Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"
Автор книги: Юрий Чичёв
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Мечта
Мне нравилось бывать у них дома, смотреть, как Толькина мать тетя Нюра Козлова, работавшая в охране химзавода, трудится за ножной швейной машинкой, сострачивая трусы, байковые куртки и штаны на резинке, в том числе и для нас с Женькой. Она обшивала всю округу на один фасон, добывая свой хлеб насущный. Кроме сына у нее росли две дочери: Вера, Зоина ровесница, и востроносенькая Галя, Лидина подружка, по прозвищу Галёна Козлиха. Дед Семен их – высокий, кривоногий, седой и коротко стриженный, работал в Москве на кондитерской фабрике, иногда привозил в алюминиевом бидончике что–то вязкое и вкусное, шоколадное на донышке, ореховый жмых, угощаясь которым, мы накалывались языками на острые кусочки абрикосовых косточек. Обычный зелено–серый подсолнечный жмых нам порой тоже перепадал;
грызть его и посасывать – одно удовольствие.
Футбольную страсть мой кореш Гам утолил впоследствии, вдоволь наигравшись в мяч на Тихоокеанском флоте.
Но самое высокое, что дала ему эта улица, окружающий его мир, – это любовь к паровозам. Он знал все их марки и характеристики, он готов был нежно гладить, обнимать и целовать каждую встречную машину, катящуюся по рельсам силой пара.
Жаркий летний день. Душно. Мы бежим босиком по булыжной Пролетарской и кричим машинисту «Щуки», стоящей на крайнем пути: дядь, дай пару! дядь, дай пару!
Черномазый машинист, осклабившись белозубой улыбкой, чуть наклоняется, сует руку вниз, дергает за невидимый нам рычаг, и облако стравленного пара вылетает из трубки, достает до кустов акации. Нас окутывают мельчайшие капельки влаги – в жару паровозный пар охлаждается мгновенно, покрывая нас водяным бисером. Ах, прохладно! Дядь, дай еще! Нельзя, давление в котле упадет ниже нормы, объясняет нам Толян.
Он нашел в Москве железнодорожную библиотеку – напротив Театра транспорта, записался в нее, выпросив у матери десять рублей на залог, привез домой альбом с чертежами паровозов, раскладывал его на столе и показывал их мне, водя пальцем по кругам и линиям. Он изучал устройство машины, готовясь к профессии машиниста.
Представлял, как поедет на паровозе за границу, фантазировал, лежа рядом со мной в шалашике, построенном в саду под яблоней, обещая и меня научить водить паровоз – это же запросто, вот, гляди… И он чертил пальцем в воздухе какие–то детали управления, объясняя их назначение и устройство…
Он и меня приобщил к библиотеке. Она находилась на правой стороне улицы Казакова, наискосок от театра в доме с башенкой, похожем на путейское строение. Внизу за библиотекой блестели рельсы и вагоны подъездов к Курскому вокзалу от Каланчевки.
Внутри книжного храма пахло, как мне казалось, вокзалом, шпалами и книгами одновременно. Высокие стеллажи, старушка на абонементе со строгим взглядом из–под очков: смотри, книги надо возвращать через две недели. Ну, какую тебе подобрать?
Я не знаю… Возьми вот эту. Она дала мне «Белого пуделя», потом были «Удивительный заклад», «Слепой музыкант», «Дети подземелья». Я пытался навязать эти книги сыну – нет, в их классе такое не читалось, они балдели от пародии на Штирлица, и на вопрос: ты читал «Белого пуделя»? отвечалось: не-а, я «Белое солнце пустыни» смотрел.
Дисциплинированным читателем я продержался полгода, потом просрочил месяца два. Ехать было стыдно. Отправился, наконец, в августе, сдал книги, наврал, вопреки своим принципам (а, не любишь, когда другие врут, а сам?), наврал, что болел, и неожиданно для себя заявил, что хочу выписаться, далеко ездить, а у нас рядом с домом библиотека есть…
Старушка вернула мне десятку, я зажал ее в кулаке и направился к выходу. На пороге оглянулся, прощаясь с шуршащей тайной тишиной библиотеки, с ее высокими, до потолка, стеллажами, втугую заставленными томами, и хранящимися здесь «знаниями всех тех богатств, которые выработало человечество» и которыми мне и за жизнь не овладеть. Толканул тяжеленную дубовую дверь и оказался на улице. Дверь медленно закрывалась. И так захотелось вернуться, юркнуть в щель. Но она все уменьшалась.
Все. Закрылась. Если бы я вернулся, то, может быть, и до сих пор оставался бы читателем той старинной библиотеки, не знаю, цела ли она или нет.
Возле Курского я купил на злополучную десятку здоровенный ломоть арбуза (вот он соблазн, главная причина моей разлуки с библиотекой) и слопал его в электричке, слопал мстительно и с азартом, словно в отместку за эту разлуку. Так я впервые променял пищу духовную на пищу телесную. Бес ли одолел, или глупость, кто ж знает. Грешим и каемся, грешим и каемся, извлекаем уроки…
Да, жизнь, как и улица, подбрасывала нам искушения сплошь и рядом.
Искуситься плохим – это запросто. Порок слаще добродетели по первому, поверхностному восприятию, доступней нестойкой душе. Чтобы вкусить всю сладость добродетели, нужна работа души – долгая и сложная. А тут – нате вам, пожалуйста, радуйтесь и вкушайте, ух, как сладко! Вкусно! Вот говорят: улица виновата, улица привила, улица воспитала, это ребенок с улицы принес – словечко или привычку, новую черту характера, поступок или порок. А откуда оно взялось на улице и что такое улица? Она, как сточная канава, текущая мимо наших домов, мы из них выбрасываем в эту канаву мусор и отбросы, они там накапливаются, сливаются в общий поток. Там оно, дурное бродит, прорастает и плодоносит, а потом, как грязь на подошвах, как зараза, вирус, попадает в наши чистые дома и в души.
Улица – отхожее место семейного мусора, общая помойка, свалка. Мы сами наполняем улицу дурным, а потом в ней, в канаве этой купаются наши дети. Может быть, и я вынес на улицу что–то такое, что приволочет в дом мой внук. И будем удивляться:
откуда? Это улица виновата! Нет, это я виноват. Ту свалку надо сообща и расчищать да заваливать. Вот такая диалектика. Улица всемогуща, улица – добро и зло, окунувшись в нее, можно нахлебаться всеобщей дурноты. Но мне улица дала возможность глотнуть и чистого, светлого, доброго. Спасибо ей.
Улица – река с двумя течениями: одно чистое, радостное, другое – мутное, истекающее из гиблых душ. В какое войдешь, тем и омоешься. Выбор есть всегда.
Господь удержал меня от шага в мутное.
А Толяна в паровозное училище не приняли, он даже лицом почернел и захворал, а потом поступил в электротехническое ремесленное училище и впоследствии стал классным специалистом по электромонтажу и даже за границей поработал, в Африке.
Лицедеи
Толянова мечта ездила по рельсам напротив наших домов и зазывно гудела в окна. А моя мечта мигала экраном в огромном зале деревянного кинотеатра в «Гаю». Когда Лида собиралась с подружками в кино на очередной фильм, я пронюхивал про это мгновенно и начинал сперва хныкать и канючить, а потом рыдать и орать, чтобы взяли и меня. Но кому нужен был этот кудрявый довесок. Кинематографическая страсть охватывала меня до дрожи и отчаяния, до спазмов в животе. Иногда удавалось уговорить мать или Зою сводить меня в «Гай»; одного за линию пока не отпускали (взрослые проводили меня без билета под полой пальто).
Чаще всего я все–таки увязывался за Лидой. В зрелые годы ее подружка, одноклассница Галина Елизаветская, с которой свела нас судьба в издательстве «Колос», любила вспоминать, потешаясь надо мной, как Руя бежал за ними и орал: «Хочу в кино!» Став постарше, я уже отправлялся в «Гай» со стайкой дружков, прихватывал с собой и Женьку, понимая, как ему будет горько не пойти вместе со всеми.
А сюжеты просмотренных фильмов мы потом разыгрывали у нас в саду перед террасой, представляя театрализованную инсценировку запомнившегося сюжета, например, киносказки «По щучьему велению». Замечательная развивающая игра. Режиссером и Емелей была Лида, она умела свистеть по–мальчишески и ей нравились роли иванушек–дурачков и царевичей.
Несмеяну исполняла ее подружка Нинка Пышкина, Пышечка. Руя был тайно в нее влюблен, цепенел и обмирал в ее присутствии, мечтая на ней жениться, когда вырастет. Ему была доверена роль генерала, и он перевоплощался, забывал жениховскую робость и этаким молодцом изображал своего героя, скакал на палке с коняжьей головой из папье–маше и размахивал деревянной сабелькой. Соседка Валька Мешалкина представляла поочередно то мать Емели, то царя. Подбирались из обносков костюмы, какие–то шляпки, пальто.
Сценой служила терраса, а потом действо стекало с нее по ступеням крыльца на траву и разворачивались по всему палисаднику. А кто же был зрителем? А никто, мы же сами, весь актерский состав, иногда и соседские ребятишки, наши друзья. С упоением перевоплотившись в киногероев, мы одолевали азы театрального искусства, упиваясь собственной игрой. И чувства, пережитые полвека назад, во мне не истлели, не растопились во времени. Тогда–то, наверное, и родилась мечта стать актером и театра, и кино. Потом была самодеятельность в школе и институте, уроки мастерства у Ролана Быкова, И. И. Соловьева, Сергея Юткевича и Джеммы Фирсовой в студенческом театре МГУ, обучение в его годичной студии, учебный спектакль по пьесе Киршона «Чудесный сплав», в постановке Всеволода Шестакова и гастроли с этим спектаклем по Рязанской области летом 1961 года. И хотя судьба увела меня от мечты, теперь, когда я выхожу на сцену с гитарой и со своими стихами и песнями, я сам себе и сочинитель, и лицедей, и режиссер, и композитор. И аккомпаниатор. И все, чему я научился за годы, все при мне.
А Толька Козлов мечтал о паровозах…
Мечта, мечта, ты с детства негасима,
Как звездочка в кромешной темноте.
И кто достал, а кто проехал мимо,
А кто еще летит к своей мечте.
А Толька Козлов мечтал о паровозах,
Они гудели с детства нам в окно.
А Толька Козлов теперь мужик серьезный,
Электромонтажный начальник он давно.
Ах, как он нам всем головы морочил
И чертежи раскладывал всерьез.
И в шалаше просил я среди ночи:
– Толян, давай еще про паровоз.
А Толька Козлов мечтал о паровозах,
Они гудели с детства нам в окно.
А Толька Козлов теперь мужик серьезный,
Электромонтажный начальник он давно.
А помнишь, как дрожали у откоса
И ветер нас выстуживал до слез.
– Эй, догони, – дразнили нас колеса,
И вихри мчал зеленый паровоз.
А Толька Козлов мечтал о паровозах.
Они гудят, гудят издалека.
Ах, Толька Козлов, ну неужели поздно
Разжечь уголек под котлом паровика?
Ты так мечтал по колее железной
Хоть раз умчаться в дальние края.
Ты пожил в них, и, размышляя трезво,
Мой старый друг, сбылась мечта твоя.
А Толька Козлов давно мужик серьезный,
Мир повидать по жизни довелось.
Но в сердце не молкнет гудок паровозный,
И мчится, мчится зеленый паровоз…
Счастливое детство
Нет, не сиделось нам дома и в дом не тянуло, если только набиться в него всей ордой, что мы порой и устраивали, вот тогда будет тепло и весело. А так дома нечего было делать, кроме уроков. Мы – пролетарии улицы. Она в одних рождала мечты, в других пробуждала страстишки. Мы сбивались в стайки, образовывая свой мирок. В нем были цари и холопы, законы и судьи, вожди и рабы, войны и перемирия, раздел территорий, разбой и грабежи, дипломатия и отношения, принуждения и сопротивление, правила и принципы, за нарушение которых полагалась кара, и многим страшно было вырваться из этого мира, если он оказывался жесток, за ним царил вечный холод изгнания и забвения. В общем, все, как в государстве.
Школа, радио, газеты, которых мы еще не читали, книги и театр (читали немногие, театр – редкость), кино, заезжие артисты на школьных праздниках внушали нам, что у нас счастливое детство.
В школе чисто и светло, тепло и завтрак, игры и забавы, увлекательные мероприятия – все, как в счастливом детстве. Мы пыхтели над стенгазетами, разучивали песни и танцы, рисовали, клеили, лепили и были счастливы. Но таких были единицы от общей массы. И мы расходились из школы поздно и несли свое счастье в наши серые тесные холодные и голодные дома с дырявыми простынями и одеялами без пододеяльников, с душным воздухом, с клопами и мышами, с полными помойными ведрами. И миф о счастье разбивался о рифы нашего убогого и угрюмого бытия, устроенного нам войной. Таких было большинство. А если у тебя дома еще и нетрезвые гости с табачным дымом и матом?..
А улица открывала для нас мир. С небом и солнцем, травой и сиренью, яблоками и вишнями, сладким турнепсом в чужом огороде и с вонючим и вязким отстоем в сточной заводской канаве, с тропинкой к школе и в кино, с играми и драками, дружбой и ненавистью, с первой любовью, с песнями под гитару и костром из сухой картофельной ботвы на поляне, с прыжками через огонь и печеной картошкой на угольях…
Теплая осень. Мы идем по переулку с лопатами и ведрами. Куда? «По ко? пушкам!» С огородов убрали урожай, и тут высыпаем на поляну мы, встаем на краю в ряд – места для всех хватит – и перекапываем ее. Вот картофелина блеснула, вот вторая.
В ведро! Ой, морковка вывернулась – туда же! С полными ведрами возвращаемся домой, добытчики. Не забава – работа. Все к скудному столу прибавка. Второй урожай сняли. А вы никогда не ходили «по копушкам»?..
Улица – обоюдоострый нож. Одна режущая грань – воровство, другая – пьянство.
Кого слегка только задело, кого полоснуло на всю жизнь. Жили мы, как в деревне, зная всех, кто промышлял воровством. Их было не много. Но вокруг них всегда вертелась пацанья мелюзга – восторженные поклонники их подвигов, о которых взрослая шпана любила рассказывать, смакуя детали и подробности. У мальчишек не было отцов, которым бы хотелось подражать, брали пример с верховодящей мелкотой шпаны. Под ее руководством мы опустошали по ночам новогиреевские сады и притаскивали добычу девчонкам в палисадник к Метелкиным, где устраивались стильные танцы под радиолу. Особенно доставалось саду мадам Ковалевской, как ее называли, старой большевички. Так про нее говорили, хотя я тогда предпочел бы для оправдания собственного участия в разбойных яблочных налетах, чтобы она была эсеркой или меньшевичкой, а еще лучше – врагом народа.
В сад забраться – дело нехитрое и уголовкой не считалось, а вот стянуть у государства – это куда опаснее. Но вот, случилось, пошли и на это.
Мы постоянно рыскали по свалкам, добывая цветной металл на утиль. И однажды ночью наша переулочная компания подлезла по сточной канаве под заводской забор и забралась в какое–то недостроенное помещение. Прокравшийся туда днем на разведку Лялькос доложил, что там на каких–то крюках полно незакрепленных медных труб. И вот ползком, гуськом, хоронясь в зарослях иван–чая, мы проникли вслед за Лялькосом к трубам, схватили кто по две, кто по три, а я одну, да длиннющую какую–то хапнул, и вынесли все наружу, не потревожив охрану – тетю Нюру Козлову в проходной. Свою воровскую добычу затолкал под наше узкое широкое крыльцо.
Утром (я почти не спал от страха и возбуждения – вдруг засекут) выволок добычу наружу. Это оказалась двухметровая дюралюминиевая труба. Что с ней делать? Не тащить же в утиль по улице на плече. Поймают. Надо согнуть! Но где мне, хиляку, силы для этого найти? Положил ее одним концом на крыльцо и прыгнул на середину.
Труба чуть прогнулась. Но не более того.
По переулку прошел какой–то длинный дяденька и глянул в мою сторону. Я обмер, бросил трубу (она предательски звякнула) и метнулся за дом. Тоже мне прикрытие, в страхе думал я, сидя на завалинке. Сердце колотило через старые штаны об завалинку так, что я подпрыгивал. Сарай! Там спасение! Я нырнул в сарай, прихлопнул щелястую дверь и накинул крючок. Ага, так тебя тут и не разыщут.
Сидел на куче брикета, ждал чужих шагов и разоблачения. Я и не знал тогда, что нельзя никуда спрятаться от содеянного, если ты его осознал. Было страшно и стыдно, отчего больше, не могу и сказать. То ли от боязни наказания, то ли от совести. Наверное, все–таки от первого. Но это отбило охоту покушаться на чужое на всю жизнь. Спасибо, Господи!
С трубой я так и не справился и кому–то ее отдал. А медные трубы мы погнули, половинки набили песком для тяжести, заклепали концы, отвезли на тележке на станцию в палатку вторсырья и сбыли старенькому еврею, подслеповатому утильщику, покидав ему на весы – мы поможем! – нашу добычу. Юных махинаторов он так и не разоблачил. Прости нас, старичок в кругленьких очечках.
Где и у кого мы научились мошенничать? – иронически спрашиваю сейчас самого себя.
Подворовывали все. Кто–то этим гордился и хвастал, выпячивая свою цыплячью грудку. У кого–то дальше дело не пошло, хватило ума тормознуть. Но для многих, увы, это была только начальная школа.
К тому же еще и голуби. Я не утверждаю, что все голубятники – уголовники, но с этой птицей связано столько криминального, что меня никогда не тянуло в голубятники. А пацаны балдели, если им доверяли поносить голубя за пазухой, попоить его водой изо рта и подкинуть белую птицу, когда в небе вдруг появлялся чужой.
Цыпа, чужой! Тряхай! Тряхай! Цыпа тряхал, его стая, стуча крыльями, взметалась над березами, а огольцы, задрав головы в небо, авторитетно комментировали: Монах…
Сам ты монах в драных штанах – плекий! Сам ты, плекий, это крестовый! Не-а, почтарь… Стоят, врут, глазом не моргнут. Каждый хочет доказать, что в мастях разбирается не хуже Цыпы. С ним ездили на птичий рынок, кидали на ходу из дверей электрички своих прирученных голубей где–нибудь за Чухлинкой для проверки:
придет к себе или нет. Привезут с рынка новых, обгоняют их, иногда куда–то отправляются по ночам на промысел. И когда у Цыпы появлялись новые крылатые – не с рынка и не с неба чужие, я догадывался, откуда – по их секретным рожам и тайным перешептываниям.
Жажда коллективизма
Мы были дружны, но порой вспыхивали споры, разборки по пустякам, и когда слов не хватало, чтобы выяснить отношения, противникам предлагали «стыкнуться».
Стыкаться, стыкаться! – радостно вопили огольцы, – до первой кровянки! И тащили спорящих на поляну или на ближние огороды.
Никакого вооружения, только голыми кулаками. И мне довелось однажды стыкнуться с Борькой Печкуровым; по поводу чего, уже и не помню, но до сих пор не ловко. Он пошел на меня, зажмурившись и часто–часто тыкая вперед кулаками. От волнения меня колотила трясучка и я никак не мог пробиться к Борькиной физиономии через его кулаки, но все–таки ткнул его раз в нос. Появилась кровь, все заорали – кровянка! Борька открыл глаза, мазанул ладонью по лицу, глянул на нее, увидел «кровянку»
и заплакал… Честные бои, не то что нынешние.
Как молодые воробьи, мы сбивались в стайки и нуждались, нет, просто страдали без руководства. Особенно летом. Мы знали, что есть пионерские лагеря, а некоторые дети исключительных родителей в нашей школе побывали в Артеке. О пионерских лагерях рассказывали много заманчивого. Но из нас только Валерка Дубковский был там разок, бабушка его расстаралась. Мы завидовали. Не знаю, почему отец ни разу не подал заявление на путевку в Большом театре. Может быть, стеснялся бедности наших одежд, а справлять обмундировку для такой поездки – в копеечку станет.
Потому либо в Моршанск, либо все каникулы – бегай в одних трусах с утра до вечера, загорай и закаляйся, какие расходы.
И вот Зоя Кутинцева, старшая Минькина сестра, предложила нам организовать отряд, как в лагере. Нет, лучше, как в кино «Тимур и его команда». Ура! Все согласились сразу.
Как только в конце мая кончались занятия в школе, мы сбрасывали наши серые одежды и оставались в черных трусах до конца лета. Эта привычка въелась в меня настолько, что однажды подвела до конфуза. Живя уже в Москве, летним днем после окончания девятого класса – юноша как–никак, отправился в метро в одних брюках.
Голый по пояс, спустился на «Кировской» по эскалатору на платформу, вошел в вагон, и только когда оказался окруженным одетыми пассажирами, вдруг ощутил всю нелепость и глупость своей обнаженности. Меня словно прилюдно раздели догола. Я смутился, мне казалось, что на меня смотрит весь вагон. Выскочил из него на «Дзержинке», бегом по эскалатору наверх и помчался к своему Девяткину переулку через Кривоколенный и Армянский. А ехал–то! Грудь выпячивал и живот втягивал, юноша кудрявый, Руя бестолковый…
С Зоей Кутинцевой было занятно. Мы ходили в «походы» на графский пруд в Кусково с харчами, добытыми дома, брали с собой всех младших братьев и сестер – табором располагались на прихваченных одеялах. Купались и загорали, пили ситро и закусывали, как взрослые. Любимая еда – сырок соевый в томате. Чтобы купить эту прелесть, ковырялись на свалке, добывая утиль. А вечером собирались на заводском дворе, слушая сказки в исполнении Зои, она читала нам книги вслух на ступеньках подъезда их дома, вела с нами воспитательные беседы, намечали планы на следующий день. А однажды она повела нас на Перово поле к трамвайному кругу. Там мы сели на второй номер и доехали до центра Москвы, до площади Дзержинского, а оттуда на 5‑м троллейбусе в зоопарк! Необыкновенно интересное мероприятие. По одиночке никто бы из нас не попал, а всем отрядом – пожалуйста. Здорово, у нас отряд!
Но однажды у Кутинихи пропал паспорт. И она обвинила в этом Клавдию Николаевну.
Клавдия Николаевна смутилась и покраснела. Ага! значит, это ты! И Минька мне на улице прокричал при всех: твоя мать паспортистка, паспортистка, паспортистка! Мы сцепились, а потом дело дошло до дуэли на камнях. Прицельно я попадал в лампочку фонаря, в воробьев, в изолятор на столбе, а уж Миньке–то в коленку – запросто.
Он заныл, заорал, заматерился, пошла из раны кровь. В испуге и жалости я бросился к другу, проклиная свои меткость и злость. Он отверг все излияния вины и дружбы и, плача, ухромал домой. И как–то наша отрядная жизнь пошла на рассыпку.
Я перестал ходить на сборы, крутился возле заводского двора, но к террасе Кутинцевых не приближался. Чего уж там. Мишка с Юркой подрались, и отряд рассыпался. Мишка с Борькой подрались, и страна развалилась…
И к винцу нас улица приучила. Дома по праздникам запросто давали лизнуть где кагорчика, где портвешку. А по большим торжествам, на майские или ноябрьские да на Пасху денежкой одаривали на мороженое и сладости.
Ах, мороженое! Прикатит в жаркий день дядька к нам в переулок со станции голубую тележку. А в ней во льду – бачок с прохладной массой. За 25 копеек – маленький кружок, за 50 – большой. Ну мам, ну дай на мороженое, скорей, а то уйдет! Стоишь замерев, монеты в кулачке взмокли, смотришь, как дядька вставляет в прибор вафлю, черпает ложкой и накладывает мороженое, сверху еще один кружочек вафельный и нажимает на шток, выдавливая заветное прохладное сладкое колесико тебе в руки.
Крутишь его вокруг языка и слизываешь, слизываешь, захлебываясь, сладкий шершавый холод, зажатый между вафлями, под конец умнешь и хрустящие кружочки.
В ноябрьские – все на демонстрацию; от школы до трибуны в центре Перова, на которой нас приветствовала вся местная власть – пешком! Ура! Ура! Однажды Юре Чичёву в награду за отличную учебу и общественную деятельность доверили нести большой портрет Карла Маркса. Почетное дело! Мальчик–пятиклассник стоял в колонне, держался за толстое древко и гордо поглядывал на всяких троечников. А потом колона тронулась. И «…ветер нам дует в лицо» запели ученики под руководством классного руководителя. Ветер действительно так напирал на портрет, что бедному Руе едва хватало сил удержать древко в руках. Вот намаялся отличник!
К середине пути он пожалел, что не ходит в двоечниках. Их в наказание за плохую учебу вообще на демонстрацию не брали.
После демонстрации переулочная компания отправилась к Новогиреевской платформе.
Состоялась складчина, но купили не мороженого и не конфет, а две бутылки портвейна и несколько горячих кружков вареной колбасы из козлятины. Оттуда – к нам на мансарду. Там, в оклеенных керенками фанерных стенах и состоялся первый в жизни междусобойчик, праздничный банкет огольцов.
Пил вино мальчишка, страшно ненавидящий пьянство и пьяных, как и все, что с ним было связано. Я кричу в прошлое: ребята, остановитесь, что вы делаете! Чашу с вином от уст детей отжени, Господи! Почему так? Почему же и друг мой Минька припас ко дню своего рождения восемь четвертинок водки (!) и мы отмечали его всей толпой зимой у Кутинцевых в сарае? И в 30 лет пришел Минька с работы домой хмельной в хлам, упал поперек кровати, как был в пальто, и не проснулся…




























