444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чичёв » Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства) » Текст книги (страница 5)
Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"


Автор книги: Юрий Чичёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Домашний хлеб

Спал я на печке с тетей Настей. Обниму ее за шею, уткнусь лицом в ее маленькую грудь и улетаю в дрему. А она шепчет мне что–то сказочное. А на печке, если пошарить рукой, можно найти кусочек вкусного ржаного сухаря. Сушили сухари из остатков домашнего хлеба – самопека.

Тетя Настя затевала хлеб. В квашне замешивала опару. Деревянная кадка притягивала запахом, тянуло отколупнуть пальцем кусочек. Когда это разрешалось, тесто мгновенно исчезало во рту. Чмок–чмок–чмок, проглотил. Вкусна-а…

Топилась печь. За заслонкой метался огонь. В квашне подходило тесто. Потом выгребались угли из печи, подметался под, и на деревянную лопатку тетушка Настя выкладывала кислый ржаной колобок, оправляла и оглаживала его мокрой ладонью, придавая форму каравая, и отправляла в печь. По дому гулял сладковатый ржаной дух. И вот готовый хлеб на лавке, накрыт тряпицей. Тетя Настя открывает форточку и выставляет доску с хлебом на рамы, на морозный воздух, остудить. А я жду самого главного действа: когда она снимет теплый хлеб, отрежет горбушку, намажет ее розовым рыночным маслом и протянет мне: кушай, Юрочка! О-ох! Где тот хлеб, где то масло!

Годы войны в тылу – годы студеные, лютые и смертные. Пережившим их это разжевывать не надо. А молодым что, они о Великой Отечественной и знать ничего не хотят, потому что их уже развернули спиной к истории; СМИ посеяли заданное, а задано было стереть «совок». Вот и взошли всходы, которые заглушили, как сорняки, и память, и патриотизм, стерли духовность. Где–то в глубинке еще сопротивляются учителя, но загляните в школьные программы по истории: от Великой Отечественной там остались крохи. И очень мало уже тех, у кого от песни «Вставай страна огромная…» пробегают мурашки. Это по наследству не передается и ценным наследством не считается – не дача и не «Мерседес». Духовная недвижимость не передается, она перетекает от души к душе, от поколения к поколению.

Студеные годы в малых городах, в деревне, блокадные дни Ленинграда. Разве они не могут вызвать миг сопереживания и у молодого читателя? Откройте книги Федора Абрамова, Тендрякова, дневник умершей от голода ленинградской девочки Тани Савичевой. От их строк возникают те самые мурашки, рождаются гнев и протест против всякой войны и любого насилия над человеком. Чтобы понять это, не обязательно самому грызть мерзлую картошку, нашаренную в соломенной подстилке в сарае. Вот в таком сарае жили студенты–практиканты Моршанского строительного техникума когда их вывезли на село – то ли на практику, то ли на полевые работы.

И когда кончились все харчи, которые матери навязали им в узелки, пришел голод, потому что о них забыли, а другие кормить не хотели – да и нечем было. Вот и шарили ребята по углам и опухали с голоду. Я узнал об этом от Валентина. Зима и мороз. Пятнадцатилетние мальчишки живут в сарае на соломе. Кипяточком прогреются у костра. Зароются в солому и дрыхнут. И опухают с голоду. Убежишь – дезертир.

Тюрьма. Ва–а–аль! – кричит дружок Виталий из кучи соломы. – Булочку с изюмом хочешь? Дулдуру–раллаа–рак! – отвечает Валька на придуманном ребятами тарабарском языке. Я никак не мог постичь его, но понимал, что это слово означает дурак. Да ладно, кричит Виталий, я картошку нашел, держи. Сырую мороженную картошку грызли и причмокивали. Да, да, кто причмокивал, а кого тошнило. Как они только выдержали срок, вернулись опухшие, грязные и вшивые.

Отмывали Валентина и отскребали всем домом да откармливали чем могли.

Хлеб тот волшебный тетка Настя не каждый день пекла, и масло в листе капустном водилось у нас не всегда. Голодуха всех доставала. Но был в Моршанске рынок, базар по–местному. Никто не говорил: я пошла на рынок, а всегда – я на базар. На базаре можно было купить или выменять все. Были б только деньги да товар. А тетки мои пускали на постой во двор крестьянские подводы с лошадьми. Выскочишь на крыльцо, глянешь – а во дворе сани и лошади стоят, сено жуют или овес из торбы. Пахнет снегом, сеном, сладким конским потом и мочой. Постоялый двор у теток. Малое предприятие. Подъедут сани с улицы, ворота настежь и загоняют вовнутрь, распрягают, привязывают к саням. Хруп–хруп – потаскивает савраска сенцо и жует. Или торбу с овсом к морде подвесят. Ну и мзда какая–то взималась, то мучкой, то маслицем, то молочком кислым или сенцом для Зорьки, картошечкой – у кого что найдется. Я помню эти масляные колобашки в капустных листах: сбитые в комок масляные шарики. А в санях и туши бараньи на продажу. Откуда что бралось.

Или я лукавлю, что–то недоговариваю, недодумываю. Или в любой ситуации действует закон: спрос определяет предложение?

Заходили и пешие из далеких деревень, какая–нибудь родня – седьмая вода на киселе. Тетки всегда их угощали, одаривали, совали что–нибудь в руки…

Как же тетки нас содержали? Слал ли нам отец деньги? Имели ли мы как эвакуированные продуктовые карточки? Наверное. По сообщениям радио, а потом из писем отца узнали, что правительство переехало в Куйбышев, а с ним – и Большой театр. Иван Павлович в Самаре! Это ж рядом. Ждали, что он приедет и заберет нас к себе.

Падение храма

В конце улицы Карла Маркса, метрах в ста от крутого левого берега Цны стояла каменной свечой красивая церковь. От наших ворот далеко, но видно ясно. И вот пронесся слух, что ее должны взорвать. То ли щебень понадобился для каких–то военных работ, то ли местные атеисты недовыполнили довоенный план разрушения гнездилищ опиума для народа, но в тот день все высыпали за ворота: церковь рушат, антихристы! Взрыва в памяти не осталось. Только зрительно помню, как церковь вздрогнула, словно привстала на цыпочки, качнулась, и осев, рухнула в облаке пыли. Только что была – и тут же вот теперь нет. Все. Накажи их, Господь! Бабки крестились.

Удивительный город Моршанск. Всю жизнь Валентин мне наказывал: запомни, Моршанск – пуп земли, а ось закопана у тети Дуни в сарае! Я заскочил к ним на пару дней по командировке в Тамбов в 1972 году, в самую засуху. Гы, сказал Семеныч, Руя приехал. И поманил меня пальцем к тому месту, где когда–то был Дунин сарай с Зорькой, а нынче осталась только крышка погреба. Он поднял крышку и пригласил заглянуть внутрь: Хляди! (по–моршански гласная «гэ» смягчается почти до «ха», такой говор узнаешь сразу, его очень точно передала актриса Ирина Муравьева в фильме «Карнавал» о судьбе девчонки–провинциалки). Я заглянул во мрак погреба.

Видишь? Я чистил погреб и откопал. Что? Как что, ее! Кого ее? Не кого, а что. Я ж тебе всю жизнь о ней твердил – ось! Какая ось? Пуп земли! А ось закопана у тетки Дуни в сарае. Валя! – закричала с крыльца постаревшая тетка Настя. – Отстань от Юрочки, дай ему отдохнуть с дороги!

Юрочка присмотрелся: черт, действительно, в яме, там, на дне, торчал, поблескивал кусок рельса. Во! – сказал брат. – Ось! И глаза его смеялись за очками оттого, что ось оказалась на месте. Какая на фиг ось! Это рельса, кусок балки от фундамента школы, в которой сейчас Валентин Семенович Желтов преподавал физику и математику и был завучем.

У нас на садовом участке под деревней Безобразово, что в Вороновском сельсовете, я вкопал столб для рукомойника. А мой шурин Александр Юдовский по прозвищу Шура Балаганов прибил к нему кусок вагонки и выжег лупой: Москва – 69 км, Париж – 2736 км, Моршанск (пуп земли) – 500 км. Только недавно она, истлев, треснула и свалилась с гвоздя.

Удивительный город Моршанск. Построен он на плоском ровном месте вдоль Цны. От паводковых вод, идущих сверху, с холмов, проложен вал. Улицы нарезаны строго вдоль и поперек, будто великаны какие расчерчивали гигантскую шахматную доску. В центре и до сих пор остались нетленные торговые ряды с подвалами и лабазами, в них множество магазинов и складов. Конечно, базар. При въезде в него стояла водокачка – башня артезианского колодца. Из нее нескончаемо лилась тугая струя подземной воды; замечательный водопой для базарного люда и лошадей. Поговаривали, что если водокачку забить, центр города подтопится и провалится. В 70‑х один лихой исполкомовский деятель добился своего: убрали эту позорящую социалистический город архаику. Водокачку разрушили, скважину задушили раствором.

Брат водил меня по улицам и показывал, как из–под ворот некоторых домов выбегают ручейки, впадая в откоски – в дорожные кюветы, и пробивают себе путь дальше самотеком к Цне. Вот, хляди, нарочно налегая на «гэ», говорил Валентин (так–то его речь была чистой, почти столичной), хляди, что этот дурак инициативный наделал. Подтопляется Моршанск, хород наш. Во дворах ключи прорываются, сами прорываются из–под земли. Давит вода изнутри, наружу рвется. Как жизнь из–под коросты всех военных бед. Во, Руя, это я тебя цитирую.

Я расскажу, сынок, о той войне,

Которая тебе не будет сниться, Которая во снах идет ко мне, По утру слезы оставляя на ресницах…

Эту песню я пел в новом здании его школы на встрече с учениками. Я пел, а Семеныч сидел перед сценой и гордился Руей.

 
Я был малец, такой, как ты сейчас.
Неважно, чуть моложе или старше,
Когда война обрушилась на нас,
Когда страна пошла на фронт солдатским маршем.
В атаку я не поднимал бойцов,
Не падал грудью я на пулеметы,
Но опален войной, в конце концов,
В нас, детях той войны, солдатское есть что–то.
Над нами тоже выли «мессера»,
Земля над нами вздрагивала тоже.
Убежища могильная дыра,
Эвакопункт, обстрел, вагон в колесной дрожи.
На палочке разделенный паек.
Мне мама придвигала свой кусочек.
Из детства в жизнь к нам горький след пролег,
Но память потерять в годах его не хочет.
Травой зеленой в мир из–под корост
Всех бед войны пробились мы колюче.
Нам наградных не полагалось звезд.
Но шрам на сердце есть.
Он на всю жизнь получен.
 

Валентин играл на гитаре и пел, у него был приятный тенор. А его друг по всей жизни Виталий Татаринов подпевал ему ломким баском под свою гитару. Они выступали в самодеятельности, пели на концертах в воинских частях и в госпиталях.

И вот однажды Валя сообщил, что вечером мы сможем услышать их по моршанскому радио. Ну, весь дом собрался под репродуктором и, обмирая от удовольствия и гордости, мы внимали песне, опускавшейся на нас слово за словом из черной тарелки в простенке между окнами в зале у тети Насти. Она прослезилась: вот бы Сенечка сына послушал. Я не запомнил песни, но факт явления голоса брата из радиоточки произвел на меня магическое действие. Они исполняли, как теперь называют, авторскую песню, кем–то сочиненную и залетевшую неведомым путем в провинциальный городишко земли тамбовской. Такие песни рождались во время войны во множестве, и среди них были замечательные – «Серая шинель», «Давай споем, подруженька гитара», «В полку воздушном был отряд» и т. д. Не все осталось в памяти, но воспоминания о них греют душу.

Много позже, мне тогда было лет 14, мы снова собрались в Моршанске на летние каникулы. Каждое утро – гурьбой на рыбалку. До конца нашей улицы пройдешь – и ты на высоком берегу Цны, спускайся, переходи по мосту, дальше – за гидростанцию, за суконную фабрику – и там наше стойбище, весь день купаемся, загораем, ловим рыбу, варим на обед уху…

И каждый раз по пути на реку минуем руины церкви, порушенной в войну. Взорвали храм, пытались оторвать народ от Бога, но черное действо взрыва дало откатную волну на долгие годы, помогая людям торить свою дорогу к храму. Всякий раз, минуя груду святых обломков, мы вспоминали, что здесь стояла церковь. Толчок памяти – первый шаг к Богу. Да хоть убери все и разровняй, закатай асфальтом – память останется. И внуку скажет мой ровесник: вот здесь стояла красавица–церковь…

И ее взорвали. Зачем? – спросит внук. Не ведают люди, что творят. Нет у них в душе Бога.

И домой – снова мимо святого места. А вечером во дворе мы строим совместно песенный храм из наших голосов, который невозможно ни спалить, ни взорвать. Раз воздвигнутый, он стоит, сияя куполами, в памяти моего сердца. Володька со своим могучим профессиональным басом, Лида – у нее поставленное в вокальных кружках контральто. Приехал гостивший у своих теток голосистый и озорной ленинградец Слава Колчин, который учился в войну с Валентином и Виталием в строительном техникуме.

В углу двора, между кирпичной школьной стеной–забором и дощатой стеной Настиного сарая, за кустом сирени стоял стол из неструганых досок и лавочки перед ним, все врытые в землю. На него ставила тетя Настя здоровенный таз с окрошкой из домашнего кваса. И сверху в нее огурчик с грядки натрет на терочке – аромат! И высыпает на стол из чугуна отварную картошку в мундирах. Горяченькую. А мы из куста выдернем бутылку вина – и тоже на стол. Соли горкой возле себя насыплешь, очистишь картофелину, макнешь в соль и – в рот, откусишь и туда же из деревянной ложки зачерпнутую в общей миске порцию окрошки душистой отправишь, это после глотка портвейна – благодать! Руя, тебе еще рано баловаться вином! Цыц! А потом несем из дома гитары и мандолину, Слава свой аккордеон достанет – и пошла песня:

 
Без любви и цветы сиротливо цветут.
Без любви и мечты не зовут, не поют.
Где любовь – там мечта соловьем пропоет.
Где любовь – красота пышным цветом цветет…
 

Настоящий оркестр, настоящий хор, настоящий концерт! Нежный, высокий голос сестры, мягкий тенор Валентина, крепкий бас Володи, низами рокочет Виталий, сладко поет ленинградец, я встреваю ломким неустоявшимся баритончиком… Мне бы поостеречься, помалкивать в то лето, дать связкам окрепнуть, но (какая там мутация!) я надрываюсь, срываю голос. Не в отца, знать. А он к нашим вокальным экзерсисам относился скептически: мне Бог дал голос, а вам – никому.

А песня идет, идет, поднимается вверх, отталкивается от школьной стены и улетает на улицу. Идут люди, останавливаются, слушают нас. Кончилась песня. За воротами аплодисменты и крики: еще! Из куста сирени достается припрятанная от тетки Насти очередная бутылочка с винцом. Распита и пошла военная тематика:

 
Серая, суконная,
Родиной дареная.
Разве может взять тебя
Пуля иль шрапнель?
Против сердца воина
Не бывать пробоинам.
Грудь украсит орденом
Серая шинель!
 

Пою, и мерещится, что вот все мы, здесь сидящие – солдаты, что и мы воевали, сидели в окопах и ходили в атаки на врага.

 
Ты пропахла порохом.
Но храню я дорого
Боевую спутницу
Фронтовых идей.
В ночь сырую длинную
Служишь ты периною,
Согреваешь ласково,
Серая шинель.
 

Песня завораживает самих певцов. Словно они шагают в шинелях серых, из моршанского сукна пошитых, молодые и бравые, все в орденах.

 
Вот вернусь с победою,
Выпью, пообедаю.
Мать постелит в горнице
Чистую постель.
Со слезами гордости
В лучший угол горницы
Мать повесит бережно
Серую шинель!
 

Уже связок не хватает на вторую часть куплета, голос мой звенит, срывается и вместе с песней улетает высоко–высоко, к моршанским звездам. Ах, как сладко на сердце! Поем до рассвета. Тетя Настя слушает, стоя на крыльце, поставив локти на перила и положив на ладони свою седую головку. Мама сидит рядом на ступеньках. У нее на коленях ерзает маленький Сашка, младший мой брат, последыш. С другого, со своего крыльца за нами наблюдает тетя Дуня. В паузах кричит нам: ребяты, идитя спать, поздно уже, хватит на ночь греховодничать. Завтра рано не вставать! А на рыбалку? А вы на речку–то за фабрикой не ходитя! А что, теть Дунь? Там анчутки и фиёпы! схватют еще вас, всех перетаскают. Какие фиёпы? …пугается десятилетний Женька. Анчутки и фиёпы! настойчиво утверждает тетка Дуня и поджимает губы, но остается слушать.

Пение перемежается воспоминаниями о годах военных, моршанских. Доходит дело и до выступления на радио осенью сорок первого. Я заиграл, смотрю на Вальку, чувствую, мы невпопад начали, не то поем… Смеется Виталий…

Я сижу на лавочке, прислонившись плечом к теплой шершавой стене сарая. Ночь. Уже и дрема наваливается. Валентин–то и сотоварищи – уже народ взрослый, крепкий.

После техникума – учительский институт, был такой в Моршанске, готовил кадры для семилеток, потом он с Виталием и Андреем Дюжевым доучивались в Тамбовском педагогическом. И вот сидят педагоги, наперебой вспоминают, смеются, перебирают струны инструментов. А я там, в прошлом, пробился сквозь дрему к тарелке репродуктора: …Исполняет хор Большого театра Союза ССР… Вот сейчас, небось, Иван Павлович там поет. Слышишь, Юрочка, твой отец в этом хоре…

Пришел Валентин из радиоузла, выслушал поздравления. А давайте Ивана Павловича послушаем? – предлагает Маруся Локтева, – Валь, заведи. Извлекается из–под фикуса патефон, ставится на стол. Валентин копается в пластинках. Вот достал одну с темно–синей этикеткой. Поставил. Крутит осторожно ручку патефона, боясь свернуть пружину. Потом пускает пластинку, берется за адаптер. Тупая иголка рвет звуковую дорожку, патефон начинает шипеть… И вдруг в его нутре заиграл оркестр мелодию «Раскинулось море широко». Из патефона сначала зазвучал сипловатый голос Утесова. Потом его сменил тенор: … Он напился воды, воды опресненной, нечистой.

Дверь топки привычным толчком отворил, услышал он речь машиниста… И тут вступил мощный сочный бас, перекрывая шипение иглы. Это пел отец:

 
Ты вахты не кончил – не смеешь бросать.
Механик тобой недоволен.
Ты к доктору должен пойти и сказать,
Лекарство он даст, если болен.
 

Вот и вся вокальная сольная партия… Одна за всю жизнь… Слушай, слушай, Юрочка, это Иван Павлович поет, отец твой… Мама плакала.

Валентин снимает головку патефона и снова ставит ее на «машиниста». И снова поет отец. Валентин повторяет. Ну хватит, просит мама, душу рвать. Концерт окончен…

Через много лет после смерти отца Женька раздобыл у знакомых две таких пластинки с трещинами. Я примчался к нему на квартиру, мы сидели на кухне, слушали голос отца, пили водку и плакали, как малые дети, обо всем, что не свершилось…

А в Моршанске, в войну, мы эту пластинку крутили регулярно. Тетя Маруся, мамина третья родная сестра, хвасталась перед своими многочисленными ухажерами офицерами: это мой зять поет, вот мы какие! Да и разгрохал ее какой–то нетрезвый кавалер в узких медицинских погонах. Но я еще про Марусю, про ее появление в Моршанске не рассказывал.

Маруся вернулась

Маруся Голубева (фамилия у нее осталась девичья, все с Филиппом своим разводилась–сводилась, жили нерасписанные, но венчанные) появилась на дворе сестринского дома глубокой осенью 1941 года. Звякнула железная щеколда, заскрипела калитка и, пошатываясь, вошла седая старуха в лохмотьях и с котомкой.

Вам чаво, гражданочка? – раздалось с Дуниного крыльца. Дуня, нешто не признала?

Дуня пригляделась. Ай, ай, Настя, Клаша! Идитя скорее! О, Господи! Дуня тяжело сгрузила свое тело по ступенькам и успела подхватить готовую упасть сестру.

Сапожных дел мастер Филипп Иванович обнял крепко свою Матрену, уходя на фронт, и пообещал: Я, мать, быстро, мы его помолотим – и назад. Нам, сапожникам, все равно, что сапоги тачать, что фашиста кончать. А ты тут гляди у меня! Ты теперь солдатка, вдова соломенная. Не шали. Ну, прости уж и прощай! Не стучи подметками!

Филя, ты тама не особенно… И не пей на войне–то, стыдно. Ты че? Бросил я, Матрена! Последнюю чекушку в опилках закопал – до победы. Вернусь, откопаю, вдвоем и выпьем. А лучше двигай – в Моршанск, к сестрам. Ну, прощай!

Наивная тетя Маня. Аккуратная, чистоплотная – до болезненности. Из тетьнастиных рассказов: идет Маруся с речки, несет корзину с прополощенным бельем на плече.

По другой стороне улицы мужик прошел и харкнул наземь, в кювет. У Маруси аж лицо скривилось от такого безобразия. Будто он ей в корзину плюнул. Разворачивается она и назад, на речку, на мостки, переполаскивать. Во ведь какая была чистоплюйка–то! А потом… Война все привычки поломала.

Уходила Маня от немца из Ворошиловграда с народом и армией. Бежала в степи. За Дон переправилась. Все, что с собой прихватила, разошлось в пути на всякую нужду.

Где пешком, где на телегу брали, где в машину – подвизитя, ради Бога… А где и поездом. И оборону копала, за раненными ходила, за больными. Кровь, гной, грязь, голод и вошь. Где–то Филя ее воюет? Обещал писать в Моршанск, сестрам. К ним она и держала свой душеломный путь. Попала в эшелон беженцев. В товарном вагоне везли. Держалась она ближе к дверному проему, воздухом чистым дышала, от духоты спасалась. Кругом–то одни бактерии заразные летают. Прислонилась к стойке, смотрит на российские осенние просторы, убогие деревни, печалуется душой, думы думает. Да закройте, наконец, дверь! Тепло выдувает и сквозняк невозможный!

Больные здесь! – заорал кто–то из темного угла. И какой–то мужик, не долго думая, двинул сапогом по двери, толкнул ее с силой в сердцах. Та и покатилась, только ролики засвистели. Бах – и сдавило дверью Маруськину голову. Все думы–то враз и вылетели, одна боль осталась. Да потом на голове у нее шишка вздулась – то ли опухоль, то ли гематома. Мы ее, шишку эту, всем домом разглядывали и щупали.

Отмыли Марию, отскребли, отчистили, переодели в свежее, стираное. Живи, сестра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю