Текст книги "Прекрасная толстушка. Книга 2"
Автор книги: Юрий Перов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
Он всегда выглядел старше своего возраста. В полтора месяца я относилась к нему как к трехмесячному. В три месяца я начала заглядывать ему в ротик, высматривая зубки, хотя до них было еще никак не меньше полугода.
Он раньше других детей начал держать головку, переворачиваться на живот, сидеть, ползать, потом стоять, держась за мои указательные пальцы. И все он делал старательно, как будто выполнял ответственное жизненное задание. Он был очень похож на Родиона…
Боже! Как же я любила их! Какой радостной, спокойной, счастливой любовью! Как мне было приятно любить их, заботиться о них, прощать их… Да-да, они оба были не такими, как я. Они оба были упрямы, сосредоточены на чем-то своем, куда мне доступа не было. И хоть я не особенно и рвалась в их мужские дела и тайны, но мне было порой неприятно на какой-нибудь обычный, самый про стой вопрос вдруг видеть виноватую улыбку и знать, что он на этот вопрос не ответит никогда, даже под пыткой. Чувство долга было в них превыше всего.
Все, что я узнала о его службе, о его подлодке, о режиме дежурства, об условиях плавания, это я узнала от словоохотливой Таськи. А она – понятно от кого… Информаторов у нее, судя по всему, был полон городок. Особенно летом.
Однажды я не выдержала и рассказала Родиону все, что знала о его службе. Судя по каменному выражению его лица, я знала довольно много. Молча выслушав меня, он сказал только одну фразу:
– Чьи-то чужие недостатки не должны служить нам оправданием собственных.
Больше я с ним на эту тему не заговаривала. Я довольствовалась лишь тем, что сообщал он сам. А сообщал он немного: дату выхода в плавание и дату возвращения. Впрочем, последняя была всегда приблизительной.
Из разговоров в городке я уяснила, что подводные атомные ракетоносцы – основная ударная сила страны, но легче мне от этого не было…
Но, в конце концов, я умудрялась любить его даже за это.
А уж гордилась я им безмерно. Правда, любовь моя вызывала во мне противоречивые желания. С одной стороны, мне хотелось прижаться к нему, как к скале, как к могучему дубу, а с другой стороны, мне хотелось прижать его к груди, как Левушку… Взять одного на правую руку, другого на левую и баюкать, баюкать… Из этого я сделала вывод, что мое настоящее земное предназначение – быть матерью!
Кстати, я с такой жалостью отрывала Левушку от груди…
Будь моя воля, я бы его кормила до школы. Благо, молока хватало еще на двоих детей. Я с утра до вечера сцеживалась и ко мне за молоком ходили две женщины. Одна, совсем молоденькая девочка лет девятнадцати, пришла всего один раз, потом приходил ее муж, а вторая – одинокая женщина, которая вдруг в тридцать восемь лет надумала родить первого ребенка. Она всегда приходила сама, оставляла коляску внизу и поднималась со своей малышкой на руках. Ее дочку звали Маргарита.
Восхищаясь ее мужеством, я невольно примеривала ее судьбу на себя… Ведь это было именно то, к чему я себя готовила, то, что должно было со мной быть, не будь на свете Родиона.
Я была ему так благодарна за то, что он такой, какой есть, появился в моей жизни. В роддоме я как молитву, как заклинание, бесконечно повторяла его имя. Родион, Родион, Роди-он, Родил-он… И именно из этой благодарности и выросла моя любовь.
Странно… В моей жизни были две бандероли. Одна чуть не убила меня, а вторая возродила… Первая была от человека, которого я бесконечно любила, а вторая… Конечно же, я не любила Родиона так, как Принца. Там была романтическая любовь, яркая, сжигающая, может быть, чуть-чуть придуманная, чуть-чуть книжная, а эта… Та была самым главным в моей жизни, ее целью, а эта была самой жизнью. Одновременно и ее целью и ее способом… Та была ударом молнии извне, а эта была продуктом моей души. Она зародилась во мне. Я ее вырастила и сберегла сама…
Наверное, я что-то не так объясняю. Из меня плохой философ. Женщины-математики есть, физики, химики, биологи, поэты, драматурги, живописцы, скульпторы, пилоты, министры, асфальтоукладчицы, грузчицы, снайперы, даже космонавты уже есть, а вот женщины-философа я не помню. Татьяне я по-нашему, по-бабьи пыталась объяснить это так:
– Понимаешь, он для меня и отец, и мать, и сын, и муж, и любовник, и возлюбленный, и поклонник, и начальник, и друг…
– Скажи еще – и подруга… – обиженно проворчала Татьяна.
– В каком-то смысле да… Но не такая, как ты, – подольстила ей я. – Я все же не могу с ним быть настолько откровенной, как с тобой. Я ему почти ничего из своей прежней жизни не рассказала…
– Ну и правильно, – решительно одобрила Татьяна, – как моя матушка говорит: мужу-псу не заголяй жопу всю! В том смысле, что вовсе не обязательно ему знать все! Ему же самому от этого хуже будет…
– Так-то оно так, но это меня угнетает… Я не хотела бы, чтоб у меня от него были тайны…
– У него же они есть?
– Это не его, это военные тайны. Хранить их – его офицерский и гражданский долг.
– Ну ладно, Бог с ними, с его тайнами, – заторопилась Татьяна, – но если ты со мной такая уж откровенная, то скажи, как он?
– Что «как»?
– Да ладно тебе придуриваться. Как он в постели?
– Он неисчерпаем!
– В каком смысле?
– Во всех! – с гордостью сказала я.
С Татьяной мы теперь виделись редко. Ей очень далеко было ко мне ездить. От Павелецкого вокзала до своей Жигулевской улицы она добиралась на 145-м автобусе около часа. И притом в жуткой толкучке. Но зато телефон им поста вили довольно быстро, примерно через год после новоселья. И вот таким образом мы отводили душу по телефону…
6
Образ жизни я теперь вела полуоседлый, если можно так выразится. Когда Родя был на берегу, я с Левушкой приезжала в Полярный, когда он уходил в поход, я жила или в Москве, или на юге.
На таком образе жизни настоял сам Родион. Я хотела постоянно, даже во время его «автономок» жить в Полярном. Когда мы об этом заговорили, он подошел к карте мира, которая висела у нас на кухне, постоял около нее, покачиваясь с носка на пятку и засунув руки в карманы, и спросил:
– Для тебя существенно быть ко мне на 15 процентов ближе?
– Что ты имеешь в виду? – не поняла я.
– Если ты будешь здесь, в Полярном, а не в Москве, то ты будешь ближе ко мне примерно на 15 процентов. По-моему, это никак не меняет сути дела.
У него было замечательное чувство юмора. Оно так помогало нам, особенно потом, когда настали тяжелые времена…
7
Левушке уже было полных пять лет, когда вся моя налаженная, абсолютно счастливая жизнь в один день сделалась адом…
Лева очень сильно любил отца, буквально бредил им.
Все его игрушки были связаны с морем. Это были бесконечные модели кораблей, подводных лодок, катеров, яхт. Он еще не знал, что папа подводник. Это еще была тайна… Когда Родион был дома, они могли часами возиться со своими игрушками, клеить, строгать, пилить. В Левушкиной комнате (бывшей бабушкиной) постоянно стоял запах клея и дерева…
Обычно мы ехали в Полярный после звонка Родиона, зная, что он уже вернулся из плавания. На этот раз Левушка настоял на том, чтобы мы встретили его там. Он особенно и не настаивал, но примерно за месяц до возвращения отца (дату, как я и говорила, мы всегда знали приблизительно) он начал рассказывать, как было бы хорошо, если б папа подошел к дому, посмотрел на свои окна, а там везде горит теплый свет. Он так и говорил – теплый… Или: как хорошо бы, если б папка открыл дверь своим ключом, а там мы, с цветами и с пирогами с капустой… Или: идет папка по улице, ничего не думает, и вдруг навстречу я один… А ты спрячешься за углом и потом как выскочишь, и мы как засмеемся на всю улицу…
Разумеется, после такой правильной и упорной осады мы оказались в Полярном за неделю до его предполагаемого прихода…
Я узнала, что пришла его лодка, наверное, через полчаса после ее швартовки в порту. Сам он появился только через сутки.
Мы устали его ждать. Я несколько раз порывалась бежать в штаб, но меня остановила Таська. Она сказала, что его видели живым и здоровым, только очень мрачным… И вообще, по поселку поползли тревожащие душу слова: авария, радиация, трупы…
Родион явился на другой день утром. Ему уже, конечно, успели сообщить, что мы приехали, и никакого сюрприза у нас не получилось. Пироги остыли.
Когда он позвонил в дверь, я даже не сразу решилась броситься к нему с объятиями… У него ввалились и как-то потемнели глаза, на лбу появились незнакомые морщины, резче прорезались носогубные складки… А главное, изменился его взгляд, словно он заглянул туда, куда людям заглядывать не следует.
Он, подхватив одной рукой вырвавшегося из-за меня Левушку, другой рукой обнял меня, прижал к себе и слегка похлопал по плечу, словно успокаивал, словно хотел сказать: ничего, ничего, и не такое случается… Переживем.
Встреча у нас была безрадостная. Впрочем, Родион взял себя в руки и улыбался настолько естественно, что Левушка почти ничего не заметил. Он только спросил:
– Папка, ты чего такой?
– Какой?
– Грустный.
– Устал очень, – ответил Родион.
– Почему?
– Был трудный поход.
– Почему?
– Корабль в море сломался… – Он быстро взглянул на меня, понимая, что до меня уже дошли слухи.
– Насовсем? – сдвинул бровки Левушка.
– К счастью, нет. Починили…
– А если б не починили?
– Тогда было бы очень плохо…
– А вы починили?
– Да, починили, – улыбнулся Родион. Я видела, чего ему стоила эта улыбка.
– А вы бы утонули, если б не починили? – вдруг спросил Лева.
– Мы же моряки! Мы же все умеем плавать! – воскликнул Родион. – Как же мы могли утонуть?
– А если до родного берега далеко? – серьезно спросил Лева.
– Далеко от родных берегов мы не плаваем, – сказал Родион.
– Это хорошо! – облегченно вздохнул Левушка.
В этом месте я выскочила на кухню, потому что не могла сдержать слез. И это я еще ничего не знала…
Ночью я осторожно спросила Родю:
– Ты можешь рассказать, что произошло?
– Я уже все рассказал, – ответил он.
Больше я его не спрашивала.
Весь месяц он уходил на службу рано утром, а возвращался около двенадцати ночи, измотанный до предела. Они с Левушкой почти не виделись. Я, как могла, стремилась облегчить ему жизнь. Но трудно помочь больному, если не знаешь, от чего его нужно лечить.
Вечером 22 декабря 1970 года ко мне прибежала залепленная снегом Тася и сказала, что Родя в госпитале…
8
В госпиталь я побежала одна, Тася осталась с Левушкой.
На улице был ад кромешный. Я пробиралась вслепую, держась за стены домов. Пурга была такая, что горящие фонари были едва видны, как бледные пятна, но никакого света вокруг себя не распространяли.
К нему меня не пустили. У него был тяжелейший инсульт. Обширное кровоизлияние в области темени и затылка. Он был в бессознательном состоянии.
То, что произошло на самом деле, я узнала от Таси через несколько дней. От кого она сама это узнала, мне не известно, но много лет спустя оказалось, что ее информаторы были точны.
На втором месяце «автономки», когда лодка находилась в режиме боевого дежурства и лежала на грунте на глубине двухсот метров в территориальных водах некого государства, случилось серьезное ЧП, произошел заброс температуры реактора и нарушение в системе охлаждения.
Мало того что они, находясь в водах предполагаемого противника, лишались силовой установки, но и промедление грозило взрывом типа того, что шестнадцать лет спустя прогремел в Чернобыле. Там от взрыва и от борьбы с его по следствиями пострадало много людей, а здесь погибли бы все. Кроме того, неизвестно как среагировали бы на взрыв ракеты, начиненные ядерным оружием. Трагедия под водой могла бы обернуться чем угодно, а при определенном стечении обстоятельств и третьей мировой войной.
Командиру предстояло принять решение. Собственно, у него и альтернативы не было. Он вынужден был послать людей в реакторный отсек на верную гибель. Нужны были добровольцы.
Это только в фильмах в таких обстоятельствах вся команда дружно делает шаг вперед. Вызвались идти в ядерный отсек не так уж и много, но гораздо больше, чем было нужно… Командиру самому пришлось отбирать троих. Он выбрал самых лучших.
Они провели в реакторном отсеке 12 часов и исправили систему охлаждения. Когда они вышли оттуда, то светились, как стрелки командирских часов. Через неделю не стало двоих, а спустя еще четыре дня умер третий.
Корабль свое задание выполнил. Пролежали на грунте еще два месяца. Изредка, когда акустики гарантировали, что в зоне видимости нет кораблей, высовывали кончик антенны, чтобы принять короткую шифровку с возможной корректировкой первоначального задания. Корректировка не поступила. Они вернулись в порт день в день, как и было намечено.
И все эти два с половиной месяца в холодильнике у них лежали три трупа.
В штабе о трагедии узнали, только когда лодка отдала швартовы.
Месяц шла разборка ситуации. Приехала высокая ко миссия из Москвы. Действия командира были признаны правильными и единственно возможными. И весь этот месяц Родион приходил домой, молча ужинал, если Левушка, который его подстерегал и изо всех сил старался не заснуть, все же засыпал. Если же нет, то он возился с сыном, шутил, смеялся. А у меня от его смеха мурашки бежали по коже. Я чувствовала, что над ним и над всеми нами висит беда…
Тела погибших все это время лежали в холодильнике, но уже на берегу. Дав заключение по аварии, комиссия ни как не могла решить, что же делать с телами. Высказывалось предположение сообщить родственникам, что матросы и руководивший ими старший лейтенант утонули при выполнении специального задания, чтобы не выдавать родственникам облученные трупы и чтобы те не везли их через всю страну…
Но от этой идеи отказались. Тогда решили провести похороны со всеми воинскими почестями в специальных освинцованных запаянных гробах и вызвать на похороны родственников, объяснив им все, что можно объяснить. Разговаривать с родственниками должен был Родион.
Они приехали не одновременно, так как одни добирались из Минска, другие из Пензы, третьи из Душанбе. Поселили их в гостинице. Родители одного из матросов, самого молоденького из них, весельчака и общего любимца, на шли Родиона в штабе. Отец накануне выпивал с кем-то из подплавов и, очевидно, от него узнал подробности трагедии. Он, и когда пришел в штаб, был выпивши. Он поймал Родиона в коридоре.
– Я все понимаю, каперанг! – сказал он, до скрипа стискивая зубы после каждого слова. – Ты поступил правильно, и Валька поступил правильно… Ты хоть знаешь, что его звали Валькой? Знаешь! Мне сказали, что ты хороший командир. И ты поступил как должен был поступить… А Валька поступил как герой… Но ты мне скажи, каперанг, почему ты из всех выбрал именно его?
Мать Валентина не сказала ни одного слова. Она стояла и смотрела на Родиона сухими безумными глазами.
– Потому, что никто лучше его не сделал бы… – ответил Родион и прошел в кабинет к командиру соединения. В приемной он вдруг замер и упал, обрушив на себя круглую вешалку с тяжелыми черными шинелями…
Когда звучали залпы салюта на похоронах, Родион их не слышал. Он был без сознания. Их слышала я…
9
В течение десяти дней он был на грани жизни и смерти. На третий день меня пустили к нему. Всю эту страшную неделю я просидела около него. Я сидела и держала его за руку. Я боялась упустить момент, когда он откроет глаза… Я почему-то верила, что если он откроет глаза и увидит меня, то все с ним будет хорошо… Я сама себя назначила ему как лекарство.
Когда я начинала валиться со стула, врачи уводили меня в дежурку, где я засыпала часа на два-три. Потом, словно у меня над ухом гремел похоронный залп, внезапно просыпалась и бежала в его палату.
Не знаю почему, но меня еще долго преследовали эти залпы. Это была самая настоящая звуковая галлюцинация. Возникала она обычно по ночам. Я вздрагивала, просыпалась и после этого уже не спала до утра.
Заботу о Левушке в эти дни полностью взяла на себя Тася. Он все время спрашивал, когда папа придет. Мы ему сказали, что папа опять ушел в плавание. Он привык к этому слову за пять лет своей жизни. Мы не стали пугать его словом болезнь…
Потом, когда я начала ходить в госпиталь как на работу, каждый день, я была вынуждена отдать его в детский садик. И сказала, что устроилась на работу. Он пошел в садик без всякой охоты, но и не высказывал своего неудовольствия.
Словно все чувствовал…
Родион открыл глаза на одиннадцатый день и не узнал меня. Единственное слово, которое он начал выговаривать месяц спустя, было слово: «вода». И врачи не знали, то ли он хочет пить, то ли имеет в виду ту воду, которая окружает всю сушу и делает ее островом. Но ему всегда давали пить из кружки с носиком. Если он не хотел пить, то сжимал губы. Это единственное, что он умел в первый месяц.
Я приходила в госпиталь каждый день. Это была моя работа. Я помогала ему облегчиться, мыла его, каждый день меняла под ним простыни, кормила его с ложечки, слегка приподняв верхнюю половину кровати.
Много раз я вспоминала свои пророческие слова, сказанные Татьяне, что Родя для меня все: и отец, и мать, и сын, и муж, и любовник, и возлюбленный, и поклонник, и начальник, и друг… Да, теперь он для меня был месячным сынком, только очень тяжелым…
И как самой большой наградой любой матери служит первая осмысленная улыбка этого маленького комочка жи вой, дорогой, но еще бессмысленной плоти, так же и я ждала себе в награду его первый осмысленный взгляд. Но он еще долго не узнавал меня… Вернее, узнавал и даже выражал глазами радость и нетерпение. Но я для него была только источником питания.
Когда же соседи по палате говорили ему: «Родион, твоя жена пришла, посмотри, какая она сегодня красивая», он не реагировал. Но на слово «обед» он обязательно скашивал зрачки в сторону двери. Ему было все равно, кто принес пищу, я или матросик-санитар.
Кормить его было трудно. Это был мучительно долгий процесс. Он очень медленно жевал, несмотря на то, что вся пища, которую я ему давала, была тщательно перемолота и протерта. Сперва я мучилась с ситом, часами протирая разваренное и перемолотое два раза куриное мясо, но потом Тася надоумила меня купить гедеэровский кухонный комбайн, в котором был мощный миксер, и одной проблемой у меня стало меньше…
Отсутствием аппетита он, слава Богу, не страдал, и кормление иной раз растягивалось на целый час. Это в обычные дни, а когда ему становилось хуже, то он забывал глотать… Наберет пищи в рот, пожует, пожует ее несколько раз и замирает с полным ртом… Уж как я его уговаривала: «Родечка, миленький, ну проглоти, ну нельзя же так, ты заснешь и подавишься…» Иной раз до слез… Доходило до того, что я маленькой ложечкой аккуратно начинала выковыривать из его рта все обратно… А что поделаешь?
Зато когда он был в нормальном состоянии, то насытившись, сжимал губы. В первые два месяца единственное, что он умел делать – это открывать рот, жевать, глотать и закрывать рот. Единственное слово, на которое он реагировал, было слово «обед», единственное слово, которое он выговаривал, было слово «вода».
10
Через два месяца он меня узнал. Когда я пришла, чтобы покормить его в обед, он еще спал. Я не стала его будить.
Обед у меня все равно был в термосах и остыть не мог.
Я сидела на своем обычном месте около его кровати и смотрела на него. Какое счастье, что у него не было пареза, то есть наполовину парализованного лица с отвисшей, мокрой губой. Лицо его, если не считать выражения глаз, осталось прежним. Это единственное, что мне осталось. А когда он спал его ничего не выражающие глаза были закрыты, то это был мой прежний, только похудевший и побледневший Родя…
Когда он открыл веки, я была далеко в своих мыслях и не сразу заметила перемены в его глазах. Когда я очнулась от своих мечтаний, то увидела в его глазах смятение… Зрачки быстро бегали, обшаривая потолок, стены, штатив капельницы, окно со свинцовым мартовским небом… Кажется, он си лился понять, где он. Потом я заметила, как дрогнули и еле заметно шевельнулись пальцы на его правой руке. Потом его глаза остановились и сфокусировались на мне. Снова дрогнула правая рука, словно он хотел потянуться ко мне. Губы сомкнулись, и он отчетливо произнес:
– Ма… Ма-а… Ма-ха…
Я разревелась. Это была первая моя победа. Я добилась того, чего хотела. Все вышло как я загадала. Первым человеком, которого он узнал по-настоящему, была я.
Забегая вперед, скажу, что вся моя остальная жизнь с ним была борьба. С его отчаянием, с пролежнями, с запорами, с анемией, с простудой, с собственной физиологией, которая не хотела считаться ни с какими обстоятельствами жизни. И не так уж много было побед в этой борьбе… А прибавьте сюда Левушку… Со всеми его неизбежными детски ми проблемами… Но отчаяннее всего я боролась с судьбой. За себя, за свою женскую долю и достоинство…
11
Месяца через три к себе в кабинет для разговора меня при гласил главврач госпиталя Марк Ефимович Улицкий, которого мы все на наших веселых пирушках звали просто Мариком.
– Все, что мы могли сделать, мы сделали, – сказал он. – Уколы и массаж может делать и приходящая сестра… Давайте подумаем, как быть дальше…
Ему было лет тридцать с небольшим, он был блестящим хирургом, удачлив в чинах и недурен собой. Разговаривал он со мной не только как главврач флотского госпиталя, но и как молодой мужчина с молодой женщиной, притом хорошо и давно знакомой.
– Что вы имеете в виду? – спросила я.
– Я хоть и патриот своего госпиталя, но должен при знать, что дома ему будет гораздо лучше… И вы перестанете разрываться между сыном и мужем…
– Но вы же знаете, что у нас однокомнатная квартира…
Дело в том, что с возвращением памяти к Родиону ему не стало легче. Даже наоборот, это усугубило его положение. Он болезненно стеснялся тех процедур, которые мне, а в мое отсутствие медсестре или медбрату, приходилось с ним проделывать. Ведь он по-прежнему оставался недвижим. Ему удавалось уже выговаривать некоторые слова и шевелить пальцами правой руки, но все остальное ему было не под силу…
– Понимаю, – сказал Марк Ефимович и побарабанил пальцами по стеклу своего стола. – Да, это усложняет ситуацию… При ребенке многие процедуры просто нельзя делать, чтобы не травмировать его психику… Но нужно как-то выходить из положения… Может, как-то отгородить его кровать, сделать какую-то временную перегородку? – Он с тоской посмотрел на меня, прекрасно понимая, что именно он мне предлагает. – Можно попросить командование, и вам пришлют плотников, дадут пиломатериалы… – Без всякой уверенности предложил он.
– А что я скажу Левушке? Ведь он до сих пор думает, что папа в плавании…
– Но ведь когда-нибудь ему придется это сказать… Или вы думаете, что ваш муж скоро поправится?
– А что, это полностью исключено?
– История медицины знает подобные случаи… Но при таком обширном кровоизлиянии… Вы хоть понимаете, что вам предстоит?
– Догадываюсь, – сказала я.
– Боюсь, что даже не догадываетесь… Инсульт инсульту рознь. Бывают более легкие случаи, а бывают такие, как ваш… Тут возможны лишь некоторые улучшения…
Он изучающе посмотрел на меня и отрицательно покачал головой.
– Вряд ли они вас устроят… Например, он сможет сидеть, потом, может быть, вставать и делать несколько шагов по дому… Но при этом скорее всего он будет приволакивать левую ногу. Левая рука у него, вероятнее всего, так и останется обездвиженной… Разумеется, и речи никакой не может быть, чтобы он вернулся на флот. Инвалидом первой группы он останется на всю жизнь при любом раскладе… А это значит, что вам предстоит жить только на его пенсию, которая не будет столь велика, как этого хотелось бы…
– И что вы мне предлагаете? – спросила я.
– Я не могу вам ничего предлагать – это ваша жизнь и вы вольны распоряжаться ею как захотите… Я понимаю, что могу вас обидеть, но мой врачебный долг проинформировать вас, что существуют специальные лечебные заведения, где такие больные, как ваш муж, могут находиться до самого конца…
– Это значит, что вы ему отказываете в малейшем шансе на выздоровление? – спросила я, стараясь не повышать тона.
– Я не Господь Бог, чтобы кому-то что-то давать или в чем-то отказывать. Я делаю что могу. В данном случае я говорю только о вас.
– Что обо мне говорить, я здорова, – перебила его я.
– Это сейчас вы здоровы! – Он повысил тон. – Сейчас вам кажется, что вы справитесь. И сына вырастите и мужа на ноги поставите. Дай вам Бог. А если не поставите? Если про мучаетесь несколько лет, а он не поднимется? Вы подумали, что с вами будет? Если он не оправдает ни одной вашей надежды? А если вы на нервной почве свалитесь? Кто будет вас кормить? Левушка?
– Зачем вы меня запугиваете?
– Я просто хочу, чтоб вы знали, на что идете…
– И все-таки – есть у него шанс или нет?
– То есть сможет ли он в один прекрасный день встать, отряхнуться и стать прежним Родькой, блестящим офицером, великолепным гитаристом и душой компании? Такого шанса у него нет, если, конечно, Господь не явит чуда…
– А если чудо произойдет?
– Это уже не по моему ведомству, Мария Львовна, – развел руками главврач.
Так мы с ним в тот день ничего не решили. Родион оставался в госпитале. Я не знала, что предпринять…
12
Через несколько дней я позвонила в Москву, Татьяне.
Больше посоветоваться мне было не с кем. Она была в курсе моих печальных дел. Я ей часто писала письма.
– Возвращайся, – сказала Татьяна, выслушав меня. – Перевози его в Москву. Врачи, я думаю, здесь не хуже…
– Танька, – всхлипнула я. – Ты одна меня понимаешь…
Дело в том, что за день до этого мы поссорились с Тасей.
Мы сидели у меня на кухне, пили коньяк, принесенный ею из офицерского буфета, и обсуждали мою безрадостную жизнь…
– Да я по себе знаю, как это быть при муже и без мужи ка, – сочувственно сказала Тася, выпуская тугую струю дыма в приоткрытую форточку.
– Откуда же ты знаешь? – удивилась я.
– Да когда мой начал хорошо пить, ты думаешь, он хоть на что-нибудь был способен?
– Ну и как же ты обходилась?
– Да вот обходилась… – усмехнулась Тася. – Перешла на самообслуживание… Целый год так жила…
Она с вызовом посмотрела на меня, готовая дать отпор на любую мою неправильную реакцию. Я в ответ понимающе покачала головой.
– Что же ты его раньше не бросила?
– А что ты своего не бросаешь? – недобро прищурилась Тася. – Дурой была, потому и не бросила. Все надеялась, что он завяжет… Он ведь каждое утро обещал, что все, в последний раз, вот только здоровье поправит – и шабаш, на всю жизнь… Только здоровье. Ведь если не опохмелиться, то и умереть можно… А я, как девочка, каждый раз ему верила… Дура, просто дура! Но все-таки была надежда… А у тебя?.
Мы печально выпили еще по одной. Тася, достав из трех литровой банки, принесенной ею же, соленый огурец и, смачно откусив половину, с громким хрустом принялась жевать. Остатки огурца она плюхнула обратно в банку.
– Знаешь медицинские частушки? – спросила она с набитым ртом.
– Таська… – осуждающе покачала головой я.
– А чего? Жизнь есть жизнь! Что же нам теперь, и рта раскрыть нельзя? Что, твоему Родечке – дай Бог ему поправиться – легче станет, если мы будем молчать, как рыбы об лед?..
Похоже было, что Тася клюкнула где-то и до меня. Я не стала с ней препираться. В конце концов, она не со зла, решила я. А без нее мне было бы во сто раз тяжелее…
– Ты слушай, слушай. Частушки прямо про нас с тобой:
Подружка моя,
передай по рации,
третий месяц у меня
нету менструации…
Она икнула.
– Ой это еще не про нас. А вот про нас. Значит, одна поет:
Подружка моя,
не снесу я факта,
мой миленочек вчера
умер от инфаркта!
– Ой!
Таська снова икнула, глотнула огуречного рассола прямо из банки и продолжила:
– А другая ей отвечает:
Подружка, из беды
ты не делай культа,
твой миленок от – инфаркта,
а мой – от инсульта…
Очевидно, по моему лицу она все же поняла, что не то сморозила, и пробормотала, как бы извиняясь:
– Не бери в голову, Маруся. Жизнь есть жизнь, а из песни слова не выкинешь! Давай еще по граммулечке!
Она налила, выпила, не дожидаясь меня, и зажевала своим надкушенным огурцом, выловив его из банки.
– А вот у нас в деревне, – сказала она, – у одной боевой бабочки тоже мужика парализовало…
– Ну и что?
– А ничего? Жила в свое удовольствие. Ни одного не пропускала…
– Да… Да как же она могла? – от возмущения у меня перехватило дыхание.
– А вот так и могла! – с неожиданной злостью отрезала Тася. – С него, говорит, хватит того, что я его кормлю да каждый день из-под него убираю… А мою молодую жизнь за едать я ему не позволю. И потом, говорит, ему же все равно не нужно… Не пропадать же добру!
– Знаешь что, – по возможности спокойно сказала я, – чтобы я об этой суке больше не слышала!
– Понимаю, мы чистенькие и благородненькие! – скривила в пьяной ухмылке рот Таська. – Знаем мы эти песни, в школе проходили: «Но я другому отдана и буду век ему верна!» Ну и застрелись со своей верностью. А я этим кобелям изменяла, изменяю и изменять буду!
– Уходи! – тихо сказала я и испугалась, что Таська затеет сейчас скандал с визгом и битьем посуды и разбудит Левушку.
Но она вдруг молча поднялась и пошла к двери. Потом вернулась, взяла свои папиросы, допила прямо из горлышка коньяк, схватила в охапку свою цигейковую шубку и ушла, сильно хлопнув дверью.
Через некоторое время с улицы донеслось ее пьяное пение:
Я, бывало, всем давала
По четыре раза в день,
А теперь моя давалка
Запросила бюллетень.
Я горько заплакала. Я ведь тоже была немножко пьяненькая.
13
Через неделю я перевезла его в Москву. Командование Северного флота очень мне помогло. Нам подарили новенькую шведскую инвалидную коляску, посадили на поезд, вы делили отдельное купе и дали сопровождающего, медбрата из госпиталя, хорошего доброго паренька, который обеспечивал меня по дороге всем необходимым и гулял с Левушкой по поезду или по перрону в то время, когда я обрабатывала Родю. Господи, какие у него каждый раз были при этом глаза. Как много в них было всего! И благодарность, и стыд, и отчаяние…
Я же пыталась быть бодрой и во время этих процедур говорила, говорила:
– Ты скоро поднимешься на ноги и мы будем ходить гулять на Тверской бульвар, по улице Горького… К тому времени уже, наверное, достроят новый МХАТ, и мы будем смотреть все спектакли подряд, а в «Пушкинский» ходить только на самые хорошие… Ты будешь работать при штабе, – говорила я, – это совсем недалеко от дома, у Красных ворот. В море я тебя теперь ни за что не пущу… Но с твоим опытом ты будешь в штабе незаменим… Правильно я говорю?
Он моргал. Так мы с ним договорились. Когда он моргает один раз это означает да, когда два раза – нет.
Самым трудным для меня было рассказать все Левушке… Я оттягивала этот разговор сколько было можно. Когда же я ему, мучительно подбирая слова, рассказала все, он сосредоточенно, по-родионовски сдвинув свои еще прозрачные бровки, кивнул: