355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бедзик » Каждая минута жизни » Текст книги (страница 30)
Каждая минута жизни
  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 17:00

Текст книги "Каждая минута жизни"


Автор книги: Юрий Бедзик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 30 страниц)

30

Теперь каждый час для меня – мучение и каждый день – бесконечность. Перебираю в памяти события прошлого, докапываюсь до чего-то шаткого, неопределенного, непостижимого, которое исчезло во мраке, в незнании, в пустоте. Валькирия не просто сказала про мой «тяжкий грех», она привезла сюда свидетелей этого «греха» не по какой-то случайности. Все случайности с чего-то начинаются и имеют свою причину. И вот я думаю, думаю, ночью и днем, в утренние часы и часы вечерние, с людьми и в одиночестве. Моя память не в состоянии открыть мне все прошлое, но у меня есть еще какая-то другая память, и она не дает мне покоя.

Мы стоим на краю оврага. За нами лес в утренней дымке, впереди, покрытая кисеей тумана, долина реки. Первое, что бросается мне в глаза – рука со скрюченными пальцами, желтая, твердая, как узловатое корневище. Она торчит из рыжей кучи глины. Потом вижу босую ногу, еще одну… Стараюсь медленно сползти вниз, но ничего не получается: кубарем скатываюсь на дно оврага. Партизаны скатываются вслед за мной, срываются с крутого обрыва, падают на эти засыпанные глиной мертвые тела. Начинают разгребать грунт, откапывают их. Вот они все: в разорванных сорочках, в подштанниках, ноги в черных ранах, лица изуродованы, волосы всклокочены, слиплись от крови.

Наверное, в них стреляли из автоматов, а потом добивали штыками. Я склонился над Рубанчуком, и твердый ком рыданий пережал мне горло. У него открыты глаза, на запекшихся губах замерла слегка удивленная улыбка. Я всегда помнил эту его милую, беззащитную улыбку, его доверчивую, почти детскую удивленность. Наверно, и в последний миг, умирая, он не переставал чему-то удивляться. Как это могло случиться? Кто предал их? Кто бросил в эту черную пропасть?

Поздняя осень. Войска Первого Украинского фронта гонят фашистов на Фастов и Житомир. За Фастовом, в районе Попельни тяжелые бои. Гитлеровцы, перебросив сюда из Франции свежие танковые дивизии, пытаются остановить наше продвижение, наш мощный освободительный рывок на запад. У себя в тылу они уничтожают и сжигают буквально все. Полевая жандармерия рыщет по селам, расстреливает мужчин, юношей, детей. Специальный карательный эсэсовский отряд безумствует в районе Малютина и Шаблова. Мы опоздали на несколько часов. Эсэсовцы окружили Шаблово и захватили отряд Рубанчука. После жестоких, нечеловеческих пыток всех вывезли сюда, к оврагу, и здесь расстреляли.

Павел смотрит мимо меня спокойным остекленевшим взглядом. Я невольно провожу рукой по его задубевшему, в густой щетине лицу, закрываю ему глаза и вдруг ощущаю пальцами влагу: его последние предсмертные слезы? Нет, это – дождь… Думал ли он в свой гибельный час о жене, о маленьком сыне Андрее?..

Позже один из партизан, оставшихся в живых, рассказал: штаб окружили ночью, бесшумно сняли часового, ворвались в хату и сонных связали. Один попытался выскочить в окно, но его убили выстрелом в спину. Кто-то из местных негодяев узнал Рубанчука, и тогда в фельджандармерию привели его жену Ольгу, которую он так просил спрятать, а мы не успели, опоздали… Увидев окровавленное, разбитое лицо своего мужа, она схватила ртом воздух и тут же упала без чувств. Ее обливали водой, били, кричали – она так и не приходила в сознание. В таком состоянии ее и отвезли домой в надежде, что на нее выйдут остальные партизаны, те, которые еще на свободе, в лесу.

Быстро закапываем убитых, насыпаем холмик, рядом вбиваем брус с наспех вырезанной звездой, как отметку, чтобы позже, после освобождения, по-настоящему, с почестями похоронить мучеников-героев.

В лесу на нашей партизанской базе меня встречает комиссар Омельчук. До войны работал в наших краях агрономом, неулыбчивый, сильно сутулый, в брезентовом плаще, на поясе кобура с немецким парабеллумом. Приглашает меня в землянку и рассказывает, что беда случилась не только в Шаблове. Каратели разгромили наши партизанские группы по всей Малютинщине, везде расстрелы и изуверства, жандармы действуют вместе с эсэсовцами из танковой дивизии фон Дитриха. «Жаль, что вы не убили его тогда, в лесу, когда он заболел», – говорит, словно с упреком, Омельчук. «Дайте мне людей, я попытаюсь повторить свой визит к нему». – «Нет! Теперь Дитрих вас к себе уже не подпустит!» – «Но он знает меня как врача!» – «Он знает, что вы удрали из госпиталя и перешли к партизанам. Так что можете не беспокоиться – вас немедленно расстреляют».

Выхожу из землянки, иду мимо костра, выбираюсь на просеку. Останавливаюсь и смотрю на дальние хатки, которые раскинулись под горой. Не хаты, а черные пожарища, безлюдные пепелища. Только торчат печные трубы… Это все работа фон Дитриха. Того самого фон Дитриха, которого я мог уничтожить. Мог, мог! Но не успел, не сумел.

Стоя на пригорке под раскидистой сосною, я впервые начинаю думать о своей вине. И сразу она становится для меня загадкой. На долгие годы, на всю мою жизнь. Она есть. В чем она?

Через несколько дней из окрестных деревень привозят женщин и детей. Среди них и Ольга с сыном Андрейкой. Как-то все-таки удалось ей вырваться, перехитрить полицаев, а наши отыскали ее и увезли в лес. Фронт будет стоять под Житомиром больше месяца, каратели еще не раз нагрянут в села, еще будут расстрелы и зверства… Я бегу к подводам, на которых сидят испуганные и измученные женщины. Сейчас меня ожидает самое трудное – посмотреть ей в глаза. И рассказать про смерть мужа, которого я похоронил в черной яме с красной, как кровь, глиной. Весь напрягаюсь, лихорадочно пытаюсь придумать, как буду успокаивать ее, маленькую с длинной косой Оленьку, нашу подружку довоенных лет, нашу хозяйку с тех времен, когда Паша Рубанчук еще не был секретарем райкома в Малютине, а учительствовал в Шаблове, и мы собирались вечерами в Олином доме, играли в лото, рисовали стенгазету для сельского клуба, пили чай с печеной свеклой.

Сейчас она в черном платочке, лицо маленькое, осунувшееся, из-под платка выбилась прядь поседевших волос. Я смотрю на эту прядь, и сразу передо мной встает Пашино лицо, вспоминаю, как я закрыл своей рукой его мертвые глаза… Она не должна знать про это. Она вообще не должна ничего знать. Пусть живет в ней надежда, что может быть… может быть, он жив.

Но почему она сидит на подводе, зарывшись в солому? Все уже ушли, разошлись по землянкам, собрались у огня, радуются, плачут, смеются… А Ольга – одна с Андрейкой… «Вставай, – говорю я ей и подаю руку, чтобы помочь сойти на землю. – У меня горячая похлебка, пойдем, Оленька. Андрейка, иди ко мне!» Мальчик – ему года два, не больше – еще теснее прижимается к матери, а она… она только слабо качает головой. И тут страшная догадка пронзает меня. С ней беда! Да, это правда: отнялись ноги… Не может ходить. Объяснила простуженным голосом, что это случилось после того, как увидела избитого Пашу в полиции. Не держат ноги с тех пор и все. Вон дед Коршак – он как раз коней распрягает – спасибо ему, из хаты вынес и в дороге водой поил. Она говорит спокойно и медленно, еле двигая сухими губами, а я слушаю ее, и в глазах у меня темно от мысли, что придется рассказать ей о смерти мужа. «Оля… – Я беру ее за руку, опускаю глаза. – Хорошо, что ты приехала». «Я знала, что увижу тебя, Антоша», – через силу улыбается она. «Оля… – Я кладу на ее горячие пальцы свою тяжелую шершавую ладонь. – Я о Паше…» «Паша жив, – почти шепотом, таинственно сообщает она мне. – Говорят, зеленолужские партизаны разбили жандармерию и освободили наших. Ты не слыхал, где они сейчас?» «Наверно, в Зеленом Лугу», – вру я ей, почувствовав вдруг внезапное безволие и странное безразличие к нашему разговору. «Антоша, узнай, где они… Милый, Антоша!.. Кто же за мной будет ухаживать?.. Узнай, где они…» – «Хорошо, Оля, узнаю». – «Может, он сегодня приедет, а?» – «Нет, Оленька, не приедет. Он далеко… Очень далеко…» – «Если бы он знал, что мы с Андрейкой тут, то непременно пришел бы».

К нам подходит старик-возница, берет, не спрашивая, на руки Ольгу, тоном приказа обращается ко мне: «Хватит языком трепать!.. Она совсем извелась в дороге. Показывай, где твой дом. А то нам в село еще возвращаться засветло». Я беру маленького Андрейку на руки, и мы шагаем к моей землянке, которая отныне на долгие дни станет «домом» осиротевшей семье Рубанчука.

31

Перепалка в парткоме продолжалась более двух часов. Кушнир защищался отчаянно, был неумолим и быстр на слово. Каждый раз взвивался, костистый, с худющим лицом и большими залысинами, бил себя кулаком в грудь.

– На колени стану, товарищи дорогие! Не про себя же думал, а за общее дело болел!

И защищал свое дело, как мог. Вспоминал план, вспоминал хорошие заработки рабочих, совал всем лист бумаги: смотрите, мол, вон сколько рабочих подписалось, сто двадцать подписей собрал, все за него горой, хоть сейчас придут сюда… Было! Что греха таить? Иногда округлял цифру, покрикивал на растяп, пугал, разносы устраивал, но думал только о деле.

Люди устали, некоторые сочувствовали Кушниру, были и такие, что брались его защищать. Цех-то, в общем, неплохой, а что были приписки, так их же потом отрабатывали, да и где их не бывает. Иначе лишишься премиальных, рабочие разбегутся. И вообще, нужно подумать о чести руководства. Нельзя сразу, сплеча, шельмовать и порочить опытные кадры…

Иван Фотиевич Сиволап, пригладив рукой волосы, грузно встал. Откашлялся.

– А с тестем товарища Зарембы давно дружите? – спросил вдруг совсем вроде бы не к месту. И когда Кушнир, втянув голову в плечи, забормотал что-то невыразительное, Сиволап сообщил присутствующим:

– Товарищ Кушнир забыл про своего верного приятеля, бывшего заместителя нашего директора, ныне пенсионера Порфирия Саввича Курашкевича. Так вот, напомню вам: ваши приписки, Кушнир, ваша бесхозяйственность, ваш страх перед смелыми экспериментами, перед всем тем, о чем мы говорим сегодня, начались с этой дружбы. А как окончатся, мы сегодня подумаем. Во всяком случае сам Курашкевич уже сделал для себя определенные выводы.

– Пусть его выводами занимается прокурор! – горячо крикнул с места Кушнир.

– Прокурор сам к нему дорогу найдет, когда будет нужно, – отмахнулся досадливо Сиволап. – Только, думаю, до этого не дойдет. Сегодня к нам в завком поступило заявление товарища Курашкевича. – Секретарь поискал глазами среди бумаг, нашел какой-то листок, поднес его к глазам. – Вот, прошу, очень красноречивый документ: «Поскольку обстоятельства сложились так, что в последнее время я оторвался от родного моего завода и много сил отдавал своему приусадебному участку, своему дому – имею сто двадцать квадратных метров плюс две веранды, летнюю кухню и новостройку на склоне, – то теперь, на старости своих лет, тяжело переживая горе с внучкой и разлад с детьми, прошу мою усадьбу принять на баланс завода, передавши помещение и участок под заводской детский сад. Буду рад, если мне доверят быть комендантом детского садика. Пенсионер, участник Великой Отечественной войны, кавалер орденов Красной Звезды и Отечественной войны Порфирий Саввич Курашкевич».

Листок лег на стол, в комнате стало тихо. В открытое окно донесся скрежет крана. Сиволап подумал минуту, потом взял другую бумагу.

– А теперь докладная записка комиссии народного контроля. Разговор будет долгим, и я предлагаю сделать небольшой перерыв.

В комнате зашумели, задвигали стульями, и сразу Же где-то рядом за окнами громко и звонко ударили молоты по металлу, запел маневровый паровозик. Шум, которого до сих пор никто не слышал, ворвался внезапно в кабинет парткома и вытеснил отсюда человеческие голоса. Этот шум был ровным, требовательным, с нотками волевого напряжения, как будто он напоминал, что все разговоры, все решения и постановления должны равняться по нему, должны искать только в нем свою самую верную ноту.

Уже совсем стемнело, когда Заремба вышел за проходную. Было как-то пусто на душе, не думалось ни о чем, и никаких желаний он не испытывал. Ему казалось, что это заседание парткома выпотрошило его до конца. Сказал, что думал. Пусть обижаются, не обижаются. Потому что не только Кушнир виноват во всем. Кушнир – человек сложный, запутался в махинациях. Ради карьеры готов был на все. Но ведь сами же его растили. Он просто знал, что ему все дозволено, все сойдет с рук. Лишь бы давал любой ценой план. Ловчил, выкручивался. А как иначе? Если людей за станками не хватает, если девчата отказываются от «единичек» из-за низких заработков… Какая мудрая голова сумеет давать план без дерганья, если из производственного отдела все новые и новые команды, авральные заказы? Сообща нужно мозговать, по всей линии – от директора до последнего вахтера на складе. Вот об этом и пойдет теперь разговор на ближайшей партийной конференции, и тогда он, Заремба, спросит у некоторых старших товарищей, когда, наконец, от штурмовщины и кавалерийских наскоков перейдут к настоящему рабочему ритму, когда начнем давать план разумным, ровным трудом?

Он шел к Тамаре. Шел на самую трудную в своей жизни встречу. Не будет ей врать, выкручиваться, искать каких-то оправданий. Дорога ему их дружба, дороги ее теплые слова, которыми она успокаивала его сердце, изболевшееся за эти безжалостные, горечью наполненные дни. Но были и другие слова, которыми он не мог пренебречь, и в тех словах чувствовал силу. Это были слова больной Светочки, которая звала их к себе. Хотела видеть их вдвоем, отца и мать, требовала их прихода. И он знал, что сделает все возможное, лишь бы выполнить это желание, это требование детской души.

Повернул в переулок и через палисадник подошел к знакомому дому. Как всегда, сидели возле парадного старушки, как всегда, внезапно замолчав, пронизали его подозрительными взглядами.

Поднялся на третий этаж, подошел к двери. Рука была словно чугунной. Позвонил. Дверь открылась, и на пороге появилась Тамарина подруга Нина Свербицкая, пухленькая белокурая красавица.

– Господи!.. Как же ты долго!.. – сказала сердито, впуская его внутрь.

Он вошел, немного удивленный. В комнате гудел телевизор, и перед ним сидел рыжеволосый Витя Райчик. Это что за новости?.. А где же Тамара? На столе стояли чашки, чайник, печенье. По телевизору транслировался международный футбольный матч. Витя был полностью поглощен им и даже не обратил внимания на Максима. Только рукой отмахнулся: сядь, мол, не мешай.

Зато Нина сразу внесла ясность. Позвала его на кухню. Посадила к столу на холодную табуретку. Сама села напротив.

– Где Тамара? – спросил он тревожно.

Вместо ответа Нина спросила его, ужинал ли он. Быстро зажгла газовую плиту, поставила чайник. В ее движениях была скрытая тревога. Красивая, мечта многих парней, она выбрала себе верного друга – Витю Райчика, а теперь вот должны пожениться. Только почему она молчит сейчас? Суетится возле чашек, ставит на стол хлеб, колбасу.

– Может, с Витей по маленькой? – спросила, кивнув головой на рюмки, которые стояли в глубине открытого шкафчика.

– Скажи, наконец, где Тамара? – не принял ее предложения Максим.

Но она стала наливать в чашки чай. Себе и ему. Витя пусть смотрит свой футбол, раз такой азартный болельщик. Зазвенела ложечкой, старательно размешивая сахар. И вдруг взглянула прямо Максиму в глаза.

– Тома меня попросила… чтобы мы поговорили с тобой.

– Говори.

– А ты без приказов! – вспыхнула Нина. – Жду тебя весь вечер, – она смягчила голос. – Не может она быть с тобой. Понимаешь? Не может… – Взяла Максима за руку, утешая, пожала, даже погладила легонько. – Максимчик, ну пойми ты ее… Она тебя так любит… Ты ей весь свет застил. А когда услыхала, что будет операция и что Валя целыми днями возле Светочки сидит… Нет, говорит! Ни за что! Не могу осиротить их ребенка. Жизнь за него отдам, а осиротить ребенка – не могу… Передай, говорит, Максиму, чтоб не бросал Светочку…

– Да не бросаю я ее, – вымолвил Заремба сухими губами.

– И Валю пусть не бросает.

– И Валю… – Максим быстро поднялся, схватился за край стола, даже пальцы побелели.

Нина тоже вскочила с табуретки и принялась утешать Максима:

– Не горюй… Не надо… Это пройдет… Ты же когда-то любил Валю и был счастлив с ней. А Тома вам мешать не станет. Не бойся ее.

– Почему не бояться? – не понял Максим.

– Потому что она тут больше не живет, – сказала грудным сдавленным голосом Нина. – Уехала она к отцу.

Он машинально двинулся в коридор, в темноте никак не мог нащупать замок. Тогда он дернул дверь, и она поддалась…

Поздно горел этим вечером свет и в коттедже над озером, где жили господа Рейчи. Неспокойным был этот свет. До сих пор не вернулась из города Бетти – наверное, снова повел ее в театр или на концерт господин Николай. Валькирия бродила по комнатам, гремела стульями, словно места себе не находила. Хоть бы скорее выбраться отсюда. Она свое сказала и хватит этой болтовни об операции, о совместных экспериментах. Герберт, кажется, уже сдался. Значит, дело, ради которого она ехала с ним, сделано. Вон он сидит в беседке. Валькирия взяла теплый плед и спустилась к мужу.

– На. Укройся, здесь сыро. – Он, будто не понимая ее слов, молча нахмурился. – Герберт, ты как-то странно смотришь на меня.

– Смотрю, как на сообщницу, – хрипло сказал Рейч. – Мы же вместе с тобой убийцы.

– Ты говоришь ужасные вещи!

– Говорю? Это мелочи… Мы с тобой их делаем… Делаем, а не говорим! Вот что действительно страшно.

– Ты как будто обвиняешь меня в чем-то?

Лицо Рейча скривилось в саркастической улыбке.

– Как я могу тебя обвинять? Мы с тобой одной ниточкой связаны… – Он внезапно взорвался гневным отчаянием: – Господи, что ты натворила!

Стало ясно, что разговора не миновать. Впрочем, Валькирия и сама желала его. Она села в плетеное кресло у столика, затянулась сигаретой. Ну что ж, можно и поговорить. Ей очень хочется знать, что же такое она натворила? Пусть пояснит ей милый Герберт.

– Тебе еще не ясно? – Рейч припал грудью к грубо тесанному столу. – Разве не твой друг Гельмут устроил перед отъездом из Ульма интервью с бывшим генералом Дитрихом? Разве не он привез сюда эту поганую газетку и передал ее тебе? Разве не ты отдала ее в руки господина Рубанчука в присутствии доктора Богуша?

Он наступал на жену, бил словами, выливал всю свою желчь. А она только вздрагивала, снова и снова глубоко затягиваясь сигаретой, повторяя:

– Не надо… Хватит. Нельзя так волноваться…

Но он не успокаивался:

– Либ… деньги… контракты!.. Какое ей дело до чужого горя?! До чужой жизни! Приезжает сюда как гость, пьет шампанское, провозглашает тосты, а потом идет с этой газетенкой в институт… Какая подлость!

– Прекрасно! – прервала поток оскорблений Валькирия. – Добрый, высокопорядочный, глубокогуманный Герберт Рейч стал жертвой такой бездушной людоедки, как я! Драма, достойная Шекспира!.. – Ее голос наполнился ядовитым гневом. – Ты ненавидишь фон Дитриха, ты презираешь Либа! Тебе не нужны их миллионы?.. Дорогой мой, у тебя плохо с памятью. Разреши, я тебе кое-что напомню. – Она сделала короткую паузу и выкрикнула ему в лицо: – Вспомни, как Бетти хотели лишить диплома врача за дружбу с этим бывшим генералом, за связи с коммунистами!..

– Не кричи!

– Пусть услышит твоя любимая дочь!.. Разве не ты посылал меня унижаться перед Либом и просить за нее?.. А после пожара в лаборатории разве не ты принял денежную помощь от Либа?

– Это была субсидия, а не помощь! – стукнул кулаком по столу Рейч.

– Неважно! Ты взял деньги. Взял! У тебя нет друзей. Ты предал их!

– Валькирия, что ты несешь?

Но разъяренную женщину уже нельзя было остановить.

– Ах, ах, ах! Какие жуткие вещи я говорю! Твоего друга, профессора Штернберга выкинули из университета. Ты хоть слово сказал в его защиту? Конечно, ты был возмущен… Но ты возмущался дома: «Какие мерзавцы! Что они себе позволяют!» А ты бы пошел и повторил это все им, а не мне… Что, дорогой, теперь припомнил?

– Перестань, Вальки… Уйди… – Рейч закрыл лицо руками.

– И теперь ты обвиняешь меня в подлости? Трус! Тряпка! И не смей – слышишь? – не смей меня обвинять! Я тебя спасала. И буду спасать всегда!

Тяжело дыша, Валькирия достала новую сигарету и закурила. Рейч сидел, будто раздавленный ее словами. Незачем продолжать разговор, спорить, доказывать свою правоту. Она попала в самую точку.

– Это ты меня спасала, Вальки? – спросил он вдруг.

– Конечно… – невольно запнулась Валькирия. – Ты слишком добрый, слишком мягкотелый, Герберт, чтобы спасаться самому.

Рейч медленно встал, словно какая-то неумолимая пружина подняла его.

– Ты говоришь правду, Вальки… – произнес он торжественно, будто говорил со сцены. – Да, я всю жизнь был трусом, был тряпкой. Всю жизнь я боялся бросить вызов подлости, насилию, молчал, отсиживался, ждал… Но никогда я не продавал свою душу! Слышишь? И никогда не продам ее. Никогда!

Неизвестно, чем бы закончился этот разговор, но на дорожке неожиданно показалась Бетти. Валькирии показалось, что она смертельно бледна, и шаги какие-то неуверенные, и господина Карнаухова нет рядом. Что случилось?..

Валькирия шагнула ей навстречу, но Бетти отшатнулась от нее, прошептав сдавленным голосом:

– Не прикасайтесь ко мне!

– О! Еще одна святая! – воскликнула Валькирия.

Бетти кинулась к отцу, припала к его плечу. Заплакала навзрыд.

– Папа… папа… Они убили Вальтера!..

– Что ты говоришь? – не понял Рейч. – Успокойся.

– Они убили Вальтера! – повторила Бетти и перевела взгляд на Валькирию. – Она его убила!

– Ты спятила! – лицо Валькирии покрылось серой пеленой, губы сжались и побелели. – Герберт, не слушай ее. Вальтер скоро будет с нами.

– Не будет… – внезапно опавшим голосом произнесла Бетти и протянула отцу телеграфный бланк. – Вот… я была на почтамте… из Ульма…

Рейч взял бумажку. Наклеенные латинские буквы показались ему неразборчивыми, чужими, он никак не мог проникнуть в их смысл, собрать все слова вместе. Голос его звучал отрывисто, почти как у школьника, изучающего алфавит:

– «Ваш сын… Вальтер Мария-Гросбах Рейч… погиб во время… во время… что это?.. не пойму… во время испытательных работ… испытательных работ в Бремерсгафене. Следствие по делу об его участии… Прайд-Ромеро… прекращено… Прекращено!..»

Больше у него не хватило сил говорить, он вдруг сник и, схватившись за спинку скамейки, опустился на нее.

Валькирия выхватила из услышанного только последнее слово «прекращено». Оно пронзило ее надеждой.

– Я же говорила, Герберт, они прекратят все!.. – Схватив телеграмму, она в следующее мгновение осознала смысл случившегося. Сдавленный вопль вырвался у нее из груди: – Погиб!.. Мой сын погиб!

Прижав телеграмму к груди, она с искаженным лицом кинулась в коттедж.

* * *

Через несколько дней, поздним вечером, в комендантской комнатке рабочего общежития раздался телефонный звонок. Николай Онисимович снял трубку. Спрашивали Максима Петровича. Николай Онисимович, расстегнув ворот рубахи – в комнате еще стояла жара после знойного дня, – проворчал, что в такое время звонят только бессовестные люди, завтра вставать на работу, тут не рестораны.

Однако женский голос в трубке упрямо домогался своего:

– Очень вас прошу, дорогой товарищ. Позовите… С ним будет говорить его дочь. Светочка Заремба.

– Дочь? – даже испугался Николай Онисимович, для чего-то прикрыл трубку рукой и огляделся. – Вот так бы сразу и сказали.

Заремба явился в спортивных трико и майке, хмурый со сна, растрепанный. Не мог никак сообразить, кто звонит и почему такая ночная срочность.

В трубке он узнал голос дежурной сестры, добрый, извиняющийся. Та сказала, что Светочка тут, рядом. Вот она берет трубку.

– Светочка? – внезапно как бы отяжелел Заремба. Нашарил у себя за спиной стул, опустился на него. Обеими руками ухватился за трубку: – Я слушаю тебя, Светонька!

– Папа! – зазвенел голос дочери, до такой степени знакомый и беззаботный, что у Зарембы перехватило дыхание. – Мне завтра будут делать операцию. Слышишь, папочка?

Ее слова были простые, будничные, она его о чем-то просила, кажется, о какой-то книге, хотела, чтобы он обязательно отыскал ее, на нижней полочке слева, про птиц хотела почитать и еще про капитана Гранта…

– Слышишь, папочка? Жюль Верна. В коричневом переплете. У нас показывали по телевизору кино о нем, а я ничего не знаю. Девочки рассказывают такое интересное, такое интересное, а я ни бу-бу…

Потом она говорила о школьном товарище Сашке, что принес ей вчера гербарий, сделанный всем классом, о том, что под окнами больницы асфальтируют улицу, рабочие поставили транзистор, и слышна музыка, такая музыка!

– Ну, чего там? – испуганно спросил Николай Онисимович.

– Говорит, у них музыка под домом… асфальтируют тротуар… – невнятно пробормотал Заремба.

– А-а, – протянул комендант и покачал головой.

– Папа, а где мама? – неожиданно спросила дочь.

– Мама немного заболела, но ты не волнуйся, она скоро встанет, и мы с ней придем к тебе, доченька.

И тут он услышал голос Рубанчука. Видно, Андрей Павлович так и не ушел сегодня домой. В его голосе чувствовались крайняя усталость и едва скрываемое напряжение. Он сказал, что в больницу завтра приходить не обязательно. У них уже все готово. Настроение у девочки отличное. Температура держится на уровне.

– А как Антон Иванович? Поправляется?

– Как вам сказать… Вы же понимаете, инфаркт в его возрасте – это серьезно. Состояние средней тяжести. Надеемся, что все обойдется. Ну, а операцию, Максим Петрович, буду делать я сам.

– А западные немцы? – без всякой связи спросил Заремба. – Они что?.. Доктор Рейч, а?

Ответа долго не было. Тишина показалась странной, пугающей. Потом Рубанчук понизил голос почти до шепота:

– Доктора Рейча уже нет… Мне сообщили, что на обратном пути… Короче, не выдержали нервы… – После короткой паузы Рубанчук добавил: – Очевидно, для него это был единственный выход. Сами понимаете… Единственный выход из тупика. – И снова через паузу послышался вполне уравновешенный, убедительный голос Рубанчука: – Вас это пусть не трогает. Девочка ваша – молодчина. Вот что самое главное, Максим Петрович. Просто отличная девчуха. Еще раз передает вам привет…

Заремба положил трубку, посмотрел на коменданта.

– Завтра у нас очень трудный день, Николай Онисимович.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю