444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чичёв » Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства) » Текст книги (страница 18)
Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"


Автор книги: Юрий Чичёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)

Эпилог

Заканчивается мое странствие по космосу детской души, завершается песня. Все годы и дни, в которые укладывал на бумагу сцены военного и послевоенного бытия, меня не покидало ощущение, что нынешняя жизнь, последнее ее десятилетие напоминает многими гранями то ушедшее время. Аналогий множество, и как–то под впечатлением я написал стихи и показал их Алле Васильевне Панковой, директору Бюро пропаганды художественной литературы Союза писателей России (БПХЛ). Она их прочитала, поохала и тут же отправила факсом А. Крутову в «Русский дом». Но, увы…

 
А стихи вот они:
Я как будто вернулся туда,
В те свинцовые злые года,
Сколько нищих, сирот и калек,
Словно вспять время крутит свой бег.
Но тогда была война.
Что с тобой, моя страна?
И шпана по ночам и ворье
Снова целятся в детство мое.
В заводских корпусах сквозняки,
Словно в тыл отгрузили станки.
Но тогда была война.
Что с тобой, моя страна?
И как в старых колхозах, народ
Голодает, без денег живет.
А в районной больнице котел
Я б гулаговскому предпочел.
Но тогда была война.
Что с тобой, моя страна?
И все думаю думу одну:
Мы тогда проиграли войну,
Мы в плену, и на белом коне
Маршал Жуков приснился лишь мне.
Но тогда была война.
Что с тобой, моя страна?
Неужели с чем жизнь начинал,
С тем и встречу я жизни финал?
Но была ведь Победа! Как быть?
Как самих нам себя победить?
Но тогда была война.
Поднимись, моя страна!
«Вставай, страна огромная!»
 

Я писал эту книгу для братьев и сестер, для жены и сына. Но давно уже нет Жени и Лиды, Володи и Валентина, давным–давно упокоились мои родители и тетушки, многие родные и близкие люди. Не прочтет моей книги Толя Козлов, Минька, брат Николай, и многая и многая… Поредел круг моих первых читателей. Женька, может быть, дал бы мне в зубы, как однажды чуть не сделал этого в Моршанске, когда спросил, для чего я пишу стихи. Для славы, ответил я. Для славы? – закричал брат, – я тебе сейчас зубы выбью, дурак! Сам такой. Я хочу фамилию нашу прославить! Все равно тебе полагается по зубам, чтобы выбить из твоей башки эту мысль. И вышиб, не тронув пальцем. Спасибо, брат.

Лида по своей профессиональной редакторской привычке разобрала бы каждую фразу, каждый факт, уличая меня в неточностях и ошибках: тут ты, Руя, наврал, это было не так и не тогда, а здесь коряво, разве так пишут и т. д. Спасибо, сестра. Я всегда чувствовал за плечом твой пристальный критический взгляд и одобрение моих усилий. Ты похвально отозвалась о моих намерениях написать эту книгу и, больная смертельно, дарила мне дорогие минуты своей угасающей жизни для обсуждения замысла, тратя их на воспоминания детства. И прости меня еще за то, что не успел.

Простите все, о ком я вспомнил в своих записках.

Вдруг подумалось: почему мои дед и бабка Павел и Ульяна так рано ушли из жизни?

А братья Володя, Женька, Валентин? А сестра Лида? А многие и многие, и среди них и ровесники мои, друзья детства? Жизнь оторвала Павла и Ульяну от привычного уклада, от родного дома и земли. Перегрузки души оказались не по силам, ускорилось развитие отрицательного: мелке царапины превращаются в кровоточащие и незаживающие раны, крохотные узелки – в опухоли, наступает досрочный разлом души и тела, как земной коры при 9 баллах по шкале Рихтера. А один балл никто не чувствует. От жизнетрясений обрываются нити жизни, сгорают сроки, отведенные людям на дела земные, и не справляются они с этим, и ангелы–хранители не в силах помочь. А сколько жизнетрясений обрушилось на людей за мой век: революция, Гражданская война, коллективизация, Великая Отечественная, Афганистан, разлом страны, Чечня… И чем тоньше душевные нити, тем скорей обрыв… И не все справились с перегрузкой.

Но есть и долгожители, прошедшие и ГУЛАГ, и Освенцим. И живы до сих пор. Им, наверное, горькие годы в зачет жизни не идут. И дано им жить за рано ушедших…

Меньше всего я старался кому–нибудь и чему–нибудь угодить: живущим родным и близким, читателям и редакторам, друзьям и критикам, в первую очередь, собственному самолюбию и амбициям. Я трудился по заказу своей памяти и души и вот с грустью расстаюсь с начатым восемь лет назад. Я освобождаюсь от бремени замысла. Рукопись рождена, и чувство опустошения посещает меня.

Чем заполнится образовавшийся вакуум? Дай, Господи, новое правильное слово. С чувством освобождения и тревоги я делаю глубокий вдох и ставлю последнюю точку в своем повествовании.

14 февраля 1994 года – 1 июня 2001 года.

Москва, Сокольники.

Обелиск на ладони (поэтическое приложение)

Неизвестному солдату

 
Был, может, веселый, а может, суровый…
Высокий? Кудрявый? Лихой? Чернобровый?
Какой? Сероглазый, скуластый, курносый?
Любил он закаты? Ходил в сенокосы?
А может, любил он кипящий металл?
А может быть, звонкую рифму ковал
и в синие ночи томился стихами?
В дороги России укладывал камень?
Мечтал ли о небе в глубоких и узких
забоях, врубаясь в энергии сгустки?
А может, ведя самолеты на Север,
он думал о тучных и добрых посевах?
Что было по сердцу: дожди, снегопады,
осеннего, в золоте, леса наряды?
Как жизнь он любил, как врагов ненавидел?
Какую он землю в мечтах своих видел?
Когда он ушел от родного двора?
Когда он последнее крикнул ура?
Отцом ли он был или сыном и братом?..
…Остался для нас
НЕИЗВЕСТНЫМ СОЛДАТОМ.
Но в сердце, товарищ,
твоем и моем Память пылает ВЕЧНЫМ ОГНЕМ!
 
   

Шутка

 
Однажды, в шутку, в час ночной прогулки
(хватило у меня тогда ума!)
в каком–то из арбатских переулков
я крикнул: «Мама!» в сонные дома.
И вздрогнул переулок вспышкой стекол.
Я замер. Слева, справа – каждый дом
вдруг форточками–крыльями захлопал,
как вспугнутая птица над гнездом.
И женские встревоженные лица -
как лики Богородиц из икон,
на них сейчас бы только и молиться, —
возникли в рамах вспыхнувших окон.
Ушли из дома мальчики–мальчишки,
кто тридцать лет назад, а кто вчера,
и в каждом доме, домике, домишке
печальней стали дни и вечера…
Да, «шутка» прозвучала странно, дико.
Я, скованный стыдом, шагнуть не мог.
И кто–то сверху ласково и тихо
сказал мне: «Ты ступай домой, сынок».
А ночи край истаивал в рассвете.
Я шел домой и думу нес одну:
сумей мой крик промчаться по планете -
все матери прильнули бы к окну.
 
   

Президенты и дети

 
Играют в войну президенты и дети, сдвигают полки оловянных фигур.
Но плавится кровь
в огне на планете, и что–то солдаты кричат на бегу.
Ведь только солдаты
в войну не играют.
Они умирают
в дыму и в огне.
А дети победы
себе привирают.
А президенты
привирают вдвойне.
Последнее в жизни
промолвлено слово, последнее солнце, последний закат…
А вырастут дети,
разделятся снова на президентов и на солдат…
 
***
 
Опять приснилась мне война.
Но в ней не слышно грома пушек.
Ко мне является она
Фанерным холодом окна, голодным детством без игрушек.
Война ходила по тылам,
Стучала в окна похоронкой.
Боялись все спросить: «Кто там?»
А вдруг не нам, еще не нам…
А вдруг да обойдет сторонкой…
Нам в сорок первом было пять
и три… улыбка не уместна.
И мы умеем вспоминать.
И вот опять, и вот опять
ко мне приходит наше детство.
Война грозит из–за годов
пожаров черной пеленою, неизмеримым горем вдов, безмолвием голодных ртов и всем, что связано с войною…
Уходит сон, и вновь светло.
А клена ветка за окошком
(ах, сколько лет уж утекло!) стучит застенчиво в стекло, как будто просит хлеба крошку…
 
   

Старые дома

 
Мы рушим старое жилье.
Закон известный и всеобщий.
Мы рушим старое жилье,
но только прошлое свое мы этим не разрушим вовсе.
Ломают старые дома.
Печальных стен молчат квадраты.
Ломают старые дома,
в них наша молодость сама звенела песнями когда–то.
Следы портретов и картин
светлеют четко на обоях.
Следы портретов и картин -
все, что осталось от квартир, где щебетали мы с тобою.
Мы рушим старое жилье.
Мы новым старое залечим.
Мы рушим старое жилье,
а горечь в сердце от того, что все былое – недалече…
И древней коммуналки дух
порывом ветра растворился.
И древней коммуналки дух
во мне давным–давно потух, а может, просто притаился.
 
   

Что мы знаем о счатье?

 
…В метро. Пожилой мужчина. Хорошо сложен.
Седой. С прической слегка взъерошенной.
Вид приличный. Совсем не пижон,
Но одет аккуратно. Костюм хороший.
Вскочил в вагон. Прижался к стене,
не мешая никому, у выхода.
Человек, как многие. Но вдруг мне
не понравилась его непонятная «выходка».
Я оценивал ее и так, и сяк
и уже приготовил язычок остер свой:
почему он вдруг виском о косяк
и раз, и другой, и третий потерся?
Ну до чего же некультурен еще кое–кто!
Деньги зарабатывают кучами,
а вот купить обыкновенный носовой платок – этому еще не научены.
Уже целая речь у меня на мази
о внешнем облике и культурном виде…
Вдруг поезд затормозил, и я это увидел.
Какие мне здесь подобрать слова
самые великие и самые простые?
Галстук у него новый
и манжеты сахарные в рукавах, и рукава… пустые.
Беспомощно дернулись в пространстве рукава,
и седая скользнула по стеклу голова.
И встал он на место поспешно.
Насмешка моя, ты была не права!
Глупая ты была, насмешка!
А капелька пота у него текла
по седой щеке соленой дорожкой.
И я смотрел на него из стекла,
мчащегося под землей, извинительно и осторожно…
Что такое счастье? Порою часто
на эту тему дымим, долдоним…
А бывает, что счастье -
пот с лица отереть ладонью…
 
   

Мария

 
В деревнях, в городах я встречал много раз женщин тихих, святых, как Россия.
Я не знаю имен, только хочется вас
окликать почему–то: «Мария!»
Ты растила детей, провожала солдат,
рядом с ними шагала в шинели и над Вечным огнем опускала свой взгляд, и вплелись в твои косы метели.
Что судьба отпустила, одно к одному
испила ты из вдовьих колодцев.
Если кто–нибудь крикнет: «Мария!» – к нему
пол-России, считай, обернется.
Ну а в праздник никак без тебя не могла
расплясаться, распеться Россия.
И от песен твоих растворяется мгла,
дочь земли нашей русской, Мария.
В деревнях, в городах повстречаетесь мне,
до земли поклонюсь вам, родные.
Вечно имя Мария в родной стороне
будет рядом со словом Россия.
 
   

Арифметика

 
Лежат под лестницею ровно пронумерованные бревна, точней – полешки, сушь да жар, соседа жадного товар.
Рецепт добычи – засекречен.
А нам топить сегодня нечем.
От холода – и дрожь, и зуд.
Когда ж дровишки привезут?
У матери радикулит.
И младший брат с утра скулит.
Молчит холодная плита.
Сестра слезами занята,
легла одетою в кровать.
Белеет школьная тетрадь,
в чернильнице, что возле, все суффиксы замерзли.
Домашняя работа
не клеится чего–то.
– Дровишек дай взаймы, дядь Петь?
– А чем, щенок, вернешь, ответь?
Ты брысь отседа, малый,
не шастай тут, не балуй! – Обрубком пальца погрозя, садится в сани и, скользя и голову набыча, за новой мчит добычей.
Я в арифметике хитер.
Беру из–под печи топор,
хозяйственно без спешки колю его полешки.
Колю их вдоль. Мне в аккурат
пяти полешек хватит.
Чтоб перестал канючить брат,
чтоб встала мать с кровати…
Колю нахально – на крыльце,
Но так, чтоб жирный на торце Остался целым номер, Чтоб жадина не помер…
От каждого полешка
Я отколю, конечно, Чуть–чуть.
Согреемся мы всласть…
А это называлось красть.
Был за эту математику
Бит соседом я и матерью.
На ушах моих отметиной
Та пылала «арифметика».
 
   
***
 
В палисаднике холмик, обелиск и звезда.
Мало кто уж и помнит,
почему и когда…
А в домишке старинном
проживает один офицерского чина обладатель седин.
А мундир заутюжен,
и видать по всему:
отдых честно заслужен
и положен ему.
Он награду к награде
раз наденет в году и замрет при параде в день Победы в саду.
В карауле печали
ветеран–командир.
Тяжелеет плечами
с каждым годом мундир.
Был он храбр и отважен.
не зазря ордена.
Не царапнула даже,
«пожалела» война.
Возле звездочки алой
головою поник боевой и бывалый офицер–отставник.
Здесь убежище было
мирных жителей. Здесь в сорок первом срубило корень–род его весь…
И никто не услышит,
как он стонет в ночи…
Эту рану не впишут
ему в карту врачи.
 
   

Сон

 
Приснился сон (сильней не знаю довода за то, чтоб встать и крикнуть: «Нет и нет!») – летит Земля – планета взорванная, вдовая, сравнявшись с миллионами планет.
Земля – пустыня. Не песок, а пепел.
И нет вопроса: быть или не быть.
Распались миллионолетий цепи,
и жутко на тот пепел наступить.
И как ступить ты сможешь на планету?
В том пепле – ты и близкие твои.
Все – пепел. Ничего живого нету:
ни зверя, ни людей – лишь муравьи.
Планета – муравейник, чудо космоса
в тумане сером свой вершит полет.
И в космосе тряся седыми космами,
она проклятья в бесконечность шлет…
Кошмарный сон разбит трамвайным звоном.
Окно – враспашку. Свежий ветер в грудь.
И муравей на лепестке зеленом
Мне улыбнулся, кажется, чуть–чуть…
 
   

Сиреневый край

 
В мае, когда–нибудь, утречком, с Курского сядь в электричку и поезжай в Новогиреево, как на экскурсию в детство, в зеленый сиреневый край…
Новогиреево, ты обогрей его,
гостя, прими своего земляка.
Новогиреево веткой сиреневой
машет из прошлого, издалека…
Были проспекты, как просеки, ровными,
лился московский с террас «гаварок», киноафишы с Любовью Петровной, Козина из–под иглы тенорок.
Сон обрывая, падали яблоки -
вот здесь какая была тишина.
А по ночам кто–то вскрикивал жалобно -
это себя убивала страна…
Жизнь пережита, не станется прежнею.
Песню другую об этом спою.
А про сирень по лимиту приезжие
ведать не ведают в нашем краю.
Дальше и дальше от прошлого времени.
Тем, кто моложе, – как призрачный сон.
Нет ни сирени, ни яблонь кипения,
только асфальт да железобетон…
Новогиреево, ты обогрей его,
гостя, прими своего земляка.
Новогиреево, веткой сиреневой
машет из прошлого издалека…
 
   
***
 
Не отдавайте память о войне начавшим лгать о ней – на переплавку.
Нет, не по совести (заказ идет извне)
строчат они угодливую главку.
Солдатских сил почуяли исход,
заводят о победе злые речи.
Но памятью руководит Народ,
совсем не те, кто влез ему на плечи.
Пока мы живы – в шрамах и рубцах -
не троньте нашего о ней понятья и не толкайте ко врагам в объятья, на то согласья нет у нас в сердцах.
И на исходе нам достанет сил
схватиться с тем, кто праздник гнет на тризну.
Пускай шипят: «Никто вас не просил
спасать Европу…» – мы спасли Отчизну.
 
   

Перовский рынок

 
В эпоху керосинок и власти КГБ гулял Перовский рынок с окурком на губе.
Дурили инвалиды
прохожих в три листа.
Стакан у Соньки–Гниды – всегда пожалуйста!
Отстегивай косые,
пока живешь – живи!
Гуляй, гуляй, Россия!
Воруй, воруй, Россия!
Торгуй, торгуй, Россия!
но не продешеви!
Идет с «пером» фиксатый,
в шесть клиньев кепор – тать!
И никаким Усатым его не запугать.
Весь мир – его заложник, ничем не обороть.
Скажи, скажи, за что же
забыл ты нас, Господь?!
Казалось, два народа
в одной стране живет.
Один, с лицом урода,
ворует, пьёт и жрёт.
Другой, с лицом героя,
сгорает на войне, чтоб мы людьми с тобою росли в родной стране.
Мы выросли. И что же?
Ты на экран взгляни.
Все воровские рожи,
опять кругом – они И снова инвалидам три карты крутит бес.
И внучка Соньки–Гниды
Сбашляла «Мерседес».
Куда же ты, Россия,
телегу прёшь свою?
Зачем же мы растили
детей в твоем «раю»?
Хоть пожалей былинок,
с похмелья голося.
Ты, как Перовский рынок,
Россия, стала вся.
Отстегивай косые,
пока живешь – живи!
Гуляй, гуляй, Россия!
Воруй, воруй, Россия!
Торгуй, торгуй, Россия,
но не продешеви!
 
   

Снег

 
Я вернулся с чеченской войны, ни судьбы, ни жены, ни струны…
и пустые висят рукава,
и большие сулят мне права…
Во сне, во сне
стучит, пулемет, и снег, и снег, идет, идет…
Маме сорок. Отцу сорок пять,
но с порога смотрю – не узнать:
две седые как снег головы… —
неужели, родимые, вы?
Ты прости меня, слышишь, отец,
я, как дед наш, теперь не боец.
Ты прости, постаревшая мать,
нечем мне вас при встрече обнять.
Я живой. Ну а вспомнят ли тех,
кто упал в окровавленный снег?
И живые–то мы – наравне
с перебитыми в отчей стране.
Не уходит из сердца зима.
Я боюсь, не сойду ли с ума:
снится снег, а под снегом все мы,
как холмы, как холмы, как холмы…
Во сне, во сне
Стучит, пулемет, И снег, и снег, Идет, идет…
 
   

Зачем?

 
Я родился в 38‑м,
И военная память свежа.
Но от памяти в сердце моем
рана свежая, как от ножа.
Сколько покалеченных
повстречалось мне от войны Отечественной до войны в Чечне…
По вагонам рыдала гармонь,
и кричали калеки: «Подай!..»
Той войны негасимый огонь
в мою душу вмурован впотай.
Был бросок по пескам на Кабул.
За Афганом – Тирасполь, Кавказ…
Кто ж, ребятки, в кирзу вас обул
и на кой же сюда кинул вас?
Ваши деды полвека тому
за Отчизну хватали свинец.
Ну а вы–то служили кому?
Кто вручил вам терновый венец?
И какою закончится век -
то ли малой, а то ли большой?
Сколько ж нас у России калек -
коль не телом, так, верно, душой?
Сколько покалеченных
повстречалось мне от войны Отечественной до войны в Чечне…
 
   

Камень и осколок (поэма)

 
На запасных путях – банкет, обед прощальный, то бишь.
В домах у вдов такого нет -
колдуй, не приготовишь.
Ножи над белым кочаном,
как бабочки, порхают.
Мальчишка с русым хохолком
за Гансом наблюдает.
Журчит, мурлыкает в ладонь
гармоника губная.
А Гансу кухонный огонь
камин напоминает.
Как в фатерланде он давно
поленья жег в камине, и пил он рейнское вино, и водку пил на тмине…
Потом повесил автомат
на жилистую шею.
Потом притопал в Сталинград
и вмерз с дерьмом в траншею.
Потом он брел через Москву,
глаза в брусчатку пряча…
Потом, грызя свою тоску,
задумываться начал…
И вот пришел тот самый час,
еще чуть–чуть осталось, когда колеса застучат:
«Нах хауз, Ганс, нах хауз…»
И Ганс, за много лет впервой
почуя вкус надежды, трясет в такт песни головой, к борщу капусту режет.
Стоят вдоль насыпи столы,
гудит веселья хаос.
Кипят походные котлы:
«Нах хауз, Ганс, нах хауз…»
И сердцу хочется добра.
И, увидав мальчишку,
Ганс извлекает из ведра большую кочерыжку.
Встряхнув в ладони сладкий груз
и дернув челкой рыжей, он крикнул: «Битте! Кушаль, рус!» – и бросил кочерыжку…
Ванюшка вырос без отца…
Январь сорок второго. Роддом.
Веселого мальца
Бог дал тебе, Петрова! – сказала няня, принеся басистого младенца.
– Не плачь. Ведь жизнь еще не вся.
– Куда ж мне с ними деться?
Ведь он – седьмой!
А мой–то, мой
ушел сам, добровольно…
– Ты, мил–подруга, тут не вой,
и так кричат довольно.
Всех бабьих слез не оботрешь…
А парня как же назовешь?
Малец–то без изъяна!
– Пусть в честь отца – Иваном…
Он вырос в бедности войны
и голода знал страхи.
С братьев донашивал штаны,
донашивал рубахи…
Случалось, и не раз, хлебать
такую затируху, Что нынче даже вслух назвать – не то, чтоб съесть, – нет духу.
Едва сумел сойти с крыльца
ступенькою крутою, а знал уже, что без отца растет он сиротою.
Иван однажды мать спросил:
– А папка где наш, мама?
– Погиб…
– Неправда!
– Правда, сын…
Не верил. Ждал упрямо.
Встречать ходил все поезда,
мерз, стоя у откоса.
Стучало сердце: «Да, да, да…»
«Нет, нет…» – в ответ колеса…
А если окликал: «Сынок!»
его солдат проезжий,
к нему кидался со всех ног с отчаянной надеждой.
И снова мчались поезда,
и снова у откоса стучало сердце: «Да, да, да…»
и нет–нет–нет – колеса…
И получил на свой вопрос
Иван ответ суровый.
Друг батькин фронтовой привез
известие Петровым.
Все рассказал он про отца,
табак на кухне тратя, как был до самого конца с Петровым в медсанбате, как тот стонал:
«Не выжить мне!..»
и прошептал, слабея:
– С‑под сердца вот,
свези семье…
Даю наказ тебе я…
И вынул из тряпицы гость
кривой кусок металла.
Вложил его Ванюшке в горсть,
и горсть горячей стала…
Он рос. И мысль росла одна,
и в ней он укреплялся:
все беды принесла война,
фашисты, фрицы–гансы…
А «гансы» возводили цех,
ходили без конвоя, и долетал их резкий смех до нашего героя.
И с перетянутой струной
растущей в тайне мести бывал он как глухонемой и цепенел на месте.
На первый ряд садился он
в кинотеатре душном, сжимая в кулачке патрон – любимую игрушку.
И если погибал герой
военного сюжета, рождался у Ивана свой сюжет в ответ на это.
И в нем, конечно, был он сам
отчаянным героем, и пулемет его чесал фашистов строй за строем…
А после пленных видел строй,
совсем не страшных «гансов», сжимал патрон в кармане свой, и сам в комок сжимался.
Шагал в колонне пленных Ганс,
худющий – глянуть тошно…
И мать Ивана как–то раз
дала ему картошки.
И бабы с русской простотой,
презрев войны разлуки, совали что–то им порой в протянутые руки.
И в детской раненой душе
мешалось все, болело.
Не знал он, как свершит уже
обдуманное дело.
И сон, один и тот же сон
преследовал Ивана:
Ганс, до зубов вооружен,
палит в него с экрана.
И защищаясь от свинца
единственным патроном, он звал, безгласно звал отца, будил полдома стоном.
И наступил тот самый час.
Гудит веселья хаос.
Колеса скоро застучат:
«Нах хауз, Ганс, нах хауз…»
И вот, в приливе добрых чувств,
увидел он мальчишку и крикнул: «Битте! Кушаль, рус!» – и бросил кочерыжку.
Упал у грязных ног босых
презент граненый Ганса.
Иван нагнулся.
Мир затих,
когда он поднимался.
И Ганса детский взгляд ожег.
Он растерялся, замер.
Мелькнуло что–то,
и в висок его ударил камень.
Иван не бросился в бега.
Поддал капустный откуп
босой ногой и зашагал отцовскою походкой.
А Ганс прижал ладонь к виску.
И боль стучала тонко.
И вдруг он ощутил тоску,
припомня взгляд ребенка.
И вдруг он ощутил вину,
пришедшую мгновенно, и стыд, молчавший вся войну, и совесть, что нетленна, пока не умер Человек в тебе, каким бы страхам режим какой бы ни подверг тебя за хлеб и сахар…
…Тянул на запад паровоз,
тревожа ночь гудками.
Домой, на Рейн он Ганса вез,
а Ганс домой вез камень.
Тот самый камень, что с виска
содрал до крови кожу, тот самый камень, что слегка царапнул душу тоже.
Впервые крепко спал Иван,
мать стоном не тревожа.
И без войны киноэкран
впервые снился тоже…
Живет в одном из городов
семейством дружным очень Иван Иванович Петров, потомственный рабочий.
Сам пятый – не мала семья
по нынешним–то меркам.
И в том семействе есть своя
для памяти поверка.
Когда весна приблизит ход
к победному салюту, когда вдова слезу прольет в молчания минуту, выносят внуки на балкон портрет Ивана–деда, чтоб видел он, чтоб слышал он, как вновь трубит Победа!
И в День Победы каждый год
из недр сервантных полок, всегда волнуясь, достает Иван стальной осколок.
И вновь горит его ладонь.
Несет, как эстафету,
сын вечной памяти огонь к отцовскому портрету.
И рюмку, полную вина,
перед портретом ставит.
Все это Память. И она
душой Ивана правит.
Мы все поранены войной.
Боль–память здесь, у сердца.
Нас излечить от боли той
нет у науки средства.
Война – трагедия для нас.
Но предстоит извлечь нам
ее из памяти не раз, а память наша вечна!
Она не камень, а родник,
как взгляд дитя, прозрачный.
И кто к нему хоть раз приник,
тот человек незряшный.
Она не камень, а набат,
извечная тревога, с которой женщины глядят солдатам вслед с порога.
Она не камень, а звезда,
что с сердцем по соседству, она горит во мне всегда, мое второе сердце.
Она не камень, а броня,
и мужества кристаллы в ней пламя вечного огня с людской слезой спаяло…
Стоит на Рейне крепкий дом.
Его построил Йоган.
Семья живет, конечно, в нем
в немецком нраве строгом.
Средь хрусталя хранят в дому
простой булыжный камень.
Не разрешают никому
тот камень брать руками.
И только старый Ганс порой
к виску его приложит и слышит бомб протяжный вой, и дрожь бежит по коже.
И видит детские глаза,
прислушиваясь к звукам…
Он этот камень приказал
И детям чтить, и внукам…
 
   

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю