444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чичёв » Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства) » Текст книги (страница 3)
Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"


Автор книги: Юрий Чичёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

Недосмотренный, недопережитый сон детства…

На память о жизни предвоенной, о «золотом веке» для моих сестер хранится фотография: стол в саду перед террасой, за столом мать, отец, на коленях у него Лида, рядом Зоя ткнула вилку в сковородку. А меня еще нет. Какие счастливые лица!

Господи, зачем все это пишу? Кому в надобность? Другие времена, другие страдания и заботы перечеркнули все это напрочь, наверное. Никого ведь уже, никого нет, почти никого… Смотрю на эту старую пожелтевшую «фотку» и вижу, как начищает отец свои белые парусиновки зубным порошком, вижу, домысливаю, представляю. И кажется, что старая фотография обугливается с боков и снизу, занимается пламенем – 1941 год, 22 июня…

Часть вторая. Багровые наброски

Сомнения

На том месте, где когда–то, еще до нашего переселения, бывшие жильцы дома на Пролетарской играли в крокет, на гладкой, утрамбованной и укатанной для него площадке вырыли яму, накрыли ее в два наката бревнами, засыпали землей – бомбоубежище… Через несколько лет, когда мы вернулись из эвакуации, я уже осмысленно заглянул в полуразрушенную утробу этого укрытия: там стояла вода, торчала какая–то доска и на ней сидела большая зеленая лягушка. Такая же глупая, как и до первой бомбежки. Грохот войны разбудил мое сознание и заработала память.

 
Мне было три с половиной года…
Я вырос не в лугах, не у озер,[1]1
  Здесь и далее стихи, помеченные звездочкой, – фрагменты поэмы автора "Я с
  Пролетарской улицы".


[Закрыть]

и не под взглядом льдистых горных шапок, не на печеных солнцем камнях, где пасет ленивая волна табун рыбешек шалых.
Я не вдыхал целительную синь
приморских и курортных кислородов…
Я пригорода трудового сын,
я с Пролетарской улицы булыжной родом.
С откосом рядом шла вдоль полотна,
блестя спиной рабочею булыжной.
Чуть свет вставала и звала она,
и до Москвы ее бывало слышно.
Гудел над нею властно химзавод,
и люди шли, дымились папиросы, а на «железке» – дел невпроворот – пыхтели работяги–паровозы…
Здесь я родился. Сделал первый шаг
и лоб пометил каменной печатью.
Пол–улицы сбежалось – как–никак
не хуже паровоза мог кричать я.
Вот наш пейзаж: забор, откос, кювет,
сады сиренью вспенены махровой…
И места для меня милее нет,
чем улица из старого Перова..
Как улица судьба моя – точь–в–точь,
пути мои дороги с нею схожи…
Вы помните, плыла за ночью ночь
и землю всю охватывало дрожью?
Удар войны жизнь натрое рассек:
на «до войны», саму войну и «после»…
Сырой на щеку сыпался песок
в убежище в далекую ту осень.
Как мало память помнит о «самой»,
а «до» – от старших, по кино и книгам.
Но детство – «после» – навсегда со мной,
ни подкупам не поддается, ни интригам…
Прошлась война по нашим светлым дням,
сожгла заборы. И в кустах сирени зенитки встали, вверх стволы подняв, и трепетали листья от сирены.
Да что заборы – жизни жгла она,
и землю жгла, и в души била больно.
Будь проклят тот, кому нужна война,
и тот, кто снова затевает войны!
Что было до? Я память тороплю
и обращаюсь к старому альбому.
Подолгу изучать его люблю,
но заглянуть доверю не любому.
Вот у террасы вся семья. Увы,
меня еще пока на свете нету.
Я только слышусь в шорохе травы.
И мама, может, думает об этом.
Щелчок, и у террасного крыльца
миг жизни той отснят, один из тысяч:
вот мама, Лида около отца,
вот Зоя вилкой в сковородку тычет…
Пускай теперь та карточка желта -
фотограф был неопытен в работе – и, может, кто–то скажет: «Ерунда!», но мне она ценней иных полотен.
Мне карточка – как в прошлое билет.
В него не грех порою возвращаться,
Чтоб в мирный день далекий постучаться и в ночь июльскую навек с ним распрощаться, пройти войну и после повстречаться вновь с мирным днем, сказав всем войнам:
«НЕТ!»
У каждого есть памяти резерв.
Пусть там пылится мелкое, но надо,
чтоб иногда взрывалась канонадой та клеточка, той грозной темы нерв.
И высветит сознание твое
далеких дней багровые наброски:
обвалы стен, горелое жнивье
и хат спаленных пепельные горстки.
Нам в прошлое заглядывать не грех
(в нем – многое, и в том числе – святое) и обрывать на миг беспечный смех, у вечного огня в молчаньи стоя…
 

Но о войне…

20 марта 1995 года, 23 часа 55 минут. Вот на этом месте много месяцев назад я бросил свои «мемуары» и не прикасался к ним до сегодняшнего дня. Женя умер 15 ноября 1993 года. А Лида задолго до этого была неизлечимо больна. Мы все, и Женя тоже, знали об этом. Брат за пять лет до смерти перенес тяжелейшую онкологическую операцию, (трижды его резал профессор Цацаниди; он же мне сказал, что хуже и трудней всего оперировать коллегу – всегда что–нибудь да произойдет).

Сам сделал главное – наложил анастомоз и поручил ассистентам завершать операцию.

И что–то сделали не так, «произошло», пришлось оперировать повторно, а там – перитонит, который не показывал рентген, и т. д. Брат уходил на глазах, и мы дежурили возле него ночами несколько месяцев. Он выдюжил. Все завершилось для него тогда благополучно, он вернулся в Афганистан и доработал свой срок по контракту. И умер внезапно не от той страшной, преследующей всю семью болезни, а от остановки сердца.

А в воспоминаниях я не дошел даже до его рождения.

Лида слегла 1 мая 1994 года и уже не вставала до последнего своего дня, до 31 августа. Я понял, слагать–то их решил я главным образом для тех, кого уже нет: за два месяца до кончины Жени в Моршанске простились с Валентином, старшим двоюродным, который был нам как родной.

А как же, спросит кто–нибудь, ваш читатель? Я понимаю, есть он, мой читатель, но каждый сочинитель, когда пишет, наверное, в первую очередь видит перед собой одного–двух самых близких людей, которым он адресует прежде всего свое произведение. А все остальные – потом, встреча с ними – как само собою разумеющееся событие. Так считаю и я. И жить было так тяжело, что не до ночных корпений над столом. Меня словно отбросило взрывом. Будто рухнула стена в доме (братья и сестры – стены, меня хранящие!), и я один остался на ветру, на сквозняках жизни…

Но время лечит. Боль утихает. Жена и сын – мои опоры, мои стены, они держат меня. И постепенно я стал возвращаться к начатому. Не жалею, что уже не успел к дате – к 50-летию Победы. Хотя такие даты в сроке жизни одного человека не повторяются. К этому празднику я смог издать за свой счет маленькую книжечку стихов «Обелиск на ладони», в ней я собрал почти все поэтические строки о войне, включая страницы из рукописи, пролежавшие в издательстве «Советский писатель» 15 лет (1978 – 1993 гг.).

Казалось, я свою юбилейную посильную программу выполнил; были выступления, дарения ветеранам «Обелиска».

Чего ж еще надо? Но вот гляжу на обложку, а червяк душу точит и точит: зачем бросил? вернись, допиши, дострой свой обелиск памяти о той войне. Выруби сам свою глыбу, пусть найдется ей место в общем памятнике. А не отыщется, пускай останется отдельным камнем во поле чистом. Источится ветром, дождями, жарой да морозами – почвой станет, и прорастут в ней семена памяти, взойдут цветами простыми. Но в каждом лепестке будет слово. Твое слово…

Ну вот, завернул я на метафорах в сторону, с пути сбился. Надо возвращаться.

А возвращает меня сильнее всего вот такая мысль: с чего же все–таки взялся я за эту тему? Разве не о чем больше писать? Эта «мысля» точила меня, подтачивала давно. Я все искал простой, а не философский ответ на собственный вопрос.

Спросил себя прямо – прямо и ответь. И вот на днях высветило: схожесть жизни! И от этой мысли даже похолодело все внутри: ну ладно, парень, не перегибай! Так уж сейчас кисло живешь, что такие аналогии напрашиваются?

Нет, живу не кисло и на поклоны к партначальству не хожу, слава Богу, и за каждое слово ни перед кем, кроме самого себя, не отчитываюсь. Сам себе и главлит, и редактор, и народный контроль. И вот, спасибо и за это, сам, за свой счет книжку стихов выпустил. И еще издам, дай только деньжат подкоплю. Ну и что ж, что тираж всего одна тысяча экземпляров. Может, третья–четвертая на все 100 тысяч потянут…

Но живу–то в тревоге. А недавно, в феврале, проснулся от удара редкого в это время грома. Бушевала над Сокольниками метель, и вдруг прогремел гром. И я пробудился с ощущением незабытой страшной августовской тревоги сорок первого года. Слышался к тому же еще какой–то непонятный протяжный гул. «Хейнкель!» – то есть я так тогда, пятьдесят с лишним лет назад подумать не мог, но звук был тот же…

И как гром ударила мысль: и сейчас живем, как в войну…

Ну что ты фигню какую–то городишь, пытался я спорить с самим собой. Но спор был неубедителен. Хотя сравнение, любому очевидно, смешное и бесполезное, на первый взгляд.

Но схваченное ощущение аналогии стало расти, заполнять душу, сознание, отвлекать.

Нет, я решил, надо разобраться. И для начала вернуться к своим заброшенным запискам–мемуарам. Ты только начни описывать то время, и сразу убедишься, что совершенно не прав!

Ладно, я вернулся. И убедился, что прав. Но свои доказательства хочется отложить на финал, на последние страницы. А может быть, они и не нужны вовсе.

Присмотритесь к прожитым годам, и вы согласитесь со мной. А сейчас я больше не хочу отвлекаться от воспоминаний.

Итак, война влилась в меня звуком необъятной тревоги…

Здесь я опять поставил точку на пять с лишним лет. И все–таки сейчас, в мае 2000 года, решаюсь продолжить и завершить работу. Непростительное молчание, непростительное. Но все это время я вспоминал и думал. И родились кое–какие стихи, которые я сегодня, при перепечатке законченной рукописи поставил в конце, они там к месту, они дали и название моему незатейливому сочинению.

Как началось

Не с обрушающего крещендо «Священной войны» в исполнении Ансамбля Красной армии под руководством Александрова. Это потом. Не с обугливания краев довоенной фотокопии мирной жизни счастливого семейства. Это кинематографическая метафора, сочиненная мною во время учебы во ВГИКе. Настегивает лошадь, стоя на телеге, сосед и дико кричит: «Война! Война!», сворачивая на полном ходу в наш переулок.

От натяга поводьев лошадь оскаливается, обнажая здоровенные желтые зубы, и многим кажется, что страшный крик «Война!» несется из черной тьмы лошадиной пасти. Эта сцена моей повести «Женькина война», написанной через 31 год после Победы. Как же?

Гудит сортировочный паровоз «Щука» на железнодорожных путях, объявляя по округе тревогу. Короткий, отрывистый, пугающий, страшный гудок: «У–у–у-у-у!» Так же вторит ему гудок химзавода. Тревога. Ночь. Тьма. Меня одели и вывели в сад. Стою.

Слушаю шелест листьев. И гудки, гудки. Тихие разговоры. Небо прорезывают лучи прожекторов. Они мечутся по небосводу, то скрещиваясь в пучки, то разбегаясь.

Далекий гул самолета. На крыше террасы мужские голоса: отец и соседи, братья Иван и Алексей Хлебниковы. Зачем они залезли на крышу? Мелькают дядиванины белые парусиновки. Высоко в небе натужный гул самолетов. Вдруг где–то далеко–далеко раздался удар, потом прокатился гул, затем дрожь пробежала в земле под ногами и холодком схватил страх внизу живота. Бомбят! Бомбят! – женские голоса. Кто–то хватает меня и тащит в убежище. Но успел запомнить еще один звук после дальнего взрыва: металлический, утихающий долго и медленно, словно кто–то ударил по стальному брусу, и он лопнул, как струна. И звук этой струны гаснет, гаснет. И ему в резонанс вибрируют связки в горле. Как будто он, звук, влезает в тебя навсегда. Все это осмыслилось потом, взрослым, не без влияния авторской ремарки в финале «Вишневого сада» А. П. Чехова.

Накануне 55-летия Победы по школам и детским библиотекам прошла организованная волна мемориальных мероприятий. Меня пригласили к первоклассникам для беседы о войне. Ехал и думал: есть у меня стихи и песни о военном детстве. Ну прочту отрывок из повести о школьном пайке, поэму «Камень и осколок», в ней герои – русский мальчик Иван и пленный немец Ганс. А как первоклашкам объяснить начало войны и свою память об этом? И вот в зале начал я вспоминать и сирену, и ночь, и гудки, и парусиновки, и этот звук. Поэтому оттянул на гитаре седьмую басовую струну и резко ее отпустил: слушайте звук войны, вот он сейчас будет замирать, тот самый, для меня памятный. Зал притих. А я раз, и другой, и третий рванул струну, и мы слушали, а потом сказал: вот этот звук, живет во мне всю жизнь. Я выхожу на даче ночью в сад, слышу шум листьев сирени и яблонь и слышу этот звук.

А если ночью высоко в небе летит самолет, я просыпаюсь от далекого его рокота, он мне напоминает тот, военный, и я вздрагиваю: не война ли? И спускаюсь в сад, в ночь и вслушиваюсь, вспоминаю. А потом возвращаюсь в дом, поднимаюсь на мансарду, сажусь за стол и пишу о войне… Первачки слушали меня замерев.

Встреча прошла замечательно.

И вправду, это звук достает меня всю жизнь. Мальчишкой после войны, почему–то летом чаще всего, по утрам просыпался в тревоге: гудит! Высоко в летнем утреннем небе летит самолет, моторный. И тревога в мальчишке просыпается раньше его самого.

И в степи на целине – та же реакция. И везде, где бы ни заставал меня этот звук, – то же самое. Он всегда рядом, потому что во мне. Лейтмотив войны.

Учительница подошла и сказала: не первый раз присутствую на такой встрече. Но никогда не слышала, чтобы писатель, не фронтовик, так интересно рассказывал о войне. Извини, друг–читатель, за самохвальство. Кто еще похвалит, если не сам себя.

* * *

Но о войне.*

 
От горя и тревог
На нашей улице булыжник темен.
И каждый дом не избежал, не смог
в ту пору обойтись без слез, без помин.
Я знаю, годы, годы пролетят,
но будут нам всю жизнь бомбежки сниться и крики паровозов на путях, пожаров и прожекторов зарницы…
Среди кюветов, сточных вод, колес,
гудков протяжных маневровой «Щуки», травинкой бледной колыхаясь, рос, свистя простудой, плача с золотухи.
А все война. Рвалась к Москве в огне,
на рельсы, на завод швыряла бомбы.
Но все ж судьба жизнь подарила мне
(так говорят, малой сам был, не помню).
Ударил враг в полградуса правей -
в серебряные баки нефтебазы.
Горела нефть, катаясь по траве,
и пять домов могилой стали сразу.
Остались жить по щедрости врага:
спасла нас всех тогда его сверхточность.
Полградуса – и радуйся пока,
а мать молись – что завтра будет ночью?
 

Меня втащили в бомбоубежище, положили на лавку лицом к стене. В ней было вырезано прямоугольное углубление, там стоял портретик Сталина, перед ним, как перед иконой, горела свеча. Дальняя бомбежка продолжалась. Немцы все целили в нефтесклады на Перовом поле да по Сортировочной – огромному железнодорожному узлу. Земля вздрагивала, и крошки глины или песка скатывались по стене, сыпались из щелей потолка мне на щеку. Вздрагивало и пламя свечи, и казалось, что боженька–вождь прищуривается, строго глядя на обитателей ненадежного укрытия.

Женщины и дети – все молчали, боясь и слово молвить. Страшно вдруг ударило совсем близко, и мужиков сдуло с крыши, а дядя Ваня Хлебников в своих парусиновках задом, враскоряку втиснулся в убежище, а голова осталась снаружи, за тряпичной шторкой, прикрывавшей вход. Брюки на ягодицах натянулись – вот–вот лопнут. Кто–то из женщин, может, соседка хлопнула его ладонью по натяжке и сказала: ну че орудию–то выставил? И грохнул хохот, до истерики, до икоты.

Тряслась земля от фашистских бомб, тряслись люди от смеха. А дядя Ваня полез наверх. Вдруг оттуда закричали: схватили, схватили! ведут! Вмиг бомбоубежище опустело. Высоко в небе в перекрестье прожекторных лучей двигался серебристый крестик немецкого бомбовоза. Он пытался падать, выскользнуть из света, но его вели твердо. А вокруг налетчика уже пенились облачка взрывов зенитных снарядов.

Собьют! – сказал кто–то радостно. Сбили.

Наезжала к нам из Моршанска восемнадцатилетняя Маруська Бекасова, маминого дяди Грини дочь. Нянчилась со мной, помогала маме по дому. Задумала она шофером стать, тянуло ее к технике. И добилась–таки своего. Обучилась, экзамен сдала, стала водителем трехтонки на химзаводе. А как война–то напала, бомбоубежища не признавала, называла их могилой. И в доме во время налетов не оставалась – вдруг потолок рухнет? Стелила она свой тюфячок под кустом сирени и дрыхла там напропалую, и ничего ее не брало – ни гудки паровозов, ни вой сирены, ни тявканье зениток, ни дрожь земная от далеких ударов бомб. Выспится и утром – снова за баранку. И остался этот невымышленный факт легендой в семейной истории и позднее стал балладой в моих стихах.

Баллала о маруське

 
Из тамбовской черноземной глуби
К нам пожить Маруська прибыла.
Говорят, девахой доброй, глупой
В пору ту она еще была.
Уж чего она там загадала,
грея под периной телеса.
Привезла гостинцев: пышек, сала.
Заявила: сяду на ЗИСа!
Посмеялись над Маруськой, только
вскорости из заводских ворот:
Гляньте–ка, никак она – трехтонку
смело и отчаянно ведет!
А спала Маруська под сиренью,
Отвергая всякий сон иной.
Вспоминала, видимо, деревню
и любила запах травяной.
«Мань, а Мань?» – ночами очень скоро
кто–то звал и папироски жег.
А потом над стареньким забором
тень мелькала, слышался прыжок.
Вот он тихо шепчет ей: «Маруся!
Где ты, Мань? Ну выйди на момент!»
«Вань, уйди, ить я не промахнуся,
шоферской чижолый инструмент.»
Шорох, шум, недлительная схватка.
Звук – как будто бьют по колесу.
Мчится тень через забор обратно,
искры рассыпая на весу.
Плыл июль над сорок первым годом
в черном прахе вспоротых ночей.
И зенитки, надрываясь горлом,
били зло в сплетение лучей.
Умотавшись за день за баранкой -
грузы, люди, грузы и опять… – к вечеру, как будто все в порядке, под сирень она ложилась спать.
«Шла бы ты в убежище, есть место,
или в дом хотя бы на ночь шла!»
«Мне в могиле этой с вами тесно,
а у дома крыша тяжела».
Над сиренью закричит сирена,
и свирепо загудит завод, а она сопит уже смиренно, будто нет войны и нет забот.
Разбудил ее не шум, а шепот,
тронул в сердце струночку одну:
«Прощевай, живи пока без хлопот,
завтрева иду я на войну!
Слышишь, я пришел к тебе, Мария,
Попрощаться навсегда, навек.
Чтобы обо мне ни говорили,
я к тебе не злой был человек».
Словно стон в земле раздался русской,
будто боль зажглась в ее груди.
Это тихо вскрикнула Маруська,
сжав траву руками: «Погоди!»
Все смешалось: стон, трава и ветви,
все сместилось, спуталось, сплелось.
Ветер набежал уже не летний,
над землею смертный дым пронес.
Визг осколка. Брызнув соком, хрустнул
веточки сиреневой сустав.
Под кустом сирени спит Маруська,
руки безмятежно распластав.
 
От бомбежек

В первые же дни войны отец, как и все в ГАБТовском хоре, подал заявление – добровольцем на фронт. Ты, Иван, сиди пока, у тебя детей куча, ответили ему.

Сколько народу из театра ушло воевать, сведений не имею. Технические работники, наверное. Певцам всем дали бронь. Спектакли в Большом шли регулярно. И отец, как и прежде, с утра ездил на электричке на репетиции (до Курского вокзала, а там на метро – до «Площади революции»). К обеду – домой, а вечером, когда шла опера, – на спектакль, по окончании его возвращался в Новогиреево или оставался на дежурство в театре. Если он приезжал ночевать – стерег вместе со всеми дом от зажигалок. Или увозил нас подальше от бомбежек.

Уезжали в Купавну. Рано утром – назад, с детьми, с узлами. Однажды, выходя в Новогирееве, в вагонной толпе забыли меня, чуть было не потеряли. Поезд тронулся.

А где Юра? Отец дико закричал и свистнул так громко, по–паровозьи, что машинист услышал и электричка остановилась. А может, кто стоп–кран дернул. Меня из вагона по головам передавали к выходу.

Ездили мы прятаться от авианалетов и в Москву, в метро на станцию «Курская». Это наша родная станция и линия. По ней после войны мы добирались до Большого на генеральные репетиции «для пап и мам», фактически – на премьеры новых постановок: поезд тронется, и отсчитываешь сто фонариков под землей. И вот она, станция с бронзовыми скульптурами – «Площадь революции», приехали. А в войну метро сохраняло нам жизнь. Подземка – сильнейшее детское впечатление. Наверное, даже не впечатление, а потрясение. Сужу об этом по косвенным признакам – по снам, которые сопровождают меня с детства по жизни. В этих снах, всегда неблагополучные ощущения страха и непреодолимости ситуаций, образующихся в метро:

то я не могу встать на эскалатор из–за крутизны штольни и проваливаюсь в нее, то не могу попасть на эскалатор из–за какой–нибудь преграды: или это непреодолимый барьер, или доска, под которую надо подлезть – и никак не получается, то переходы тупиковые, с глухой стеной, без выхода, то вагоны без стен, открытые платформы, то еще ка–кая–нибудь чертовщина – проснешься, втянешь воздух в испуге – слава тебе Господи, только сон, а не кошмар жизни.

Я, наверное, крепко испугался глубины и крутизны эскалатора при первом знакомстве с метро, возможно, и завалился на ступеньках, пытаясь, как многие дети, занять горизонтальное положение относительно перил, а не ступенек (это я наблюдал не раз), и увидел я, очевидно, глубину эскалаторной штольни в каком–то таком дурном и невероятном ракурсе, что мысленно полетел туда камнем и дух захватило, и страх от потери опоры въелся под корку навсегда. И вот являются в снах фантастические картины, в которых я падаю в бездну и перила выскальзывают из рук…

Рельсы в метро застилались деревянными щитами – на платформе и в зале места всем не хватало. Мы спускались на эти щиты по деревянным приставным лесенкам и устраивались табором. Детям стелили постельки и укладывали нас баиньки. Но какие там баиньки, когда столько всего вокруг да еще пугающая и манящая черная дыра тоннеля. И запах метро, запах, который никогда ни с чем не спутаешь.

 
Убежищем по всем ночам
метро служило москвичам.
И в нем детишки–крошки
спасались от бомбежки.
Тепло там, сухо и светло.
Для нас убежище – метро.
И деревянные щиты
положены на рельсы.
поспать на щит ложись–ка ты,
под одеяльцем грейся.
Я на подстилку лег ничком,
стучу в подушку кулачком —
Напал бронхит и кашель.
А враг мне и не страшен.
И теплым сладким молочком
меня поит из фляжки дежурная в фуражке.
 

Сладкое молочко – это суфле, заменитель молока, подслащенная сахарином жидкость кремового цвета, назначенная нам войной взамен натурального продукта.

* * *

Как–то отъезжали в очередной раз из дому на ночь. Солнце малиновым шаром, как торец болванки на прокатном стане, зависло над горизонтом. Я оглянулся на дом, на улицу, на завод. В высоких окнах корпусов живым огнем полыхал отраженный кровавый солнечный свет. «Пожар! Пожар! – закричал я. – Война горит!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю