна, которую все боялись: она никогда не выходила на улицу и редко появлялась на пороге в белой нижней рубахе до пят с распущенными седыми волосами, как колдунья. Она поджидала каждый вечер свою дочь, молодую одинокую женщину. Этот участок славился еще и тем, что возле него росла высокая старая черемуха, с которой мы пытались летом достать кисти терпких ягод. Мужчин в этом доме тоже не было – сгинули на войне.

Параллельно нашему переулку дальше по улице – еще один такой же, только три дома в каждом порядке. И там – сирота на сироте. В первом, в тесноте жуткой, как и все, ютилась семья Молочниковых. Родители наши сдружились с ними еще до войны.

Наверное, потому, что дети в обеих семьях рождались ровесниками. Наша Зоя – их Валентина, наша Лида – у них Тамара, я и Славка Молочников, закадычные друзья–ровесники короткоштанные и т. д. Дядя Юзик, глава семейства, профессиональный шофер, войну прослужил в Москве, возя какого–то начальника. Имея бронь или инвалидность, в общем, он не воевал.

С Валентиной Иосифовной Молочниковой–Соловьевой мы теперь соседствуем домами в Сокольниках по чистой случайности и предаемся воспоминаниям при каждой встрече.

Вот таким ободранным, опустошенным, овдовевшим и осиротевшим встретил нас переулок. Да что переулок – вся Пролетарская улица, да и вся Россия были такими.

К нам приходили соседки, приносили свои черные вести, мама охала и ахала, плакала вместе с ними и виновато смотрела на овдовевших подружек…

Анна Васильевна Хлебникова из дома напротив, жена брата дяди Леши Хлебникова, осталась с сыном Генкой, ее соседка тетя Лена Ивановская, тоже вдова, маялась с тремя сыновьями, в их же доме жила сиротой Валя Мешалкина, Лидина подружка; ее глуховатая мать тетя Нюра работала в Москве в столовой, им было полегче, а вот тете Лене пришлось туго. До войны она, как и многие тогда, жила при муже, он служил начальником станции «Никольская», через одну от «Новогиреева» остановку, рожала детей и горя не знала. А как война все отняла, стала она хлебать горюшко полной ложкой. Какая там зарплата уборщицы на химзаводе – триста дореформенных рублей. Маленькая, пухленькая (куколка до войны–то была), слабосильная, она убиралась по заводским цехам, корячилась в огородике при доме, пока мальчишки не стали подрастать да помогать…

Да, война продолжалась, надо было жить по законам военного времени. Отец сходил в домоуправление в Кусково, за линию, то есть за железнодорожные пути, так у нас говорили: за линию пойдешь? – это значит, что надо пересечь все сортировочные ветки, путей шестнадцать, и два магистральных пути, по которым сновали электрички, ходили поезда, двигались на фронт эшелоны и возвращались с обгорелыми вагонами и разбитой техникой.

Сходил Иван Павлович за линию, уладил дела жилищные как вернувшийся из эвакуации, но нашу комнату освободили не сразу, потолкались с месячишко в шестиметровке, что была напротив нашей, через коридор. Шикарное житье – по квадратному метру на человека. Зато в коридоре на стене – единственный в переулке телефон. Снимает ребятенок трубку, ждет ответа связистки: «Первый!» – говорит тетенька. Детский голосок пищит: дайте город, пожалуйста! Соединяю. И длинный гудок. А кому звонить? Можно набрать 100 и услышать время: шестнадцать часов тридцать минут.

Жив в памяти номер: Ж-4–15–80, добавочный 1–40. Звоните, друзья.

«РАСКОЛ»

 
Друзья, звоните мне, звоните.
Ну отчего молчите вы?
Распались дружеские нити,
Сто лет мне не звонят, увы.
Друзья, звоните мне, звоните,
Сто лет мне не звонят, увы.
Ну что ж, я сам пошлю звонки им
По всем старинным номерам.
– Здесь не живут давно такие,
Да сколько объяснять мне вам!
Здесь не живут давно такие,
Да сколько объяснять мне вам!
Пускай с надрыва сядет голос,
И лопнет от него струна,
Кричу на крик: «Все раскололось, И жизнь, и дружба, и страна!»
Кричу на крик: «Все раскололось,
И жизнь, и дружба, и страна!»
В ладони раскалилась трубка,
Но я отбой пока не дам.
Надежды белая голубка,
Лети к друзьям по проводам.
Надежды белая голубка,
Лети к друзьям по проводам!
 

К нам приходили соседи звонить, им звонили, и мы бегали звать: Анна Васильевна!

К телефону! Радостное событие. Если б возможно было чудо – набрать номер, сказать: один сорок, пожалуйста, и услышать мамин голос, и поговорить с ней, и попросить у нее прощения за все, и за свои сочинения тоже, и позвать отца, Лиду, Женьку, а потом пригласить всех соседей… Всех, кого уже нет. И сказать всем:

простите…

Дом и сад

Наутро по возвращении сестры и с ними я (вот привязался!) обследовали дом. Для начала познакомились с детьми поселенцев из нашей комнаты, выслушали историю пропажи собаки Дельты, она сбежала от бескормицы, сгинула где–то; вспомнили, как у нее в будке зимой окотилась кошка, и Дельта пустила ее к себе в трудный для животного момент и не подпускала маму, когда та пришла кормить собаку, рычала зло; пообщались со старушкой – матерью дяди Леши Хлебникова; слазили на верх (верхом называлась мансарда, но никто никогда не говорил: сходи на мансарду, сними белье, всегда – на верх, потому и написано раздельно). Там все было по–старому, те же керенки на фанерных стенах, старые не застланные кровати: ага! тут можно спать.

Добыть бы только наматрасники. Нашли отцов велосипед: он обнаружился в пазухе чердака под крышей, целехонек. Им займемся позже.

Велосипед достал я, когда мне исполнилось лет двенадцать. Костя Ивановский помог мне его отремонтировать, и мы всем переулком научились на нем ездить и гоняли к магазину на Пятом проспекте за мороженым в пачках. Даже довоенный номер сохранился: маленький жестяной прямоугольник с пятизначной цифрой, прикрученный проволокой к пружинам сидения. В ту пору велосипеды регистрировались, и надо было получать номер в Перово. Отец обещал купить мне новый велосипед, если семилетку окончу с отличием, я постарался, и вот новенький зисовский велик у меня в руках, долгая канитель с получением номера… У старого велосипеда мне нравился прямой руль, а у этого какой–то крендель. Но дареному коню в зубы не смотрят. Мы продали старый Косте за символическую сумму. А, может, просто так отдали, не припомню…

Но продолжаем осмотр дома. Вылезаем на балкон. Вот здесь по праздникам прибивали знамя, сказала Зоя. А где оно сейчас? – это я спросил. Посмотрим. Есть! На старом месте нашлось знамя, именно знамя, не флаг – шито золотом, тяжелое, с серпом и молотом золотым, с бахромой и золотой звездой, древко грубо струганное, крашеное, внизу дырка, в ней здоровенный гвоздь. Надо же, сохранился. Будто сейчас держу его в руках. Вот бы вывесить в честь возвращения, посоветовала Лида–фантазерка.

А отца в милицию заберут за такие шуточки. Будет праздник, тогда и знамя приколотим. А пока его надо убрать на место, приказала старшая сестра.

С балкона открылся вид на сад перед домом. Сирень и акация вдоль переулка, по улице клены и акация, по правой стороне – пусто, граница с соседним участком дома номер 201, и совсем справа, в край террасы угол черной крыши нашего сарая.

Вон, слева, у забора, – двуствольная раздвоенная от корней береза в виде буквы V – высоченная! Перед ней яблоня – белый налив, два кривоствольных деревца белой махровой сирени. Толстая ветка у одного деревца росла почти горизонтально, и мы на ней кувыркались, полируя кору до блеска. В центре сада – старая яблоня, какой–то зимний сорт, мы не давали плодам вызреть, объедались кислятиной вопреки всем увещеваниям взрослых.

Незадолго до сноса дома я приехал из Москвы в гости к Зое и Олегу, ее мужу.

Стоял теплый октябрь. С грустью прошелся по саду, ушибая носками ботинок густую траву. Возле старушки–яблони случайно поддел спелое упавшее яблоко. Поднял его, красно–зеленое, надкусил, приготовился по старой памяти сморщиться от кислоты.

Но яблоко оказалось на удивление вкусным. Ох ты, нетерпеливость молодости! В своем саду на участке я приучил сына Ваню не трогать неспелое, терпеливо ждать, когда можно будет наслаждаться зрелыми плодами.

Дайте хоть чему–нибудь созреть! – вспомнил увещевание мамы. Но нас не останавливала даже дяди Лешина партийная строгость, хоть мы его и побаивались.

Действительно: дайте хоть чему–нибудь созреть. Мудрость родительских слов познается позднее.

За яблоней виднелась изуродованная бомбоубежищем крокетная площадка.

Клены закрывали проезжую часть улицы, булыжник поблескивал на солнце сквозь листву, дальше канава и линия с паровозами, там эшелоны, солдаты бродят вдоль вагонов, жгут костерки на откосе насыпи, что–то варят в котелках.

Побежали смотреть место, где прятались от бомбежек. Но по пути пришлось в сенях поднять крышку погреба, чтобы заглянуть в его темное чрево. Стенки осыпались, пусто, ничего интересного. Зоя показала пальцем вниз и загудела: у–у–у, там бубука, кукаша. Я поежился. Этой самой бубукой меня припугивали все кому не лень.

Убежище оказалось ямой с водой. Конечно, накат разобрали на дрова. В стенке ямы зияла дыра, торчал кусок доски. На нем сидела большая противная зеленая лягушка.

У, какая ляга, она тебя съест, опять припугнула меня сестра. Я кинул в страшилу комок глины, она нырнула в воду и исчезла. Вскоре отец засыпал яму, но былой ровности под игру в крокет не добился. Да и где он нынче, крокет. Тоже, наверное, спалили в печке. Какие претензии? Странно, но за все последующие годы никому, почему–то, не пришло в голову перекопать площадку под картошку. То ли глина сплошная не вселяла надежды, то ли рука с лопатой не поднималась на память о мирной жизни.

Шурша травой, бродили дети по саду. Осмотрели два чахлых куста крыжовника – нет ничего, урожай собран досрочно. Вот вишня с наплывами смолы; Зоя отломила, дала всем по кусочку пожевать. Ой, как вкусно! А вот ива! А под этим кустом Маруська спала во время ночных тревог, а здесь зенитка стояла…

От переулка к сирени подошел солдат, стал обламывать ветки. Мы к нему. Сухонькие, я только сухонькие, для костра, миролюбиво объяснил дядька в шинели, для растопки. Мы наблюдали, как он выламывал отмершие веточки и складывал их пучочком в ладони. Все было интересно, и все для детей было своим и незнакомым.

Другая жизнь…

Пошло-поехало

В Моршанск ушло письмо с сообщением о нашем благополучном возвращении. И там созревала программа действий. И однажды поздней осенью по первоснежью прикатила тетя Маня с «товаром»: заревел на улице студебеккер с кузовом под брезентом, завернул к нам в переулок, едва вписавшись в его границы, и, круша своими американскими колесами молодой снежок и проламывая глубокую колею, остановился напротив дома. Из кабины выпорхнула хмельная наша красавица Цыганка в шубе нараспашку, в пуховой шали, губы накрашены, зубы–жемчуга всем напоказ: здрасьте, гостей не ждете?! Мы были на улице, шарахнулись сперва от машины, потом кинулись к тетке. Ой, как Лидочка выросла, ой, как Юрочка вырос, а это кто же, неужто Женечка? – ах и ох. Вышла мама, выползли соседи напротив, ребятишки Ивановские полураздетые выбежали на крыльцо.

За теткой появился рослый капитан, шофер пошел расчинять задний борт. Бело–розовые бараньи туши потащили в сарай – «товар», гостей пригласили в дом. Появилось угощение, Цыганка благодарила офицера, твердила маме, что он – вылитый твой Мишка Благодарский, мама смущалась, краснела, сестра налила ей рюмочку: Клаш, выпей за встречу, за Мишку твоего. Мама махала на нее руками, стучала пальцем по языку, молчи, мол, ненормальная. А че? Иван Палыча ведь нет. Да будет тебе, балаболка, увещевала мама сестру. Маруська подмигивала капитану и оставляла его ночевать; он оглядел скудные метражи с кучей народу (мы уже перебрались в нашу комнату): где ж тут ночевать – отнекивался, надо в часть, у нас режим, мы поедем.

Да, другая стала Маруська Филатова за два минувших года, другая. Деловая ты, сказала мама. А без дела не проживешь, был ответ. Оказывается, она приезжала сюда до нас, нашлись связи в Моршанске, завела знакомых. Вспомнила Филиппа своего Ивановича, всплакнула, помянули. Приехал после репетиции из Москвы отец, глянул на компанию, разделся, представился капитану, чопорно и смешно представился, «официально». Это хозяин, зять мой, артист Большого театра, гордо сказала Маруська, слегка присмиревшая при отце. Иван Павлович пить отказался – вечером спектакль, скоро обратно надо ехать. У нас с этим – ни–ни. Мы тебе на вечер оставим, пообещала Цыганка.

Пошли разговоры о житье–бытье, о том, как обретались в Куйбышеве, как сюда добирались, как соседи наши страдают. Все вдовы, говорила мама, я вот одна с живым мужем, иду по улице – глаза отвожу, что такая счастливая да везучая, слава Богу. И все голодают. Вот Лена Ивановская, да ты ее помнишь, маленькая такая, как Настя, до войны вместе в Гай ходили, – с тремя мальчишками мается, мал–мала меньше, уборщицей на заводе…

Тетка Маня встала, взяла большую эмалированную миску и отправилась в сарай.

Надрала там из туш нутряного жиру и почек полную посудину, с верхом, пошла в дом напротив к Ивановским, отнесла все тете Лене. Та только что ей руки не целовала, так, по крайней мере, отрапортовала Цыганка, хвастаясь поступком. Картошки, говорит, нажарю, накормлю ребят досыта. Ох, вздохнула мама, всем сала не надерешь. Я им говорю, только холодной водой не запивайте, а то заворот кишок будет. Чаем горячим. Где его взять–то… Ну тогда кипяточком, обязательно. И потом всякий раз до прекращения своих челночных рейсов по приезду из Моршанска она повторяла это благотворительное действо. Жалостливая была Маруся, да и стыдилась, видно, своего бизнеса в такое–то время…Деталь памяти. Детали с годами становятся основами нравственности.

И пошло–поехало. Баранину реализовывали на рынке. Деньги на нее ссудила, конечно, Дуня. И в Моршанске она ждала не выручку, а «товар». Надо товар доставать, твердила тетка Маня, Иван Палыч, поискал бы в магазинах нигрозину. Иван Палыч от таких просьб мрачнел, становился злым, закуривал «Беломор», держа папиросу как цигарку, между большим и указательным пальцем, и рука его подрагивала. Но все–таки он начинал хождения по московским магазинам, скупая понемногу – по пять–десять пакетиков черного красителя, чтобы не заподозрили, «себе на ремонт кожаного пальто». Товар накапливался.

Откуда–то возник новый знакомый Валентин Петрович, химзаводской работник. агент, шепотом, с ударением на первом слоге говорила тетка Маня и делала при этом «секретные» глаза. В комнате повисала тревога. Я ощущал холодок опаски, глядя на Агента.

Откуда–то (с химзавода, конечно) притащили бутыль с красноватой жидкостью. Ее называли «дупель–купель» и пили, похохатывая при этом и закусывая хамсой. Это был подкрашенный технический спирт. Бутыль стояла под столом.

Если искать для кино образ агента, то лучше Валентина Петровича не найти. Рыжий, лицо в оспинах, голос сиплый, пропитой, на ногах сапоги. Одет в гимнастерку и диагоналевые галифе. Он был веселый и добрый. Сидел на стуле, играл с кошкой, угощал нас конфетами; кошка забиралась к нему на растопыренные в натяжку галифе и мурлыкала. Обсуждался план добычи хромпика и «барабана» с каустиком. Как выяснилось, барабан – это бочка с товаром. Ее перебросили через заводской забор втихаря от охраны, притащили к нам в сарай. Там и кололи каустик, как сахар, заворачивали куски в тряпки и распихивали по чемоданам. Все операции обмывались «дупель–купелем». Только через тридцать лет я увидел в магазине немецкую охотничью водку «Доппель–кюммель» красноватого цвета и понял, откуда приклеилось это название чертову питью в бутыли. Змий был не зеленый, а краплачный.

Наконец, Цыганку проводили в Москву, посадили в поезд. Поехал товар в Моршанск.

Да здравствует кожевенное производство и мыловарение!

Слава Богу! – сказал отец, перекрестился на икону и вытащил из–под стола бутыль с остатками «дупеля–купеля». Наутро с дурной головой и перегаром, зажевывая его припасенной для таких случаев сушеной мандариновой корочкой, матерясь и постанывая: ведь унюхают – уволят, поехал в театр на репетицию. В доме наступило затишье. Надолго ли?

Я частенько простаивал возле двери закрытой шестиметровой комнаты и никак не мог уразуметь, почему ее не отдали нам? Мы бы там с Женей спали! А под ночлег нам отводили старый сундучок в ногах родительской кровати: его втиснули между перегородкой и спинкой (комнату разделяла легкая перегородка с проемом без двери).

У, говорили нам, у вас целых две комнаты, шикарно живете! Ага, всего шестнадцать метров на шесть человек. А вот Пузаковы возле поликлиники в двухэтажном бараке, у них на двенадцати метрах восемь человек ковырдаются, и ничего. Вот там настоящая теснота, а у вас тут просторно…

Руя, отойди от двери и ничего там не трогай, она опечатана, арестуют! Ох, слово страшное. Про аресты говорили вполголоса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю