444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чичёв » Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства) » Текст книги (страница 10)
Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"


Автор книги: Юрий Чичёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

Кутиниха

Мама тоже пыталась заниматься «делом». Отец покупал в театральном буфете калорийные булочки с изюмом или кремом, вложенным в надрезанную с боку булку, – вкуснотища! С той поры для меня это лакомство стало единицей измерения наслаждения от еды. Нам – по одной, остальное в сумку и на станцию; там попадались охотники до выпечки, какой в булочной не купишь.

Валит народ из электрички, а тут с рук можно отовариться за наличные, не по карточкам, и кружечку пивка с прицепом пропустить в пивнушке. Иван Павлович, с работы едучи, сюда захаживал все чаще. И мама его встретит у платформы, и весь навар от торговли булочками остается в пивнушке.

Сестрам порой удавалось сделать перехват и привести отца домой. Когда подрос я, эта работа перешла ко мне по наследству.

Где–то здесь, наверное, на пристанционных тропках «стакнулись» Клаша и Маруська Кутинцева по прозвищу Кутиниха. А может быть, Цыганка наша нашла себе подругу по несчастью: в толчее Новогиреевского рынка встретились две солдатские вдовы, пробавлявшие общим делом – торговлишкой, попечалились, рюмочкой согрелись, за сугревом и выяснили, что живут рядом, да и челночное дело обоим знакомо. Ой, как знакомо, особенно Кутинихе. Судьба ее типична и не оригинальна для тылового лихолетья. И печальна.

Михаил Кутинцев ушел воевать с первой волной мобилизации. Жену оставил с двумя детишками: Зоей и младшим Минькой. До войны Мария не работала, профессией никакой не владела, жила с мужем, детей рожала, дом содержала да мужа обихаживала – чего ж еще–то? Михаил – в эшелон, Мария – в голос: как жить дальше.

А тут кутерьма началась эвакуационная, кому Кутинцева нужна – не спец. А потом все кинулись в бега – немец идет! Москву сдадут! А Мария одна в панике сидела с детьми и подъедала остатки запасов.

Жили Кутинцевы рядом с нами: дойдешь по переулку до конца, попадешь на «поляну»

– там огороды заводчан, повернешь налево, минуешь участок Редовкиных и выйдешь из–за сараев к двум заводским домам, поставленным лицом один к другому. Слева – бревенчатый двухэтажный одноподъездный, справа – двухподъездный оштукатуренный.

За ним мост через канаву для транспорта, перед мостом слева одноэтажный барак.

Между домами – двор с бельевыми веревками и дощатым столом, за которым вечерами и по выходным играли в домино старички и инвалиды, в картишки перекидывались.

Кутинцевы занимали левое крыло на первом этаже деревянного дома. У них была застекленная терраса с выходом к сараям. Вот здесь Маруся Кутинцева осенью сорок первого решала сложную задачу на выживание. Быть или не быть? – сей гамлетовский вопрос вставал перед множеством семей, и способов его решить было не много, ежели профессии никакой: все, что можно обменять на еду, – в узел, узел за спину и поехали подальше, по селам выменивать на картошку, хлеб да сало. Хотя о слове «бартер» в то время никто понятия не имел.

Магарыч (этюд №4)

Наказала соседке Клавке приглядеть за детьми, с бартерным узлом втиснулась в какой–то поезд и поехала на восток. Я быстро, думала Маруся, туда и обратно, дня за три обернусь. А куда «туда», сама не ведала. В пути с такими же товарками, как и она, познакомилась, послушала, послушала да и пристала к новым подружкам, уже испытавшим себя в обменных делах. За компанию горе мыкать легче. Где–то вышли из поезда, куда–то шли, стучались в избы, предлагали мену. Все платья довоенные крепдешиновые променяла; в общем, набрала мешок харчей. Харчи, не тряпки, тяжеловат мешок.

Добрела, слава Богу, до станции, а сесть в Московский поезд не может – билетов нет. И паспорт показывала, и про детей голосила – ничего не помогло. Время строгое, военное. Скидывают проводники с подножки безбилетную молодую бабу. От страха за детей волосы шевелятся, внизу живота ноет, как быть? Как домой вернуться? Почернела вся. Стоит на платформе с мешком в ногах, слезы по щекам дорожки светлые пробивают. От спанья в зале ожидания вошь завелась.

И заприметил ее железнодорожник. Подошел здоровый мужик в черной шинели и фуражке с молоточками. Оглядел молодуху. А Мария красивая была: росту среднего, лицо чуть скуластое, глаза–миндалины, темные волосы стрижены «под фокстрот». Что, сладкая моя, ухмыльнулся железнодорожник, никак не уедешь? Мария покачала головой и залилась слезами, зарыдала. Дети одни, там, дома, двое… Оставила соседке на три дня, а уж сколько прошло. А куда путь держишь? В Москву. Помочь, что ли? Помогите, помоги, дорогой, я отблагодарю, у меня вот… И она полезла за пазуху в заветное место за тряпицей с деньгами. Деньги нынеча что? Пыль. Вот сало возьми. Нет, давай дашь на дашь. Ты мне, я тебя в поезд… Мария вся сжалась и похолодела. Верная жена, она никогда не о чем таком не помышляла.

Слезы сразу кончились от испуга, она взглянула безумно на вымогателя и одними губами сказала нет. Ну, как хочешь. Другие найдутся. И ушел. И снова она безуспешно прорывалась в поезда.

А он к ней снова подошел. Ну что, стоишь? Не уехала? Не надумала? Так и будешь стоять, а детки твои с голодухи опухнут или помрут. Закрутились, завертелись у Марии перед глазами картины, которые ей этот бугай пророчил, и как она перед Михаилом на коленях стоит, прощения молит, и как он ногой ее отпихивает, а сын с дочкой в гробиках лежат бездыханные. Многое что еще промелькнуло в ее сознании; она теряла сопротивление, вспомнились чьи–то бабьи слова поездные по этому поводу: не смылится, хи–хи–хи…

Ну что? – пробился к ней голос железнодорожника. Куда идти, спросила Мария и едва узнала свой голос. Он отвел ее в сарай с углем и там, на куче угля взял ее нагло и грубо.

Он не посадил ее на поезд сразу, а еще пару дней таскал в этот сарай, всякий раз обещая, что вот на следующем, на следующем, на следующем уедешь, уедешь, уедешь.

Надоела она ему, что ли, наконец, только втиснул он Марию в вагон, предъявил проводнику какой–то документ, и что–то ему наказал.

Доехала! Примчалась домой, все живы, слава Богу, обрыдалась и скорее в корыто:

терлась, скреблась до крови мочалкой, стоя в горячей воде, смывая грех. Плакала у соседки Клавки на плече, открылась ей, каялась. Маруська! – ахнула соседка, да ты седая! Ну ничего, мы маганцовочкой закрасим и горюшко твое завьем веревочкой и водочкой зальем. Залили. Лед в груди растаял. Вроде все хорошо. Ну а что дальше? Надо снова ехать, пропитание добывать. Может, кому что поменять надо? Я помогу нуждающимся. И пошло–поехало. Загуляла, закутила Мария, вот тогда и приклеилось к ней прозвище Кутиниха. И попался ей через полтора года на пути в Моршанск еще один железнодорожник. Этот уже – на всю оставшуюся жизнь.

Рабочий класс

Изложи я про все, что вспомнилось, лет пятнадцать назад, редактор сделал бы строгое лицо, большие глаза и, тыча пером в рукопись, спросил бы автора: а где же у вас руководящая роль партии? Где рабочий класс? Как–то получилось, что воевать супостата первыми ушли крестьяне да рабочие и коммунисты–добровольцы;

конечно, многие из творческой и технической интеллигенции тоже встали под ружье, это истина азбучная. Остатки рабочего класса, лучшие спецы и нестроевые трудились на заводе. Брели поутру к проходной, созываемые заводским гудком на смену, и глухо вторил их шагам булыжник Пролетарской улицы и цокал под протезами отвоевавшихся. А кто и с пустым рукавом шел на рабочее место.

По вечерам и выходным в теплое время копались на огородах, поигрывали в картишки и домино. И во многих семьях уже не было отцов и мужей, и вдовы из последних сил поднимали детей. Рабочий класс вкалывал в цехах, в заводском коллективе, были и собрания, и соцсоревнования, и доски почета, и вымпелы, и крошечные премии и грамоты почета. Там велась партийная и профсоюзная работа, идеологическое воспитание масс. А на улицу оно, увы, не распространялось.

Сосед наш Алексей Дмитриевич Хлебников, дядя Леша, функционировал по партийной науке где–то в Московском метрополитене. А когда приезжал домой, отобедав, разворачивал «Правду» и читал вслух громко и внятно передовицу и матери приказывал слушать. Бабка кивала в такт словам седой головой и радовалась, какой у нее сын умный. А однажды она, позабывшись, поставила на горячую плиту его валенки подсушиться, а они сгорели, напустив вонючего чаду на весь дом. За это сын отчитал ей такую передовицу, что ее с перепугу хватил удар и она уже не поднялась.

Это была первая смерть в моей жизни, которая предстала передо мной в виде сморщенной старушки с острым носом и проваленным ртом, лежащей в просторном гробу, отчего мне стало страшно на долгое время. Это был даже не страх, а ужас, потому что передо мной разверзлась ледяная бездна вечности и я понял, что я тоже смертен. И явятся ко мне бессонные ночи, улеты в вечность и в бесконечность, от которых сжимается и заходится в тахикардии сердце и покрываешься потом: как это так, как понять, что меня не будет никогда, никогда? Душа подростка работала в режиме крайнего напряжения, представлялась оледеневшая Земля без жизни, без людей и лесов, рек и цветов. И меркло солнце, и миллионы ледяных лет надвигались космическим холодом. Ладно, успокаивал я себя безнадежно, ученые что–нибудь потом придумают. Мысль о том, чтобы придумать что–нибудь самому, не приходила…

Мы, переулочные, водились с заводскими ребятами, играли у них во дворе – и в волейбол, и в попа–гонялу, и в двенадцать палочек, пряталки, салочки, колдунчики.

Опять же это было уже в послевоенные школьные годы. А работяги за нами приглядывали, разнимали драчунов. Вот и все влияние рабочего класса.

Линия

Еще была линия, железная дорога, сеть путей, куда приходили эшелоны и составы на переформирование для дальнейшего следования – восточный угол большого транспортного узла с центром на станции Сортировочная Казанской железной дороги.

Десятка два путей закрывали от нас «ту сторону». Пойдем на ту сторону купаться?

– это означало поход в Кусковскую графа Шереметева усадьбу на пруды. На той стороне были и сад Гай, и летний деревянный кинотеатр, и танцверанда, построенные еще до войны.

 
Все чаще я припоминаю годы
Послевоенной непростой поры,
Железную дорогу с химзаводом
И наши небогатые дворы.
А за дорогой жизнь была иная:
По вечерам плескалась через край.
Там в зелени и в звуках утопая,
Нас зазывал афишами сад «Гай».
«Гай», «Гай», «Гай», кино и танцплощадка,
«Гай», «Гай» – сожмется сердце сладко.
«Гай», «Гай», молодость прощай,
Только ты не забывай «Гай», «Гай», «Гай».
Сюда с печалью приходили вдовы.
Поплачет вдоволь, погрустит вдова:
«Вот здесь отец твой танцевал, бедовый!
Вон там он мне шептал свои слова.»
А нас в сад «Гай» манила постоянно
Трофейных фильмов буйная волна.
И много лет носила «под Тарзана»
Прически вся перовская шпана.
«Гай», «Гай», «Гай»…
В очередях стояли мы ночами,
Стереть боялись номер на руке.
Но все печали прочь, когда звучали
Аккорды стильных танцев вдалеке.
В пятнадцать лет любовь не понарошку,
И музыка с лица сгоняла кровь.
Растаял номер мой в твоей ладошке,
Венчая нашу первую любовь.
«Гай», «Гай», «Гай»…
Не фирменно, но чистенько одеты,
Девчонки шли на танцы не спеша.
А я стоял у входа, сжав билеты,
А сзади потешались кореша.
А музыка, а музыка гремела,
Качались над верандой фонари,
Переступали ноги неумело
И сердце колошматилось внутри.
«Гай», «Гай», «Гай»…
«Верни хоть на мгновенье!» – память трону.
Сад «Гай» давно сломали на дрова.
И может, только в лиственничных кронах
Та музыка жива и те слова.
За далью жизни светлой полосою
Остался «Гая» пестрый хоровод.
Глазастую, с тяжелою косою,
Девчонку там всегда мальчишка ждет.
«Гай», «Гай», «Гай»…
 

Но я что–то далеко забрался за последнюю линию путей моего повествования, в послевоенное время, где ждет меня финал книги, и надо вернуться. Военные новости нам тогда по телевизору не показывали – кинохронику можно было смотреть только в сезон работы «Гая», беспроводные приемники пока лежали на пункте сдачи, действовали только черные тарелки проводного радио. Картины войны до нас доходили опосредованно, через линию, эшелоны, прибывшие с фронта. Обгорелые вагоны, пропущенная через жернова войны техника, платформы с морожеными трупами пленных немцев (видел зимой), новое воинство в теплушках, зачехленная техника: видно, что танки, заметно, что пушки, но близко не подходи, там – вохры, могут и пальнуть. Война дышала на нас огнем и болью, гарью и порохом, доставляла свои осколки и пепел, смерть и ее отметины, свой отработавший человеческий и металлический материал.

И другую функцию несла линия, – она служила школой воровства, хотя и строго охранялась. На уровне нашего дома ее нельзя было перейти: или прогонят или задержат. Одного охранника прозвали Угостем. Он иногда выходил на край насыпи, подзывал кого постарше из ребят и просил: угость папиросочкой, на линии поймаю – отпущу. Так и прилипла к нему кликуха Угость. Атас, Угость! Кто посмелей да пошустрей, шныряли мимо составов, принюхивались к вагонам, толкали двери – вдруг откатится? Если удавалось что–нибудь хапнуть, то быстрей, быстрей, под вагонами, через тормозные площадки – к насыпи, вниз, через канаву, через дорогу – и в кусты. Меня привлекали тормозные площадки и надпись «Тормоз Матросова». Вот бы я катился на площадке с сортировочной горки, уж я бы покрутил ручку тормоза и остановил вагон. Лет в двенадцать я забрался на одну площадку и у меня не хватило сил крутануть ручку, хиляк.

Витька Антонов по прозвищу Коса и его двоюродный брат, тоже Витька и тоже Антонов, известный шпане как Цыпа, этим занимались, я думаю, точно, поворовывали.

Цыпин отец дядя Леня работал на линии стрелочником, он припрятывал краденое в своей будке.

Я любил смотреть и слушать работу дороги. Вот «Щука» тянет состав в сторону новогиреевской платформы, на сортировочную горку. Составитель поездов гудит в рожок: ту–ту, ту–ту–ту, ту–ту–ту! Это значит, сколько вагонов и на какой путь сейчас толкнут. Я в этой азбуке не разобрался, но сигнал отчетливо врезался в память.

Стрелочники переводят стрелки, башмачник хватает со стойки стальной башмак и изготавливается поставить его на рельсы под колеса летящих с горки вагонов, если их скорость чересчур велика. Вот пара отцепленных вагонов покатилась намеченным маршрутом. Скорость нарастает. Если формируемый состав близко, башмачник кидается к вагонам и ставит на рельс башмак, а сам вспрыгивает на подножку вагона: он ведь не только башмачник, но еще и сцепщик.

А может быть, эти обязанности были разделены? Не знаю. Пусть спецы меня поправят.

Башмак зажат между колесом и рельсом, свистит, скрежещет, искры летят. Скорость падает, пара вагонов тихо подкатывается к хвосту состава: удар буферов, автосцепки нет, бывает откат. Тогда все наваливаются на вагон и подталкивают его до соприкосновения буферных тарелок. А сцепщик уже стоит между буферной тарелкой и сцепкой, держит в руках стальную петлю сцепки. Звяк буферов, и р–р–аз – петлю на крюк и выпрыгивает из межвагонной клетки, подныривает под буферами. А там уже новый сигнал, беги на следующую линию.

Я знал тайну одного сцепщика или башмачника, это был Яков, кажется, брат дяди Степана, мужа тетки моей Маши по отцу. Они жили на Фрезере, огородик при доме небольшой, но тетка Маша умудрялась с него брать много зеленных, приторговывала пучочками и после войны купила дочкам, моим сестрам Шуре и Нюре, дом в Кучино за сто тысяч дореформенных рублей. Так вот, дома шепотом рассказывали, что этот Яков подложил на рельсы под колесо указательный палец правой руки, чтобы на фронт не взяли: нечем на курок нажимать. Эта история у меня в повести «Женькина война» описана, а вымышленного недоброго соседа моих героев я назвал Яковом.

Антонов–старший вагончик присмотрит поближе к будке своей, а ночью Коса и Цыпа найдут в него вход. Опасная работа, смертельная. За кражу военного добра карали сурово. Но груз, линия, как магнит металлическую пыль, притягивали вороватых людишек.

Однажды сортировали вагоны с патокой. Она подтекала сквозь щели, наплывами оставаясь на рельсах. Мы как узнали, а вагоны стояли на крайнем у насыпи пути, кинулись к ним и давай пальцами счищать с рельса патоку и в рот вместе с тавотом и пылью; сосали сладкую липкую массу и плевались, пока нас не прогнали.

Через несколько лет сортировку вагонов реконструировали, на линии поставили микрофоны, развесили динамики на столбах, и диспетчер кричал: шашнадцатая три вахона! А в паузы кто–то пел упоенно. «Замела метель дорожки, запорошила…» – лилась ночью песня над уснувшей Пролетарской. Здорово пел, чертяка, приятного тембра баритон. Но кто–то нажаловался, и «концерты» прекратились. Микрофон стоял на двух железных ножках среди путей и смахивал на почтовый ящик. Идешь через линию и, если никого нет, подскочишь, кнопку нажмешь и созорничаешь – пискнешь что–нибудь в мелкие дырочки в стенке ящика.

Я линии боялся, потому что видел, как одного мальчишку, шедшего с той стороны, насмерть сдавило буферами. И зачем он полез между ними, а не поднырнул под вагон, как все всегда делали? А одет он был в коричневую клетчатую рубашку, такую же носил Борька Печкуров. И кто–то заорал: Борьку Печкурова задавило! И кинулся к нему в дом: тетя Нюра, вашего Борьку на линии задавило! Бедная мать, как она кричала, пока бежала по переулку! У насыпи она потеряла силы, упала на колени и поползла к погибшему. И только над ним она поняла, что это не ее сын. Вот испытание. Черные цветы детской памяти.

Черные цветы

Детство у человека должно быть украшено радостными цветами воспоминаний. Это естественно и нормально. Солнечный день, сильные руки отца, песни матери, радостные подарки, впечатления от цветов, травы, всего живого, любимые игрушки, праздники, открытия мира: дождь и снег, зверье – телята, щенки, котята, музыка и флаги, родные лица. Нам военное детство оставило в памяти черные цветы войны:

тьма ночей, воздушные тревоги, бомбовые удары, обгорелые вагоны, окровавленные и обожженные гимнастерки, открытая платформа с мерзлыми трупами немцев и сверху этой кучи торчащий онемевший мужской член, пьянство и воровство, драки и грабежи…

Так на какой же «радужной» основе формировалась душа ребячья? Эти черные цветы с годами не завяли, они продолжают цвести в памяти, и семена их были черными, и посевы. А какие проростки дали они в душах многих моих одногодков? И все–таки среди этих цветов были и другие, они пробивались и защищали нас своими благородными оттенками.

Родина

 
Если вдруг тебя к родному дому
Память позовет, не возражай.
Подчинись обычаю святому,
Далеко ли, близко ль, – поезжай.
Но билет мне несчастливый выпал:
Там, где плыл кленовый палисад
И дремал наш старый дом под липой,
Заводские корпуса дымят.
Ничего не связывает с прошлым,
От начальной школы – ни следа.
Под асфальтом детства все дорожки,
Что же тянет так тебя сюда?
Под бомбежкой начиналось детство.
В школу мы пошли в победный год.
Помнит все и сберегает сердце,
Детство в сердце до сих пор живет.
На бечевке драная подошва,
Голодуха крутит животы.
Много ль было в детстве дней хороших,
Что их часто вспоминаешь ты?
Смысла нет у этого вопроса,
Я сюда приеду все равно,
Лишь из детства липа осторожно
Постучит под утро мне в окно.
Все там, в прошлом, близкое до боли,
И беда, и сладкое ситро…
Родина моя, Перово поле,
Я к тебе приеду на метро.
 

Детство наше переулочное прошло без потерь на линии. Потери были другие.

Огород

Огороды готовили с осени. Вычерпывали содержимое сортиров и разливали по грядкам. Душистая работа. Идущие на завод зажимали носы, минуя наш переулок.

Странное дело: отец из крестьянской семьи, а никакой тяги к работе на земле я у него не замечал. Возле широкого крыльца он в год переезда в дом посадил липу.

Она выросла быстро, и я, когда подрос, залезал по ней на крышу крыльца и дальше – по доске с поперечинами, укрепленной на коньке для кровельных работ, забирался на верхотуру, со страхом (высоты боюсь с детства) садился верхом на конек и обозревал окрестность. Вот внизу наш огородик, как раз напротив крыльца. Четыре грядки от соседской границы – дяди Леши Хлебникова, три справа – наши. Это он нам уступил. Весной время придет копать, Лида канючит: пап, вскопай огород.

Наконец, выпадет минута, отец схватит лопату, вылетит на грядки и с криком ас–са–на–халя! – хоп, хоп, хоп – единым махом взметет их, не нажимая на лопату ногой, плюнет и уйдет в дом. А Лида их граблями разрыхлит и грядки наметит. Делал эту работу и я, когда стал постарше, отсюда у меня огородная школа.

Мы между грядками ничего не разливали. На дядилешиной части осенью выкапывалась траншея, и все выгребалось в нее и засыпалось землей: не ходи – провалишься. Раз одной ногой шагнул – притягивало, так и тянуло перепрыгнуть. Прыгнул – по колено увяз, отмывали, браня, говенного Рую.

И вот наши визави по осени устраивали в своем огороде море разливанное. По весне грядки перекапывались, высаживалась капуста, свекла, морковь, редька. Это как раз напротив нашего огорода. А за своим домом и перед ним соседи все занимали под картошку. Вскапывали под самые кусты сирени и акации и фундамент.

А какие кочанищи осенью срезали! Нам разрешалось выдернуть зеленую кочерыжку.

Обрежешь ее, ножом остругаешь и слопаешь белую сердцевину. А потом мы ходили смотреть, как соседи рубили капусту в деревянном корытце и квасили с тертой морковью в бочках. У каждой семьи – своя. Дядя Леша тоже готовил бочку на кухне, которой никто никогда не пользовался – старая печь не работала, холодно. Только ведра с водой оставляли. И еще там стояла обветшавшая с былых времен тумбочка, обитая изнутри толстым войлоком, – термос, в нем долго хранилась горячая пища в кастрюлях. Все готовили на керосинках, а в холодное время – каждый на своей печурке, сложенной в комнате, с крохотной плитой.

Квасить капусту для дяди Леши приходили Анна Васильевна Хлебникова и тетя Лена Ивановская. Бочку набивали, уминали и уталкивали капусту, прикрывали деревянным кругом и сверху на него наваливали гнет – здоровенный булыжник. Анна Васильевна работала и все поглядывала на зятя, улыбалась. Соседские бабы имели мнение, что он должен жениться на ней, вдове его погибшего старшего брата. А когда он через несколько лет привез из Москвы молодую блондинистую красавицу Нину, которую взял в жены, Анна Васильевна, рассказывали, упала дома на постель и горько и долго рыдала. Не судьба.

Капуста давала розовый сок, он поднимался над кругом, пенился. И мы его втихаря попивали. Я это и теперь делаю, когда с женой квасим капусту в семилитровом фаянсовом бочонке. И Руя, как в далеком детстве, получает по шее. В те годы я не понимал, почему мои–то ничего не квасят? И сожалел об этом. А сосед ни разу нас капустой не угощал. Голодно – самим не хватало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю