444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чичёв » Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства) » Текст книги (страница 13)
Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Но тогда была война. Роман-воспоминание (хроника военного детства)"


Автор книги: Юрий Чичёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Дела домашние

Когда я прибыл из Моршанска, в комнате тети Симы пищала малютка Дора, тайный плод любви Серафимы и Ефима. О краже и не вспоминалось: следы ограбления заместились следами благоденствия. Да много ли трудов надо потратить, чтобы набить добром такую комнатуху? А Дорины родители делать дела умели. Бой–френд тети Симы так и остался приходящим папочкой, жена, наверное, все болела, но вклады он сделал немалые, потому что впоследствии Симка выменяла где–то на первом или втором проспекте свою конуру на полдома с террасой, с хорошей, конечно, приплатой, и распрощалась с нами. Но вот мне помнится.

Дорка росла капризным и закормленным дитем, икру черную отвергала с воплями, шоколад выплевывала. Мать ее нашлепает до ора, а она все равно не ест. Но девчонка она была добрая, общительная, любопытная, веселая и по малости лет простодушная.

Тюря

 
Тетя Сима кормит Дору
Шоколадом да икрой.
Мы столпились в коридоре,
Наблюдаем за «игрой».
– Мой брильянтик, мой алмазик,
Мой хрусталик, мой глазок,
Ну глотни хотя бы разик,
Ну глотни еще разок.
Доре в горе это слушать,
Возит ручкой по лицу
И на мамины воркуши
Отвечает: «Не хоцу!»
Нет терпения в запасе -
Симку ждут ее «дела».
Симка в трансе и в экстазе
Закусила удила:
– Ешь, негодница, мерзавка!
Ешь, отродье, ешь, шпана!
Заточу в чулан до завтра!
Ешь, тебе сказала, на!
Дора выпустила слезы,
Возит ручкой по лицу
И на мамины угрозы
Отвечает: «Не хоцу!»
Мы – тетьсимины соседи,
На штанах – шпагат узлом.
Нам с такой шикарной снедью
Сроду в жизни не везло.
Симке не переносима
«Сцена мертвая» в дверях.
Смотрит косо тетя Сима
На соседкиных нерях:
– Прокорми такую свору.
Накашляли нищеты… —
И с колен сгоняет Дору:
– Поиграй–ка с ними ты…
Вроде пир горой и не был,
И не пичкали красу:
Лупит Дора с черным хлебом
Подржавевшую хамсу.
Тетя Сима трехдюймовкой
Вдруг бабахает в дверях:
– Ну–ка марш домой, чертовка!
Отравилась!… – Ох и ах…
– Вот за все твоя награда!
Я несу, рискую… Вот!
Ты же всяческую падаль
Норовишь засунуть в рот!
И за что только Всевышний
Наградил меня тобой!.. —
Битый час за стенкой слышим
Мамин крик и дочкин вой…
И в тепле они, и в тюле,
А у нас в меню всегда
Завлекательная тюря,
Преотменная еда.
И опять качает в дочку
Тетка черную икру…
Вспомню все.
Поставлю точку.
Тюрю съем.
И рот утру.
 

Дядя Миша–хохол прижился у Катинихи, она родила ему Юрку. Он рос малюсеньким болезненным лилипутообразным человечком. Вот, говорили бабы, водочка–то до чего доводит, не растет малец совсем. А впоследствии появился у них на свет Витька, тот вовсе был гномиком. Зачем же пьют и рожают, пьют и рожают, сладу с ними никакого нет… А до войны–то какая была красавица, справных детишек приносила…

А на Украине у хохла остались жена и дети, но тогда была война и село его находилось под немцем. Война протянула свою черную завесу между Мишкой и семьей.

И он не выдержал испытаний разлукой, как и многие. Этот факт жизни отложил на его лице печаль угрюмости, я никогда не видел его не то что веселым, но даже улыбчивым. Две глубокие складки на его щеках как бы вдавили их внутрь, прижали к зубам, натянув до блеска смуглую кожу на скулах. Он не поддерживал в компаниях песен, только пил и мрачнел еще больше да усмехался чему–то порой.

Так и остался он с Кутинихой, ушел из милиции (или ушли?) и тоже совершал челночные рейсы Москва–Моршанск–Москва и другие. Как–то возвращался домой на крыше вагона – сесть в поезд не удалось. Его попытались ограбить. Мужик здоровый, он одного налетчика сбросил с крыши, а другой ударил его финкой сзади в сердце, но лезвие только чуть задело его.

Мишку–хохла зарезали! – полетело по домам. Но он вернулся из Ряжской больницы месяца через два исхудавший, почерневший и поугрюмевший еще больше.

Оправившись от ранения, он бросил отъезжий промысел, устроился на химзавод слесарем, перейдя в рабочий класс. Однажды в отпуск отбыл на Украину, взяв с собой Миньку. Вернее, это Маруська навязала ему сына, боясь, очевидно, что он не вернется. Как Минька радовался, что едет в дальние края, да приплясывал от восторга и хвастал. А уж когда вернулся, разговоров–то было! А яблоки там с Юркину голову – во! А вареники с вишней – вкуснота, это пельмени с ягодой.

Особенно его поразил украинский язык. А бабка меня просит: Минька, полезай на гору, достань грабли, а я спрашиваю, а где она, гора–то? А это чердак по–нашему!

И так далее – несколько дней без умолку при каждой встрече.

Дым коромыслом

Война кончилась. Но ни в один дом нашего переулка не вернулся с победой солдат.

Только у Клавки, соседки Кутинцевых, шла гульба – явился с фронта Клавкин муж дядя Петя. Весь в орденах и медалях, с нашивками ранений на офицерской гимнастерке, в портупее, с капитанскими погонами, маленького росточка, крепенький, симпатичный, белозубый мужичок с длинными, прямыми, рассыпчатыми волосами. Он громко смеялся, широко раздвигая зубастый рот, пил и плясал, фордыбачился и выкобенивался, но ему все прощалось. Маруська Кутиниха плакала, вспоминая своего пропавшего без вести мужа Михаила, прижималась головой к плечу Мишки–хохла и, напрягая горловые жилы и стягивая губы, заводила дурным дребезжащим голосом песню про любовь:

 
– Что ты грустен, мой маленький мальчик,
Если хочешь, врача позову.
– Мама, мама, мне врач не поможет,
Я влюбился в девчонку одну.
И бабы подхватывали:
У нее, мама, черные косы,
Голубые большие глаза.
Платье носит она чарлистона
И вертлявая, как стрекоза…
 

Дальнейшее содержание песни затерялось в потемках моей детской памяти. Могу только отметить, что «чарлистона» – не ошибка, а точная передача исполнения. Потом женщины на тот же мотив затягивали другой слезливый шлягер о любви:

 
Что грустишь ты одна, Коломбина?
Жан с другою у сада сидит.
Про тебя он совсем забывает,
Про любовь чтой–то ей говорит.
 

Бабоньки пели «Колондбина», душевно опираясь на твердое «дэ», что придавало запеву особенный трагизм. А мне нравились эти песни, я живо представлял их печальных героев и героинь – чернокосых и голубоглазых таинственных красавиц и красавцев, сидящих на траве у высокого забора нашего «Гая».

В этот дым коромыслом Цыганка затащила и зятя Ивана Павловича, и сестру Клавдию Николаевну. Конечно, увязался за ними и я. А ты куда? А я к Миньке в гости.

Тетка гордилась родством с артистом Большого театра и хвасталась отцом, как собственным капиталом, при каждом удобном случае. Отцу наливали полстакана водки, он обижался: я из пустого не пью, ты мне лучше в стопку налей, но с верхом. А потом его просили спеть. И он пел, сотрясая своим могучим басом стены и стекла.

А уж когда входил в кураж, начиналась мелодекламация. Дорого бы я заплатил, чтобы сейчас услышать его голос, как он торжественно объявляет: «Плач русского воина!», из первой империалистической войны!» В голосе появлялись дрожь и высокое напряжение. «Уж солнце померкло и дым расстилался…» – дальше не вспомнить, оживают только отдельные слова: «А там… в крови умирающий воин лежал… Противник, штыком он меня проколол… я встать постараюсь…» И что–то очень жалостливое про жену и детей, «… а битва кровавая все не смолкала…» и в конце – проклятье войне. Компания немела от его голоса, а у меня по спине бегали мурашки. Клаша смущалась, ей все казалось, что он поет и читает не так, она пыталась ему подсказывать и дергала за пиджак, осаживая отцов темперамент. Он злился, иногда в сердцах ругался.

Наш домашний туалет был чем–то утеплен и, как я теперь понимаю, оклеен агитационными лубочными картинками времен русско–японской войны 1904 года. За годы они пооборвались и обветшали, но многие сцены рукопашного боя русских воинов с самураями просматривались отчетливо: искаженные рожи врагов, лихие физиономии русских солдат, кровь на штыках, трупы япошек, взрывы, огонь – наши побеждали. И какие–то стихотворные подписи… Ну просто Агитпроп, сказал бы кто–нибудь из отдела пропаганды ЦК КПСС, побывав в нашем сортире. И то правда. Есть идеология – есть пропаганда. Нет ее, как сейчас, – нет и агитпропа, нет политического плаката, один разброд и говорильня да разруха… Когда Иван Павлович декламировал свой стих, передо мной вставали те самые картинки «кровавой битвы».

Гуляли до поздна и часто. А потом мои шли, переругиваясь, хмельные домой.

Наверное, дядя Петя принял мирную жизнь как сплошное празднование победы. И был вечный праздник. Как–то собралась у нас вся мужская часть компании. И сидели тихо наверху, на балконе, позвякивая стаканами. А мы играли в саду в колдунчики.

Прибежал кто–то из Ивановских ребят и сообщил, что на огороде у Антоновых местные «лбы», кандидаты в КПЗ, привязали нашу кошку проволокой за шею к железному колу и хотят намазать скипидаром ей под хвостом. При этом кошка должна с воплями носиться по кругу. Была такая у шпаны игра–забава, «Поле чудес» 1945 года. Я помчался, увидел, как наша Мурка тигровой масти рвется с провода, задыхаясь и хрипя, кинулся назад к террасе и, соря слезами, закричал снизу, что кошку убивают.

Вмиг мужики слетели по лестнице с мансарды. Впереди мчался дядя Петя с орденами и медалями на черном пиджаке. Он как граната влетел в круг шпаны и взорвался там кулаками, положив всех «лбов» на перекопанный после уборки картошки огород. И орал при этом: сволочи, хуже фашистов! Перестреляю всех из автомата! Остальные его товарищи успели только добавить «лбам» по паре затрещин. Кошку освободили немедленно, и она с воем исчезла в кустах…

Праздники продолжались долго…

Фронтовая…

Перед дядей Петей с фронта явилась Нюрка, Клавкина сестра. С пузом! – тут же разнесли соседки. И сразу к ней приклеили кличку Фронтовая… Ма, а кто такая фронтовая? Подруга, да? Сиди, торчок, ткнула меня пальцем в голову Цыганка, все тебе надо знать, как прокурору. Подруга… И она хмыкнула многозначительно. И все засмеялись. Ты еще при ней не ляпни.

Нюрка участвовала в застольях, но выпивала по чуть–чуть. Ходила она в раскоряку, в гимнастерке и сапогах с медалями, но главная ее награда, трофей, как трепали злые языки, все больше и больше выпирал из–под военного обмундирования.

 
– Ах ты, Нюрка, фронтовая… —
Бабы блякали,
В твою сторону кивая:
– Были хахали…
Что с войны пришла живая
Да с прибытком —
Будто рана ножевая,
Словно пытка.
А подружки, как старушки,
Стали вдовами,
Похлебать из горькой кружки
Было вдоволь им.
Были ночки у любви
Ох, короткими.
Очи выплаканы их
Похоронками.
Где ж соколики лежат,
В дом не прибыли…
Только Нюрка с горьких жатв
Ходит с прибылью.
Хоть до старости говей -
Кличут тертою.
И прикрыт ее «трофей»
Гимнастеркою…
И шагает, как сквозь строй -
Где уж прятаться.
Была Нюрка медсестрой,
Станет матерью…
Сколько лет промчалось уж,
Не аукали…
Как живется–то, теть Нюш,
Нынче с внуками?
 

Она родила первой. За ней пришел Клавкин черед явить на белый свет послевоенного младенца. И вот уже ее старший сын Славка, Минькин ровесник, качает на руках братика, а в комнате дым коромыслом – опять гульба, звенят стаканы… И нам по глоточку давали сладенького.

Малый орет, голодный, надрывается, у Клавки молока нет, в доме шаром покати, одна водка. Бабка пьяненькая нажует мякиша черняшки беззубым ртом, выплюнет в марлю, свернет ее дулей и сунет в рот младенцу. Тот затихнет, всосет хлеб, который всему голова, и уснет. Так и не проснулся он однажды, загибло дите, не увидев, как после войны жизнь образовалась.

И помнится сюжет–картина: идет по переулку процессия – вся компания протрезвевшая, но с похмелья, женщины в черных платках, а впереди театрально приосанившись и сделав скорбное лицо, вышагивает отец–удалец упокоившегося младенца с гробиком крохотным на белой повязке из простыни через плечо…

Никого эта смерть не потрясла, не остановила. Мне скажут: не типично. Страна поднималась, рекорды, трудовые подвиги, стахановцы, возрождение из руин, стройки, нивы, герои труда… Да. Конечно. И я слагал высокие слова об этом времени, было дело. Но эти нетипичные моменты истины нашей жизни – как раковые опухоли с метастазами в будущее. Нет ли в них корней наших нынешних бед – и экономических, и духовных? Не только радость победы досталась нам в наследство. Может, и мы творим порой нечто злокачественное, метастизирующее в будущее? Чашу с вином от уст моих отжени, Господи!

Жулики

Зимней ночью наехала на наш переулок воровская банда. На розвальнях, в полушубках, с автоматами ППШ – как разведчики из кино. Только бандиты. Постучали к нам в дверь. Хорошо, она была закрыта на здоровенный крюк с вкрученной в стену кованой петлей. Открывай, мать–перемать… Кто там? Открывай, стрелять будем!

Нас, детей, – на пол. Но любопытство порой сильнее страха. И мы, пуганные «артобстрелом», – к окнам: сквозь занавески и разглядели лошадей, сани, людей в полушубках и при оружии.

Кто–то за телефон: милиция, жулики! С автоматами, грозят перестрелять! Ждите, высылаем наряд.

У Симки ночевал Ефим Абрамович. Он суетился, искал выход. Наконец предложил:

берем топоры, поднимаем крышку погреба и открываем дверь. Они входят, а мы их туда валим. Сидите вы уж, Ефим Абрамович, у вас вон руки трясутся. Промахнетесь, они вас первым в погреб и завалят.

А бандиты уже в дом напротив стучат. Дядя Леша закричал в слуховое окошечко в коридоре, забранное металлической сеткой: Анна Васильевна! Не открывайте, жулики!

Хресь – удар штыком или кинжалом в сетку…

Анна Васильевна потом рассказывала: а куда было деваться? У нас полон дом ребятишек и окон–то сколько! Полоснули бы очередью… Я открыла. Они ввалились в мою комнату, потом к Ивановским, а там трое ребятишек. Посветили фонарем, поглядели – что у вас брать? Одни тряпки. Потоптались на пороге, о чем–то пошептались да и ушли вон.

Как жулики налетели, так и уехали. Слава тебе, Господи! Отец перекрестился на Иверскую. Когда миновала опасность, начали вспоминать и заново переживать моменты: А Ефим Абрамович с топором! Ха–ха–ха! Поднялся во всем доме истерический смех. Коллективная ржачка. От этого проснулся под столом Женька Бекасов, гостивший у нас. Он уже работал в Моршанске помощником машиниста на паровозе и вот доехал до Москвы родню повидать, столицу поглядеть. Из–за тесноты ему постелили под столом, откуда он вылез в тельняшке, заспанный и взъерошенный со сна: в чем дело? Что случилось? Жулики ломились, да все в погреб попадали, ха–ха–ха!

Че ж меня не буданули? Я бы их всех… И он согнул руки и надул мышцы. А молодой, худенький еще. Мы вспомнили Володьку, его артикулы с кочергой и заорали: на Сталингра–а–ад! И повалились со смеху на постели.

А наряд милицейский так и не прибыл. До сих пор едет. Сообщаю это без злорадства, но с горечью.

Высшее уличное: сыграем?

Дома не сиделось. В школе хорошо: тепло, светло, весело, интересно. Продленок не было. Учились в две смены. Но как–то находили место после уроков выпускать стенгазету, репетировать сценки к праздничным утренникам, разучивать песни. В школе и на улице проходили мы свои университеты. Домой прибегали только поесть.

Сделать уроки да переночевать. Где собраться? Ни комнат, ни клубов. В зимние вечера, наигравшись в казаков–разбойников с закапыванием в снег, прыганьем с сараев, мы иногда набивались в узкую, как пенал, комнатушку Ивановских и с азартом играли в лото. Для него копились игровые денежки – медяки. После игры, подсчитав выигрыш–проигрыш, забавлялись тем, что кидали монетки в кроватные ножки и слушали, как они звякали при ударе о крепежные стяжные прутки. «Пятак падал, звеня и подпрыгивая». А Юрка или Ленька Ивановские подначивали: ну брось еще, ну брось еще монетку, слабо? Мы понимали и бросали. И однажды они сняли постель, перевернули кровать, вытрясли из ножек горку монет и купили на эти деньги хлеба.

Играли в шахматы; я долго упрашивал отца купить их нам, и однажды, во время затяжной моей болезни, он сжалился и привез из Москвы подарок, новенькую шахматную доску с крючочками, сладко пахнущую лаком. А внутри – заветные фигуры.

Играть научились всем переулком и устраивали турниры.

Напала на нас футбольная эпидемия. Самодельная настольная игра, где поле – расчерченная фанера, окантованная штапиками, ворота с клочком марли вместо сетки, игроки – пуговицы от мужского пальто, причем чем тоньше пуговица, тем точнее удар «футболиста», выше его класс; вратарь – фигуристая толстая пуговица от пальто женского, чтобы с выемкой внутри – накрывать мяч – крохотную пуговицу от рубашки. А тренер – среднего размера тонкая пуговица с гладким ребром. Вы не знаете, сколько нужно проявить умения и соблюсти тонкостей, чтобы подобрать «команду»

из пуговиц, точно нанести удар по воротам, взять мяч вратарем! Пуговицы носили имена великих футболистов. Непосвященный взрослый ничего не мог понять, если слышал с крыльца «разборки» играющих: отдай моего Башашкина! Давай меняться: я тебе – Гринина, ты мне – Никанорова. Лет через тридцать я увидел подобную игру фабричного производства в «Детском мире» и подивился: наверное, авторизготовитель, как и я, тосковал по детству.

А сколько споров возникало во время игр, хитрили и жульничали, обманывали и завирали. Я этого не любил, отжуливать было противно и видеть, как отжуливают – неприятно. Бывало, что бросал игру и отказывался продолжать из–за вранья. С души воротило от неправды спорщика.

Главным спорщиком и вруном у нас был Юрка Ивановский по прозвищу Ляма. Одно время все увлекались игрой в лямку, по-Моршански – в жесточку, или чеканку. За неимением кусочка меха вырезали кружки из нескольких слоев тряпок, прорезали почти до центра их ножницами на полоски, чтобы лохматились, в середину клали несколько пятаков или свинцовый кружок, затягивали шпагатом, и вот вам – готовая лямка: набивай по очереди щечкой ноги, кто больше, до тысячи или до пятисот. А кто последний, того мают: он накидывает вам на ногу лямку, а вы отбиваете ее подальше, чтобы не дать ему ее поймать. А как игра начинается заново, проигравший уже набивает первым.

Юрка любил эту, нынче вновь популярную игру и приставал с просьбой сыграть в лямку, за что его и прозвали Лямой. Так вот, он врал классически. Верхняя губа у него была толстая, красная, как насосанная. И всегда влажная. Когда он врал, у него сводило верхнюю губу, и она дергалась при вранье. И я сделал вывод, что такое происходит со всеми врунами, будь то слесарь или профессор, тележурналист, адвокат или президент. А некоторые от вранья носом шмыгать начинают, совсем как Ляма в детстве. Я вижу, когда врут с экрана, и не верю им. Их лица смущаются судорогой остаточной совестливости, что ли, или страха перед враньем, вернее, перед ответственностью за него. Так с детства возникают ориентиры на всю жизнь, с помощью которых мы потом преодолеваем болота и чащи жизни.

Улица и переулок, палисадники и двор в заводских домах, поляна – вот наши детские площадки, полигоны, где мы росли и набирались жизненного опыта. Здесь мы играли в отмерного, на деньги – в расшибалку и пристеночку, в чижика и попа гонялу, штандер и двенадцать палочек, городки, салочки, колдунчики, пряталки.

Вот сколько насчитал простых игр, которые развивали силу и ловкость, глазомер и меткость, мускулы и соображаловку. Конечно, футбол, хоккей и волейбол, хотя не было ни площадок, ни сеток. Набегаешься, накричишься, наиграешься и спишь сладко.

Это вам не болванчиков гонять по экрану компьютера.

Делясь на футбольные команды, мы «сговаривались»: разбивались на пары, придумывали себе прозвища–пароли посмешней и позаковыристей, похулиганистей, подходили к «маткам» – капитанам, составляющим команды, и спрашивали: кого выбираешь, хрен или ж…? Иногда называли такие, что неловко и написать, не для читательского культурного ока.

Мне всегда хотелось попасть в команду Тольки Козлова по прозвищу Гам. А образовалось оно из стихотворения Тютчева, единственного выученного им в школе, которое он любил цитировать и дома, и на улице: «И гам лесной, и шум нагорный – все вторит весело громам!» Так он и остался для нас на всю жизнь Гамом.

Я привязался к Гаму, хотя он был старше меня на год и сильнее, взрослее; мне всегда хотелось быть около него: я с Гамом! Футболист азартный, он носился по полю, покрикивал на нас, раздавал подзатыльники и тычки за плохой пас, неточную игру, обижался, ругался, заикаясь. А если вдруг проигрывали, он переживал так бурно, что плакал и награждал нас оплеухами. Но все равно к нему тянуло, какая–то магическая сила крепкого духа, доброты и надежности исходила от него, что в следующий раз я без колебаний, нарушая свой принцип, шел на обман: заранее шептал свой пароль, чтобы оказаться в его команде. И хотя футболист я был неважнецкий, он не отказывался от меня и орал в атаке: Юрец, пас! Юрец, бей по воротам, по воротам, за…ц! И попробуй я промажь. Но мяч я катал скверно; может быть, ему и не хотелось выбирать меня, может быть, мы из–за меня проигрывали, но он был верен нашей детской дружбе и тяге друг к другу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю