444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чичёв » Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства) » Текст книги (страница 6)
Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"


Автор книги: Юрий Чичёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Портреты

Теперь, когда все сестры вместе, пора представить их портретно, как уж получится.

Старшая Евдокия – женщина, как упоминалось, дородная, про таких говорят пышнотелая. Волосы темно–русые, уже с проседью. Гладкие, прямые, забранные в косу и пучок под гребешок. Русское, слегка продолговатое лицо, прямой, правильный, чуть больше нормы нос, но длинноносой ее никогда не дразнили. Губы тонкие, она их постоянно поджимала, когда хотела в чем–то убедить или что–то рассказывала, слегка привирая. Говорили, что в молодости она выглядела царственно, Евдокия наша Николаевна. Голосом природа наделила ее высоким, когда разругивалась с сестрами в пух и прах, верхи брала знатные.

Анастасия, рожденная после нее, выросла маленькой, как говорила Дуня, махонькая была девчонка, куколка, ручки–ножки перевязанные. Маленькие темные острые глазки, аккуратные бровки, носик миниатюрный, ровненький, не курносый, а как бы тщательно вырезанный, но кончик заворачивался к губе чуть раньше положенного, словно кто–то на чертеже сделал от руки исправление, укоротил. Щеки румяные, губы среднего размера. С годами верхние губы у сестер покрывались вертикальными морщинками. Волосы она тоже собирала в пучок. Всегда повязывалась какой–нибудь косыночкой легкой. Эта маленькая мужественная женщина, рано потерявшая мужа, растила двух сыновей, шила, мыла, стирала, скребла, топила, готовила, убирала, помогала Клаше, возилась с ее детишками, то есть с нами тремя, а потом и с четырьмя.

Между Настей и Марусей родилась у Голубевых Марфуша, о ее красоте легенда рассказывали, а женихов–то богатых было – тьма. Но скосила Марфушу болезнь, до зрелых лет доросли только четыре сестры. И еще хорошо, говорили, в других–то семьях и больше на тот свет уходило. А у нас, слава Богу, только Марфуша да Павлушечка, мальчик, он в два годика помер.

Маруську, что мамы была постарше года на три, звали Цыганкой. Чернобровая, волосы черные, густые и прямые, рассыпные, нос точеный, в глазах озорство, зубы – жемчуга. А как танцевать пойдет да шаль на плечи накинет, возьмет ее за концы, пройдет павой да изогнется в талии – ну чистая цыганка. Стройная, длинноногая, гибкая, жаль, детей не было – бесплодной Бог уродил. Филипп Иванович–то переживал все, что нету у них никого, предлагал сироту взять какую–нибудь. Вот бы Клаша ей подарила кого из своих, хоть Юрочку, хоть нового, вот скоро и рожать ей, Господи, опять настругали с Иваном Павловичем…

Маме перед началом войны исполнилось 28 лет. Молодая цветущая женщина в интересном положении. Я всегда считал ее красивой. Тонкий изящный нос, глаза темные с прозеленью – ореховые, губы сочные, а улыбка! Что за прелесть ее улыбка с ровным рядом белых зубов. Все у нее было аккуратное; полноватая от регулярных родов, но походка замечательная, никогда не знал ее сутулой, горбящейся – не было в их породе этого изъяна. Не косолапили, не горбились Голубевы, ходили по жизни прямо. А какие ножки–то у Клаши! – приговаривала тетя Настя, – маленькие, как у царицы, 34‑й размер! Лицо у Клаши белое, на щеках румянец, если смутится или засовестится – пионы расцветают. Темно–русые с прочернью волосы она забирала в две косы и укладывала их короночкой наверху, укрепляла округлой гребенкой, либо в одну, и тогда – в пучок. Удобно и просто. Причесок не заводила. Да и муж не позволил бы такого баловства. Это для кого? – спросил бы строго, мог и поколотить.

Мама носила под сердцем брата моего незабвенного Женьку, но никто еще не знал, кто родится. Все гадали да ко мне приставали: кого я хочу, братика или сестричку?

Руя

Валька меня донимал, учил букву «эр» выговаривать. Валя, да не тронь ты его, не терзай мальчишку! Подрастет и научится. Валька вертел мне пальцем дырку в груди, говорил «гы» и спрашивал, как меня зовут. Ну скажи, ну скажи. Я терпеливо отвечал: Юла. Ты язычок–то сильней подверни кверху и прижми к нёбу, а потом воздух выпусти сильно и фыркни, как лошадь: фыр–р–р-р-р! Вот–вот, получается, давай еще. Фыр–р–р-р-р! – ликовал я. А теперь скажи: Юр–р–ра! Юллл–р–ла! Ого!

Пошло! Ну–ка, еще! Юр–р–р-ра! Теть Клав, Юрка рэ научился говорить! Ну–ка, скажи:

трещотка! А рыба? Давай! Р–р–рыба! Ха–ха–ха! А теперь – крыльцо! Маруся! Лерочка!

А теперь – Юра! И он стал приставать ко мне каждый день: скажи, как тебя зовут.

Но ведь с одного раза не отстанет. Мне сначала нравилось. Потом надоело. Ну скажи, скажи, как тебя зовут? Юр–р–ра! А еще? Отстань! Ну ладно, скажи. Не буду!

Ну пожалуйста, последний разочек. Я набрал воздуху в легкие, сколько мог, и выдохнул ему изо всей силы: Р–Р–руя! Ха–ха–ха! Руя, вот учудил. Руя, скажи: Юра.

Юра, скажи: Руя. А–а–а-а–а–а!

Так у меня появилось семейное прозвище. И прилипло ко мне на всю жизнь. Но пользовались им только самые близкие мне люди: старшие братья и сестры и друзья.

Ни в школе, ни в институте, ни далеко по жизни кличка эта не привилась. Как–то, ползая с сыном по карте мира, я наткнулся на остров Руя. Имени меня. Мало осталось тех, кто так меня величает. Ирина и Шура, дочки моего покойного друга Петра Ульяненко, который ездил со мной в 1965 году в Моршанск и очаровал теток, и они носились с ним, как с близким родственником: Петенька да Петенька, – вот они, девчонки, ласково называют меня дядька Руя. Домашние – нет. И Иван окликает нас с женой по имени: Юра, поди сюда, что ты тут накалякал (набирает мою рукопись на компьютере); Галя, не смотри ты эту муру (про советский фильм по телевизору). Ласково меня – Куст.

Этюд № 1

Морозно и солнечно. Снег искрится и пахнет зимой. На крыльце скрипнула зеленая дощатая дверь, и на свет из тьмы сеней явился ребятенок в валенках не по размеру и в накинутой на голову женской душегрейке. Топ–топ со ступеньки и на стежку, протоптанную по снегу до дальнего, в углу двора, туалета. Он для взрослых. А нам поближе. Просеменил по стежке, остановился, оттоптал в снегу у края площадочку, присел, запахнулся почти наглухо. Маленький этакий чумчик.

В узкую щелку виден двор: пара саней, клочки сена, распряженные лошади. Что–то зажурчало: конь писает. Пар идет. Сладкий запах смешивается с запахом снега и проникает в чумчик. Ой, какая пиписька конячья длинная! Посмотрел вниз на свой гвоздок, какая моя маленькая. Вдруг с треском отлетает дверь, и на крыльцо, раскорячась, выскакивает нетрезвый офицер – постоялец, безответно влюбленный в Цыганку. В галифе и сапогах, в нижней нательной рубахе. Глаза безумно вращаются, ищут что–то. А что это у него в руке? Ой, наган! Это капитан. Он вскидывает оружие и начинает палить из него по кромке кирпичей, обрамляющих верхнюю часть школьной стены. Бах, бах! Летят куски и кирпичное крошево. Выбегает старший лейтенант в гимнастерке, без ремня, хватает капитана за руку, уговаривает, кричит: ты что, капитан? В штрафную захотел? Дурак ты! Люблю ее! – вопит стрелок и отшибает последним выстрелом еще один кусок кирпича. Тот падает в снег на крыше Дуниного сарая. Капитана уламывают и уводят в дом. Там в зале накрыт стол с водкой, там малыш, игравший в уголке, на полу, видел, как этот капитан распускал под столом руки и лез тете Мане под платье, а ее рука сбрасывала капитанскую руку. А малыша угощали американскими консервами. Вкусная кубиком колбаска из банки, солененькая. Вот они уйдут на фронт, все там сгинут, останется в памяти вкус лендлизовской колбасы… Ребенок поднялся и потопал в дом. Все случилось так быстро, что он даже испугаться не успел. Сделал свое дело – оставил в лунке парящий на морозе кренделек и пошел. Потом эту ставшую ледышкой штучку лопатой перекинут в огород, а весной все перекопают.

На крыльце он остановился и внимательно посмотрел на кирпичную обечайку школы.

Вот они, сколы от пуль. Надо запомнить…

Помидоры

Здание таранящей нас школы, дореволюционной богадельни, было тяжелым, массивным, внутри сводчатым, словно в Грановитой палате, с глубоким подвалом.

С улицы видны только полукружья окон, свод которых выложен поставленными на ребро кирпичами. Не знаю, как сказать иначе: будто огромные окружности, нижняя часть которых утонула в земле, как иллюминаторы корабля, притопленные на две трети. В подвале стояла вода – весной и осенью. И, как я соображаю теперь, там размещались какие–то склады. Если бы не так, то и не изведал бы я того, о чем пытаюсь рассказать.

Воду решили откачать. Поставили снаружи «лягушку» – чавкающую помпу, толстый, гофрированный шланг опустили через подвальное окошко вниз. И поехали: помпа порциями выбрасывала темную воду. С водой выскакивали на свет божий и соленые помидорины. Лида любопытствовала на улице, это заметила, позвала меня. А потом уже, пацаны налетели. Сидим на корточках возле помпы и ждем очередного подарка из нутра подвального. Раз – моя, два – твоя, не хапать без очереди! всем хватит!

Так, следующий я. С опаской потянул ко рту серо–зеленый мятый комочек. Кусай, кусай, сказала Лида. Я кусанул. Во рту стало солено и вкусно. Ах, какой необыкновенный запах! Ммм! Говорят, на вкус и запах самая стойкая память. Да, так и есть. С той самой дегустации, от которой, слава Богу, не захворал, уважаю соленые помидоры, особенно магазинные, они потухлее. Незабываемое лакомство военного детства… Чем зеленее, тем вкуснее…

Волшебное оно!

Валентин мастерил непонятное что–то. Когда он увлекался, делая что–нибудь, он высовывал набок изо рта кончик языка. И вот брат, посапывая от усердия и высунув язык, сколачивал из фанерок и реек ящик. В передней и задней его стенках круглые отверстия. Магические отверстия. Мои глаза были там, под его руками. Брат извлек из своей противогазной сумки, с которой ходил в техникум, электрический патрон со шнуром и лампочкой. Продел шнур через отверстие и зажал в нем патрон. Потом возился с передней стенкой, что–то там прикрепляя. У меня ведь никакого еще жизненного опыта нет, предел догадок ничтожен.

Я, сдерживая дыхание, поглядывал на манипуляцию брата. А он нет–нет да и ткнет пальцем в пузо и попросит произнести Руя или еще какое–нибудь слово с буквой «эр».

В ожидании и нетерпении я томился, переминаясь с ноги на ногу возле стола. Вот брат принялся скатывать из картона трубку и сшивать ее тетьнастиной иглой с суровой ниткой, проталкивая иглу сквозь картон наперстком. Потом он сделал трубку поменьше, попробовал, входит ли она в первую. Входит! Стал вклеивать в трубку какие–то круглые стекляшки. Когда они лежали на столе, я потянулся было к ним, но Валька погрозил мне пальцем. Маленький Руя не выдержал долгого испытания и от нетерпения издал тоненький неприличный звук. Валька захохотал, отчего Руя обиделся и надулся. Это Дунин горох стреляет, не будешь воровать, вот он тебя и выдал, дразнился Валька. А потом вытащил из кармана винную пробку с продетой сквозь нее ниткой и привязал ее к Руиным штанишкам со словами: а вот я тебе сделал затычку. Руя пустил слезу от обиды. А Валька хохотал довольный. Ну все, сказал он наконец, можно начинать сеанс. Иди зови всех. Я побежал на кухню ко всем, запрыгал и закричал: сеанс, сеанс! Начинается сеанс!

Табуретки и стулья расставили в ряды, публика расселась.

Валентин вставил в коробку что–то шуршащее и воткнул вилку в розетку. В коробке вспыхнул свет, а на белой оштукатуренной и побеленной стене, отделяющей залу от кухни, расплылось непонятное пятно. Зоя, погаси свет! – скомандовал Валентин.

Сестра погасила. Кино! – сказал кто–то. Валентин покрутил и подвигал трубку, и на стене возникло четкое прямоугольное изображение. Волшебная картина! Я замер.

На стенке сидел уродливый человек с усиками; верхняя часть головы откинута в виде крышки чернильницы. Он туда макал ручку с пером. Гитлер, Гитлер… – зашептали взрослые. Под картинкой размещены строчки с буквами. Валентин стал их читать. Сладко запахло нагретым целлулоидом пленки. Это был запах КИНО! Я ничего не понимал, но оказался полностью в плену у этого волшебства.

Картинка поехала вниз, и на ее место встала другая. Сцены сменялись, на стене появлялись уроды–фашисты. Валентин читал смешные складные надписи. Иногда все смеялись и произносили всякие слова про изображенных врагов. Тетя Маня вспомнила своего Филиппа Ивановича, заплакала. Я ничего не соображал. Понравилось только слушать стихи. Я оцепенел и онемел от восторга и чуда. Откуда на стене картинка?

Из ящика? И запах, дивный, волшебный запах кино остается в памяти навсегда.

В 1985 году я присутствовал на открытии выставки военного политического плаката в доме художника на Кузнецком мосту и увидел в экспозиции все картинки из детства, с тетьнастиной стенки на плакатах ведущих мастеров этого искусства Кукрыниксов, Бориса Ефимова, Виктора Корецкого. Из их произведений и составили тот военный безыскусный агитационный диафильм, который демонстрировал Валентин.

Чародейство экрана потрясло онемевшего от восхищения малыша и зародило в его душе любовь и тягу к магическому экрану.

Мыло самоваренное

Тетя Настя варила мыло на продажу. Нащипывала большим секачом от сухого полена лучины, ставила на предпечье трехногий закоптелый таганок, разводила под ним огонь. В большой таз загружала «компоненты»: вонючий нутряной жир, куски наколотого и сахарно блестящего каустика, что–то подливала, не упомню, может, и не добавляла ничего и водружала посудину на таганок. Через какое–то время по дому расползался гнусный запах, в тазу булькало и хлюпало. Валька меня припугивал: там Бубука плюхает. Вот вылезет из печки и тебя съест! С мылом, добавляла Зоя, и в темных углах дома мне постоянно мерещились эти бубуки и кукаши. Фантазии мне занимать не надо было. Если б знали об этом мои пугачи! Да будет вам, дураки большия, ругала их тетя Настя, заглядывая в таз, никого там нету, не слушай их, Юрочка, здесь мыло варится. Я знал, что такое мыло, но зачем его надо было варить, мне было непонятно.

Наконец она просила Валентина снять таз. Он ставил его на лавку, и я мог заглянуть, какая в нем кукаша. Кисель, говорил я, грязный. Тетя Настя разливала этот серо–коричневый кисель в два противня, прикрывала их тряпкой и выносила студить в сенцы. И все отправлялись спать.

Действо начиналось с утра. Приходила Елена Аристарховна. Масса в противнях застыла, можно было потрогать пальцем ее упругую глянцевую поверхность. Валентин, как главный в доме геометр, брал нож и разрезал мыльный торт вдоль и поперек на равные бруски, примерно так, как теперь хозяйка разрезает для гостей «Птичье молоко». Очень подходящее сравнение.

Мыло затвердело еще не полностью. Стороны брусков сверху и снизу стали уже плотными, а по срезам чернела студенистая сердцевина. Но наступало время, когда товар был готов для дальнейшей обработки. То есть маскировки под натуральное фабричное мыло. Бралась круглая жестяная коробочка с выштампованными изображением и текстом. Этой коробкой пытались надавить на брусок, чтобы получить отпечаток наподобие маркировки – хитрющий народ, эти мыловары! При этом надо слегка смазать оттиск, чтобы нельзя было прочесть надпись. Дурили, в общем, будущего покупателя моршанские коммерсанты военной поры. Жуткое дело: подпольный завод! Потом наступал черед Елены Аристарховны. Она брала кусок и внутри печати острой палочкой выцарапывала на бруске лихой вензель, похожий на подпись. Как на казначейском билете, говорила она, по–французски, фирма! Ну вот и готово мыло самоваренное!

На базаре это «американское» мыло шло нарасхват. Я пристально смотрел на самовар, ничего не понимая. Оно же не из самовара, а из таза, возражал я. Ух ты, какой умник, восклицала соседка, это мыло твоя тетя Настя сама варила? Вот и получается, что оно самоваренное. А твой самовар может варить только кипяток.

Понял?

Иностранное мыло Настиного производства поручалось сбывать на рынке тете Марусе и Зое. И Настя отправлялась туда же. И Дуня. Частное, альтернативное государственному, безналоговое запрещенное производство. Теперь это называется бизнесом, капитализмом. А тогда за него можно было запросто загреметь в тюрьму.

Интендант

Эту историю я пересказываю со слов сестры Лиды. Она была уже тяжело больна и не вставала с постели. Я регулярно ездил к ней в Кузьминки, по очереди с Зоей и Сашкой, мы привозили продукты и все что нужно для ухода за больной, готовили поесть, кормили ее, стирали, убирали за ней все, что полагалось, помогал подняться и… нет, это описывать в подробностях я не в силах. Мы о многом беседовали, даже пели на два голоса: Лид, давай споем? Давай… «Старый клен, старый клен», начинал я одну из наших любимых песен, и она слабеньким, дрожащим голоском подтягивала, а я едва сдерживал слёзы и пытался о чем–то шутить… и как–то я поделился с ней, вот, мол, пишу «мемуары детства»; стал перечислять ей эпизоды, которые намеревался включить в книгу. И началось: а это помнишь, а это помнишь… Пересказал ей почти всю канву своего повествования. А ты помнишь, как тетя Маня ворвалась к Дуниному квартиранту? Нет, хоть убей. Полная тьма.

Расскажи. Ну, слушай, Руя…

Тетя Маня получила известие о гибели Филиппа Ивановича. Воевал он пулеметчиком, отступая с боями. Его второй номер после переформирования следовал на фронт через Моршанск. Отправку задержали. А с дядей Филей они обменялись клятвами, что ежели что с кем случится, сообщить родне. И адреса записали. А Филипп Иванович, напомню, уходя на фронт, наказал жене к сестрам пробираться, вот и дал своему напарнику моршанский адресок. Тот и нашел дом55 на улице Карла Маркса и принес в него черную весть. Рассказ его был краток: Филипп Иванович был пулеметчик отчаянный и храбрый. Стрелял по врагу стоя на коленях и орал диким голосом: «За Родину, за Сталина, за Матрену, вашу мать е…!». А дальше шли слова не для нежных ушей. И схватил он, стоя на коленях, пулю или осколок в живот. Из медсанбата погрузили его в госпиталь на колесах для отправки в тыл. Но состав немецкие самолеты раскрошили в щепу… Вот такая история… Тетка Маня повыла, покричала, порыдала на плечах у сестер и затихла, почернела вся и тенью передвигалась по дому.

А у тети Дуни квартировал капитан интендантской службы, смазливый чернокудрый и голубоглазый военспец по продовольствию. А как, видать, продовольствия под его началом было в избытке, то каждый вечер стол накрыт, женщины (блябли и мамошки, как определяла тетка Дуня), водочка и винцо сладкое, патефон – в общем, тыловой блуд и угар.

Тетка Маня входит тенью к Дуне на кухню, открывает дверь в залу, а там компания веселится и дым столбом. Как увидела она разгульную не по времени сцену: за столом красавец–капитан чернявый в обнимку с разодетой женщиной, а рядом еще офицера? с бабами, портвейны всякие на столе да закуски дорогие, так что–то у нее внутри оборвалось, струна лопнула, всю затрясло ее в истерике, закричала она:

Сволочи! Вы тут жретя. А на фронте люди вместо вас гибнут! Гады! Паразиты!

Ненавижу! Схватила из–под рукомойника таз, полный помоев, и ливанула их на стол, на пьяную компанию. А интендант вырвал у Маруси таз и саданул его краем по больной голове тетке нашей. Она и упала с глубоко рассеченным лбом на пол, кровью залилась. Интендантишко перепугался, вытаращил свои голубые глаза, засуетился. Женщины бросились поднимать Марию Николаевну, а она без чувств. А тут на крик весь дом сбежался. Послали за врачом. Приехала «скорая», доктор осмотрел рану – надо зашивать. Дело серьезное. Что случилось? Ему доложили. Он был дисциплинированный по военному времени, вызвал милицию. Явилась милиция, поглядела. Доложила в военную комендатуру. Пришли забирать компанию. А тетку Маню повезли в больницу швы накладывать.

Хана интенданту? Нет, не хана. Кто нанес удар? Женщина–красавица вышла вперед и заявила, что это сделала она из ревности. Но машинально. И умоляюще смотрела на всех, чтобы капитана не выдавали. А он молчал, подлец. Женщину увели. А интендант вскорости исчез куда–то: то ли на фронт, то ли в иные края. Тетя Маня ходила по дому с перевязанной головой и все охала. Вот эти бинты я помню.

Вскоре после войны гостила Лида на каникулах в Моршанске, как всегда. Наверное, был там и я. Ты помнишь, спрашивала она, рассказав эту историю, зашла к нам во двор женщина и говорит: здравствуйте, а вы меня не узнаете? Осунувшуюся, поседевшую, Лида все–таки вспомнила ее. Я была у вас в гостях, у капитана, был такой случай. А откуда вы? Вот, вышла из тюрьмы… Отсидела за красавца…

Господи, ее, оказывается, за тетку Маню осудили, а никто и слыхом не слыхивал, не знал – не ведал. Отбыла срок и вот искала концы, нет ли у нас каких сведений – известий о красавце–интенданте. Да нет, уехал сразу после того, и все. Да…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю