355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бриль » Рядом с зоопарком » Текст книги (страница 8)
Рядом с зоопарком
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 16:30

Текст книги "Рядом с зоопарком"


Автор книги: Юрий Бриль


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

– Ни с кого… Я поносить…

– Это моя курточка, – сказал тип в майке, – с меня снял. А мне без курточки х-холодно! – он согнулся в три погибели, руку положил на поясницу, прошелся на полусогнутых, – радикюль у меня, бо-лею я без курточки, – закхекал по-стариковски.

Кодла восторженно заржала.

– Что же ты больных людей обижаешь? – с миной заступника слабых и угнетенных спросил Али-Баба.

– Нехорошо.

– Геня, двинь ему!

Дальнейшее произошло быстро и легко, как будто было отрепетировано заранее: двое из кодлы взяли Валерика за рукава, а третий пнул, не столько больно, сколько оскорбительно. Уже без курточки, головой вперед Валерик вломился в куст сирени, росший у ворот, – потревоженные густые ветви пролили теплый дождевой душ. Мелькнуло в голове: будут бить. Но ударов не последовало. Выбрался из куста – кодлы не было видно. Лишь топот убегающих ног.

Слепя искрами, к остановке подкатывал троллейбус, но Валерик не двинулся с места – пусть едет, пусть увезет людей… Зрителей. Стыдно за свое унижение, стыдно за них, за то, что они не вступились, не прикрикнули, не одернули, а так легко отдали его кодле. Троллейбус отвалил от остановки, желтое пятно сыто освещенного салона постепенно истаяло.

Валерик шел не разбирая дороги – по лужам и по грязи, в голове прокручивались изощренные планы, как он хладнокровно и дерзко мстит своим обидчикам. Вот он идет, а в кармане у него надежный дружок-защитник. Маленький, железный, приятно тяжелит карман. Смазанный маслом и заряженный крохотной пулькой, он действует безотказно по малейшей его прихоти. Ну, держись, Али-Баба! Пиф-паф, – кротко говорит дружок и выпускает колечко дыма: поразительно меткая пулька выбивает у Али-Бабы окурок. Кодла и ее предводитель в страхе трясутся, просят прощения: «М-мы б-больше не будем снимать курточки, не будем об-бижать маленьких». Да, уж тогда бы никто не посмел его тронуть.

Он выбрел к дому Алика, устроился на лавке, забравшись на нее с ногами. Окна Аликовой квартиры были темны. Сидел, пока от прохлады и сырости не занемела спина. Встал, счистил о ту же лавку грязь с туфель, пошел в сторону Лилькиного дома, покрутился с полчаса около него, только потом поплелся домой.

Тупо, без злости или раскаяния, выслушал наставления матери о том, что нельзя так поздно и неизвестно где шататься, потому что есть, оказывается, и нехорошие мальчики, которые могут обидеть ни за что ни про что. Разделся, побросав на пол одежду. Бухнулся на свой допотопный диванчик. Лежал без сна – весь боль и обида. Неизвестно, сколько времени прошло, услышал тихий свист – Алик. Зарылся головой под подушку: никого не желает видеть, ничего не желает знать… Никого, всех.

Утром Валерик заявил, что поедет к бабушке в Ирбит.

– Уговаривали – не ехал, с какой это стати собрался?

– Шанежек хочу.

– Так я напеку – сбегай в кулинарию за тестом.

– У тебя такие все равно не получатся.

Бабушка в самом деле пекла чудесные шанежки. От ее передника всегда пахло сдобной стряпней и молоком. Он с самого раннего детства помнит этот запах, плаксой был, чуть что – утыкался в бабушкин передник. Бабушка у него добрая, позволяла спать до одиннадцати, потом подходила к его постельке, делала «потягушечки-порастушечки», а шанежки уже на столе и к ним вкусное ирбитское молочко. И дед добрый. Вечерами они с ним играли в подкидного. Дед всякий раз проигрывал, поддавался, чтоб внучек не переживал, не расстраивался. Нет, теперь ему Валерик не позволит, теперь они на равных.

Август Валерик провел у бабушки. Скучно. Никого из ребят не знает. Пойти в клуб мотозавода или в парк не решался. Здешние нравы не отличались какой-то исключительной вежливостью, чужого «могли и обидеть ни за что ни про что». Занимался в основном тем, что напропалую смотрел телевизор. Выходил во двор. Там под рябинами стояла кровать с растянутой сеткой, можно было бы от нечего делать попрыгать на ней, доставая рукой до рдевших в вышине гроздей, или просто по-стариковски сидеть, пережевывая невеселые свои думы. Время от времени со стороны бычника доносилось протяжное мычание. Быки, видно, чувствовали, что приговорены, жаловались на судьбу. Немного отступала тоска, когда работал в огороде: поливал огурцы или рассаживал викторию, которой была тут целая плантация, но все равно мысли постоянно толклись вокруг Алика и проклятой курточки. Сам, конечно, виноват. Надо было рассказать все Алику. У него столько знакомых! И тогда сразу, по горячим следам, они с помощью их могли выручить курточку. Отдал бы ее – и подальше от Алика и его компании, не надо ему никаких курточек. А бабушка приставала к нему: «Что с тобой, внучек? Не заболел ли?» Заколебала.

Глава девятая
ХОР

В школу Валерик ходил с удовольствием. В отличники не доводилось выбиваться, но похвалы учителей были нередкими, а это прибавляло уверенности. Да и друзья. Кроме Димы, конечно, особенно близких не было, но все же… Но вот начались занятия, а радости нет. Какая может быть радость, если в школе Алик.

Алик нагнал Валерика в коридоре, приобнял за плечо, как старший любящий брат.

– Курточку замылить решил, да?

Валерик ждал этого вопроса, никакое чудо отвратить его не могло.

– Знаешь ли, так получилось… в общем, нет ее у меня. Сняли.

– Свистишь – сняли? А хотя мне все равно. Не касается. Гони тогда бабки.

– Бабки… У меня есть вот двенадцать рублей, за обеды отдать…

– Ты что, издеваешься, чумарик? Забыл, что ли, сколько она стоит?

– Где же я столько возьму?

– Тогда гони курточку.

– Нет у меня ее… Ты не думай… курточка мне не нужна. Я расплачусь… постепенно.

Из учительской вышел Авенир Александрович. На директоре был серый в чуть проглядывающую полоску костюм-тройка, под горлом модный галстук, туфли молодцевато поскрипывали при ходьбе.

– Что, друзья, соскучились за каникулы? – сказал он, приостановившись. Алик вежливо склонил голову: а как же, конечно. – Да, Чирков, сейчас хор начинается, ты не забыл?

– Я?.. Нет, не забыл, – живо откликнулся Валерик.

По правде сказать, он и в голове не держал этого хора. Для восьмиклассников хор вовсе не обязателен. Он и не помнил, когда последний раз был на этом хоре, однако возникла возможность увильнуть от Алика, еще одна, хоть и небольшая отсрочка, отчего ею не воспользоваться. Вслед за Авениром Александровичем он юркнул в физкультурный зал, где проводились занятия, – Алик же остался за дверью.

Директор вдруг резко обернулся к нему, посмотрел с прищуром.

– Ребята! – сказал он. – Посмотрите все на Чиркова.

Хор повернул головы, внимательно посмотрел на Валерика, отчего тот мгновенно сделался пунцовым.

– Заметили, какая у него красивая прическа?

Вот оно что! У Валерика отлегло от сердца. Директор имел пунктик насчет внешнего вида. На видном месте были написаны слова Чехова о том, что в человеке должно быть все прекрасно. Повсюду: в коридоре, в столовой, в туалетах поблескивали зеркала. Переступил порог школы – взгляни на себя, может, тебе срочно требуется зайти в умывальную комнату. Авенира Александровича за его пунктик ученики иногда называли Сувениром. Всегда в новеньком, тщательно отутюженном, скрипучем и блестящем, он и в самом деле напоминал дорогую, изящную вещь из магазина подарков.

Несколько лет назад Авенир Александрович загорелся идеей создать самый большой в городе хор. Конечно же, это оказалось не таким простым делом, ведь школа не была самой большой в городе, поэтому директор частенько сам следил за тем, как проходят занятия, заботился о посещаемости. Сказав, что еще заглянет, он ушел по своим делам, а руководитель хора Ангелина Анатольевна начала репетицию.

Разучивали песню о собаке. Песня, в принципе, нравилась Валерику, хотя она была для малышей. Все равно в этот день ему было не до песен. Он и не пел, просто стоял, думал о своем.

– Мальчик, ты каким голосом поешь?

– Нормальным.

– Я спрашиваю, первым или вторым?

– Вторым, наверно, – сказать «первым» Валерику показалось почему-то нескромным.

– Ну, тогда встань вот сюда и пой вторым. – Ангелина Анатольевна переставила его в другую шеренгу.

Пропели куплет, и Ангелина Анатольевна, вздохнув, сказала своим мягким красивым голосом:

– В кошмарном сне такое не приснится… Послушайте, как я спою. – Она легонько пробежала кончиками пальцев по лебедино изогнутой шее, как бы настраивая голос, касаясь невидимых колков, тряхнула рукой и запела. Пела она хорошо, и Валерик со злой иронией подумал: «Вот и пела бы одна, зачем заставлять делать других то, с чем и сама хорошо справляешься».

Куплет пропели еще раз. Ангелина Анатольевна сказала:

– Вы лаете, а не поете.

– Песня-то про собаку, – брякнул Валерик.

Все засмеялись. Не надо было так шутить, не в его положении… Самое лучшее – тихонечко стоять, посапывать в две дырочки и делать вид, что поешь. Но такой уж он есть, Валерик, – будто кто подталкивает всегда. Ангелина Анатольевна обиженно моргала коровьими ресницами: за что же он ее так? Она ведь такая, в принципе, добрая. Валерик делал вид, что поет, в то же время думал о том, что вот он стал почти взрослым, а все равно сам себе не хозяин и что, наверно, жизнь так несовершенно устроена: все мечтают об одном, а делают совершенно другое. Никто не знает, никто не догадывается, как он сейчас несчастен. Никому нет до него дела. Никто не знает о его тайных мыслях и страхах, а если бы знали, тогда бы, конечно, поняли его, посочувствовали бы, помогли. Не он один, естественно, нуждается в понимании. Послушать Вадима Петровича, так все. Трава нуждается в понимании, чтобы ее не мяли, дерево – чтобы не рубили. Только не всем дано почувствовать это. Вот Шагалу – да… На какое-то время Валерик забылся, увлекшись своими мыслями. Шагал, размышлял он, может угадать самое сокровенное желание человека. Но и не только человека… У коровы, лошади, цветка тоже могут быть сокровенные желания. Вообще у любого предмета… Думают, наверно, не только люди и дельфины. Вот Шагал корову рисовал… Корова целый день бродила по дальним пастбищам, пыльным дорогам, она устала, сбила копыта, но близок уже дом, отдых. Ей мнится чистый хлев, хозяйка с подойником и белым полотенцем; щекочет ноздри душистый запах сена… И цветок думает, думает по-своему. Шагал писал цветы. У цветка не мысль, а зачаток ее, немного мысль, немного чувство. И камень думает. Но мысль у камня примитивная и страшно замедленная, одна на всю жизнь затвердела. Лежит какая-нибудь глыба на краю вершины и думает-мечтает, чтобы ее кто-нибудь слегка подтолкнул. Эх, как бы она лихо покатилась вниз, прыгая затяжными с замиранием духа прыжками. Тысячи лет проходят для камня быстро, как один день, он стареет от дождя и ветра, от солнца и мороза, и вот уже появляются трещинки-морщинки, которые раскалывают его на части, камни-дети, а мечта так и остается мечтой.

Валерик забыл о том, что надо открывать рот, изображать, что поешь, смотрел на Ангелину Анатольевну, улыбался. Мысленно он уже набрасывал холодными фиолетовыми мазками ее профиль. Контур профиля – это внешнее, холодное и недоступное. Напускное в большей степени, может быть. На самом же деле хоровичка не такая, внутри холодного контура надо прописать осторожными, теплыми охристыми мазками то настоящее, что ей свойственно. Ангелина Анатольевна должна стоять на кухне с половником в руках и разливать дымящийся борщ. За столом ее муж в полосатой пижаме, чистенький и толстенький сынок. Розовощекий, конечно. Кружевная салфетка, подоткнутая за воротник, ослепительно бела.

В своем воображении Валерик далек был от хора, от Алика и связанных с ним неразрешимых проблем.

Вошел Авенир Александрович, встал сбоку.

– Этот мальчик, в белой рубашке, сам не поет и другим мешает, – сказала Ангелина Анатольевна.

– Чирков, в чем дело? Почему не поешь? – В белых рубашках были многие мальчики, но директор почему-то сразу понял, о ком речь.

– Не поется что-то.

– Всем поется, а тебе – нет. Хор – коллективное творчество. Тут важно, чтобы каждый старался, – иначе конечный результат получится плохим. Между прочим, в хоре сразу видно, кто болеет за общее дело, а кто – нет.

Валерик не возражал Авениру Александровичу: директор не любил – да и кто из взрослых любит? – когда возражают.

– Все поют, а он молчит, – повторила Ангелина Анатольевна.

– Хорошо, – решил директор, – пусть теперь наоборот: все молчат, а он поет. – Он сел к роялю и начал по-злому рубить клавиши.

– Не буду я петь, – под музыку и под смех ребят сказал Валерик.

– Очень жаль, – со значением сказал директор. – Ангелина Анатольевна, как вы считаете, есть у Чиркова способности?

– Слабые.

– Слабые надо развивать, чтобы стали сильными.

– Нет у меня способностей. Совсем. Бездарь я, – сказал Валерик.

– Из-под палки петь не заставишь, – сказала Ангелина Анатольевна.

– У меня голос ломается.

– Голос. Ломается. А чего тогда пришел?

– Сами сказали…

– Таак… А в каком ты, кстати, классе?

– В восьмом, – подсказали из хора.

– Как время летит, – вздохнул отчего-то Авенир Александрович… – А ты иди, Чирков, иди, ты же вон теперь какой самостоятельный, что тебе коллектив?! К тому же и голос ломается. Зачем только ты приходил, не знаю. Наверно, специально для того, чтобы сорвать занятие. Наверно, ты не хочешь, чтобы у нас был самый большой в городе хор.

Валерику стало жалко Авенира Александровича, жалко Ангелину Анатольевну, но больше всех жалко самого себя. Чуть не сорвался, не заревел, как пацаненок.

За дверью ждал Алик. Он уже успел сходить домой переодеться, был он теперь в старом отцовском кожане с кожаной кепкой в руках. Над головой Алика висели портреты отличников. Среди прочих и его. На нем он был без очков, взгляд строгий и честный.

– Поешь, Валериан? А мне грустно, Валериан. Чего-то петь не хочется. Ты не знаешь почему, а?

Глава десятая
ЗАТРЕЩИНА

Валерик проснулся с ощущением, что день будет тусклый, холодный. Смутно маячила неотвязная тень Алика, стоял перед глазами Чувякиш – в нудной пыли, в зловонии хлорки.

В открытую дверь из своей комнаты он видел отца, сгорбившегося в кресле. Он слушал Вивальди, который грязно сочился из старенького динамика. Отец не пропускал ни одного филармонического концерта с Вивальди, была у него и пластинка с записями московского камерного оркестра, однако она стояла на полке среди книг без дела, все не могли собраться с деньгами купить проигрыватель… Мелодическое движение флейт и гобоев прекратилось, динамик сплюнул еще непережеванную музыкальную полуфразу, смолк совсем. Валерик удивился, что отец не ударил по динамику, не заставил доиграть любимый «соль минор». Не такой какой-то, подумал он про отца.

Мать брякала на кухне посудой, готовя к завтраку стол.

Шлепая босыми ногами, Валерик прошел в ванную. Отрешенно смотрел, как голубая струя бесстрашно дробилась о раковину, с сонной инерцией раздумывал, под каким предлогом выскользнуть на улицу, чтобы родители ничего не заподозрили. Хотя окончательно он еще не решил, ехать с Аликом на Чувякиш или нет. Если рассудить по чести – ехать надо, сам виноват. Алику следует еще спасибо сказать, что разрешил отработать. Но… до смерти не хочется. Валерик посидел на краю ванны, умываться не стал, – вода текла из горячего крана, но была холодной и не теплела.

Заглянул на кухню – завтрак не скоро. Попить молока да и улизнуть. Взялся за бидон, молоко холодное, свежее – отец только что принес.

– Подожди, завтракать будем! – хлоп по руке. – Или куда торопишься?!

Валерик сделал вид, что никуда не торопится.

Вышел на балкон, чтобы повисеть на перекладине – как-то прочитал в газете, что подтягивание способствует росту. Воздух был горьковатым от осенних костров, которые тут и там по скверам безмятежно покуривали палой листвой. Небо было затянуто белесой дымкой, солнце сквозь нее едва просвечивало. Голоса утреннего города звучали тихо, затравленно под дымным одеялом. Гуднул тепловоз. Изворачиваясь змеей, поезд уползал за пределы города, оставляя сумрачные кварталы, перелесок парка, заводские трубы. Но это далеко. А тут рядом, под балконом, рос тополь. Валерик, случалось, смотрел на него и мечтал: вот пройдет время – дерево вырастет высоким, выше дома, и одну из своих толстых ветвей протянет к балкону. Тогда Валерику не трудно будет спускаться по этой ветви и затем по стволу до самой земли. Тополь рос очень быстро, и наверняка все так бы и было, если бы его не подрезали, как все растущие во дворе деревья. Теперь тополь походил на коренастого семиглавого дракона. Главной своей головой он недотягивал до третьего этажа полутора метров.

Внизу краснели бесполезным урожаем волчьи ягоды, валялась под кустами помятая нога пластмассовой куклы. Валерик вспомнил, как играл под этими кустами, под тополем со Светой Квашниной и малышней в семью. Года четыре прошло, может быть, пять. Светка чертила на земле четырехкомнатную секцию, тщательно подметала ее, аккуратно расстилала старенькое одеяльце, расставляла игрушечную посуду и мебель. «Дети» – это, значит, малышня – трудолюбиво работали на «огороде», собирая в игрушечную посуду волчьи ягоды, листики и травку. Светка-«мама» «варила» из этих бесплатных даров природы обед, Валерик же сидел на крохотном стульчике, изображая, что читает газету или слушает радио. Потом им со Светкой надоели лялешные забавы, они просто гуляли в сквере. А однажды осенью, тоже, наверно, в сентябре, они сидели на лавке под боярышником, и Светка достала из кармана стеклянный камешек. Камешек так и посверкивал зеркальными гранями. «Это кристалл, – сказала Светка, – волшебный». Он посмотрел сквозь кристалл – серый двор показался ему цветущим садом. Они долго сидели на лавке, по очереди смотрели сквозь кристалл.

Валерик считал Светку своей первой любовью. Скорее всего, она бы оставалась единственной, если бы не две причины. Прежде всего, виноваты «дети». Они не захотели мириться с тем, что их бросили, и стали жестоко мстить своим бывшим понарошечным родителям. Когда видели их вдвоем, подкрадывались потихоньку, открывали огонь комьями земли или камнями, шумной ватагой носились за ними, кричали всякие детские глупости вроде «тили-теста». Особенно усердствовала в «тили-тесте» Валя Панченко, соседка по лестничной площадке. Эта из ревности, скорее всего. Другая причина в том, что Светка переехала в другой микрорайон.

Но теперь-то ясно: Светка, да и Сима тоже, остались в наивном детстве, а единственная – это Лилька. Но вот ведь как получается, вместо того чтобы вызвать Алика на дуэль, как сделал бы Пушкин, он пойдет с ним на толкучку дурить честных граждан. А может, не пойти? Алик подождет с полчаса у комиссионки да и уйдет.

Валерик не стал подтягиваться. Скорее подрасти? Зачем? Маленькому лучше. Совсем маленькому.

Снова заглянул на кухню.

– Что-то есть не хочется…

– Куда собрался? – резко спросила мать. – Глаза красные, как будто опять давление.

– Да так, не знаю еще… прогуляться.

– Нет, ты все-таки скажи! – Отец встал в дверях, толстую руку упер в косяк.

Неужели что-то заподозрили? Знают? Но откуда? Мать смотрит с удивлением и страхом, механически вытирает о передник руки.

– И давно ты туда ходишь?

– Куда? – пролепетал Валерик.

Отец подошел, больно схватил за плечо, разворачивая к себе.

– На барахолку! Тебя там видели. Не отпирайся! Лидия Михайловна.

– Не знаю никакой Лидии Михайловны.

– Зато она тебя знает, отец встретил ее в молочном, она все рассказала.

– Ты знаешь, кто туда ездит?

– Все, никому не запрещено.

– Спекулянты, нетрудовой сброд, сволочь всякая! – закричал отец.

– Так и сволочь.

– Да, сволочь!

– Значит, ваша Лидия Михайловна – тоже сволочь!

– Как ты смеешь? Как ты разговариваешь?!

– Мы всю жизнь работаем честно, – растерянно сказала мать. – Ни разу там не были.

– Ваше дело…

– И тебе не позволим!

– Что тебе там делать? С компанией связался?

– Вот еще!..

– У тебя был хороший товарищ, Алик. Почему перестал с ним дружить? Скромный такой, вежливый.

– Больно нужно!

– Вот видишь!

– Что вы понимаете в людях?!

– А ты понимаешь?

– Побольше вашего! – надо было остановиться, надо было вообще молчать, скромно кивать, соглашаться. Ведь он же неправ. Но остановиться Валерик уже не мог, дерзил, словно бы открылась какая-то внутри задвижка, сдерживающая все наболевшее.

– Отец чертит целый день, а потом еще на дом работу берет, чтобы сынок только получше питался, чтобы одет был не хуже других… Я как проклятая в техникуме, потом у плиты, а тебе мало, на спекулянтов заглядываешь!

– Ну и живите, как вам нравится! Не видите, как все живут. Мамонты! Вашу зарплату можно за одно мгновение!..

Звонкая затрещина отшвырнула Валерика к стене… бычьи глаза отца… Убьет!

– Не понимаете, б-блин! – Валерик бросился к двери, в следующую секунду грохотно затопал, скатываясь вниз по лестнице.

Он бежал по краю широкого полотна шоссе, его обгоняли мощные самосвалы, везущие куда-то щебень, удушливой пробкой стояли в горле выхлопные газы. В голове билось: все предали, все. Бежал, не отдавая себе отчета куда. У подземного перехода замедлил бег, остановился. Поверху медленно, как пожилой человек, двигался поезд, глухо стучали колеса, бетонные перекрытия будто жаловались на тяжкую долю.

Уехать куда-нибудь, подумал Валерик, хоть куда, на БАМ, может быть. Уехать – и никому ни слова, пусть знают! Хотя одному человеку он скажет, пожалуй, Лильке. Она спросит, надолго? Он ответит, навсегда. Валерик прислонился спиной к кафельной облицовке перехода. Уж, конечно, он не ударит лицом в грязь, докажет… Хорошо бы как-нибудь прославиться. На БАМе это несложно. Главное, не сбежать, когда будет трудно. Конечно, он не сбежит и, конечно, прославится. Тогда все поймут… еще как поймут. Отец в первую очередь. Раскроет «Комсомолку», а там его портрет: усы и борода в инее. Когда начнут расти усы и борода, он бриться не будет… Да, но вдруг его не узнают, подумают – однофамилец? Лилька, может быть, нет, а родители узнают. Отец насупится, уйдет в себя, мать начнет его пилить: «Все из-за тебя, из-за твоего бычьего упрямства, из-за твоей педагогической глухоты! Собирайся и поезжай за ним, верни мальчика!» Только он еще посмотрит, возвращаться или нет. Очень нужно! Сам себе хозяин, зарплата приличная. Спросит обязательно про Алика, ну, как он, дескать, там, в колонию еще не замели? Ну, тогда привет ему и вот эта небольшая, здесь тысчонки две, пачка денег, пусть приоденется чумарик, а то ведь совсем «раздетый» ходит.

Пройдя подземный переход, Валерик направился в сторону дома Лильки. Скажет ей что-нибудь загадочное и в то же время достаточно мужественное. В квартиру подняться он не решился, устроился на лавке ждать, держа в поле зрения подъезд. Рано или поздно она все равно выйдет.

Лилька вышла часов в одиннадцать. Через плечо перекинут ремень этюдника, значит, направляется в студию.

Валерик поплелся сзади на почтительном расстоянии. Догнать не решился, но и назад не поворачивал. Так и проводил ее до ДК.

Вслед за Лилькой поднялся по мраморным ступеням на третий этаж, слышно было, пел оперный голос, духовики дудели свое бесконечное «бу-бу, бу-бу». Прежде чем зайти в студию, завернул в туалет. Смачивая руку под краном, пригладил волосы. Потом прикладывал холодную ладонь к щеке, пылающую от отцовской пятерни.

Открыл дверь студии – темно. Окна плотно зашторены, лиц не различишь. Вспыхнул луч – на экране возник рыжебородый человек.

– Филипп Зборовский, – сказал Вадим Петрович.

Но прежде чем он сказал, Валерик и сам догадался – Зборовский, Зборо. Самый близкий друг Модильяни, один из немногих, кто при жизни художника верил в его талант.

Вадим Петрович давно обещал показать Модильяни, и вот представился случай, одолжил слайды у одного из своих многочисленных знакомых.

– Обратили, наверно, внимание на поворот головы. Каким-то непостижимым образом Модильяни умел показать всего человека, не только профиль или фас. Я не знаю, братцы, как это происходит… Глаза, говорят, зеркало души. Но у него глаза зачастую и не прописаны, легонько заштрихованы – и все. Но вот – неповторимый характер. Зборо… Такой человек не предаст… Скромность, ум, достоинство… и благородство. Рисунок прост и ясен. Модильяни высекал его мгновенно. Ничего лишнего – суть человека.

Теперь на экране красовался неряшливый Сутин. На голове копна спутанных волос, узел галстука спустился вниз и съехал набок, воротник рубашки подвернулся. Само лицо тоже как будто неряшливое: нос лампочкой, глазки маленькие…

– Да, – смаковал Вадим Петрович, – рассматривая этот портрет, – посмотрите на этого элегантного человека. Надо сказать, что здесь он еще при параде. Людям, которые его знали, он запомнился в своей неизменной куртке из чертовой кожи. Чаще под этой курткой ничего не было, последнюю рубашку он мог изорвать на холсты. Запросы у Сутина были более чем скромные, довольствовался тарелкой супа в день или чьими-нибудь объедками. Жизнь его не баловала, настрадался и натерпелся, и хорошим, разумеется, манерам обучен не был. И когда приехал в Париж, многие его сторонились, как прокаженного. Его боль, унижения должны были как-то прорваться, выйти. В картинах Сутина все обнажено, страшно, сочится кровью… Можете себе представить, этот портрет Сутина Модильяни написал у Зборовских на двери. И эти милейшие люди, которые всю жизнь боготворили Модильяни, единственный раз огорчились его проделке… Но чем интересен портрет? В нем запечатлен какой-то болезненный перекос между внутренним и внешним… Такая сила духа, такое самоотречение – и безалаберность, непритязательность, отсутствие брезгливости.

Валерик, скрипнув стулом, присел у стенки, никто не обратил на него внимания. Под рукой Вадима Петровича загорался и гас луч диапроектора, один за другим менялись слайды: «Алиса», «Липшиц», «Виолончелист», «Жанна Эбютерн»… Ребята завороженно слушали руководителя изостудии. Он рассказывал о безысходной бедности Модильяни, о непризнании и о подлых маршанах[2]2
  Предприниматель, занимающийся скупкой и перепродажей картин.


[Закрыть]
, иные из них знали истинную цену его полотен, но не торопились их покупать или покупали за гроши. Выходит, они только ждали его смерти. И как только его похоронили на кладбище для бедных Пер-Лашез, он тотчас же стал знаменитым. К ценам его картин, где значилось всего 30 франков, срочно подставлялись нули. А теперь для любого самого лучшего музея всякий из его набросков – большая ценность.

Валерик уже много знал о художнике, но сейчас рассказ Вадима Петровича и слайды особенно были близки ему. Пусть он будет тоже таким непризнанным. Он вынесет все страдания, которые выпадут на его долю. Как Модильяни, как Ван Гог, ему будет, может быть, тяжелее, чем им, все равно не свернет с намеченного пути. Хорошо бы жить в подвале, пить абсент, кашлять и плевать кровью, медленно умирая от чахотки. На миг представилась убогая мастерская Лунина. Только не так, как он. По-другому, иначе.

Вглядываясь в застывшую на экране «Жанну Эбютерн», портрет, виденный им в репродукциях, всегда довольно значительно отличающихся по цвету, он думал еще о том, что такая же кроткая волнующая доброта исходит от Лильки. Вообще они внутренне очень похожи друг на друга. Как только он раньше этого не замечал? Призвание Лильки, скорее всего, в том, чтобы быть верной спутницей непризнанного таланта. То, что Лилька рисует сама, не так важно. Пусть рисует. Жанна Эбютерн тоже рисовала и даже немного зарабатывала этим на жизнь… Жаль, Лилька не знает о своем предназначении. Но сейчас, когда она смотрит на картины Модильяни и слушает рассказ Вадима Петровича, глаза ее полны слез. Значит, тогда в парке она была не настоящей – притворялась. Специально, чтобы ему досадить.

Слайды кончились.

С раздвинутыми шторами в студии стало неприютно, холодно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю