355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Брезан » Крабат, или Преображение мира » Текст книги (страница 3)
Крабат, или Преображение мира
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Крабат, или Преображение мира"


Автор книги: Юрий Брезан


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

В некотором смятении судья попрощался, сам не зная с кем: то ли с Крабатом, то ли с Наполеоном или же с дружкой; конфискованную трубу мельника он без всяких объяснений оставил на скамье.

Судье не случалось бывать в доме, где в тот раз останавливался Наполеон, теперь он туда поехал и под каким-то предлогом попросил показать ему парадную залу: она оказалась в точности такой, какой виделась ему во время рассказа о событиях той майской ночи 1813 года.

Судья никому не сказал, что однажды побывал одновременно в двух местах и двух временах, мало-помалу ему удалось даже забыть об этом, но он никогда больше не расспрашивал о Крабате, а о дружке Петере Сербине говорил как бы между прочим, что тот умеет так рассказывать разные истории, что в конце концов кажешься себе своим собственным прадедом.

Петер Сербин никому не навязывал своих историй, тем более о Крабате, но, когда его спрашивали, он отвечал.

Никто не расспрашивал его так много, как внук Ян: он спрашивал о звездах на небе и о камнях в земле, о воде в колодце и о листьях на дереве.

В ответ дед всегда рассказывал длинные истории, и сами эти истории вначале были для мальчика многоцветной действительностью; спустя какое-то время их краски постепенно поблекли, и проступила серая явь, а спустя еще много времени – когда дед уже давно лежал в могиле – явь снова стала играть и переливаться всеми цветами, как радуга, которая ведь не что иное, как проявление целого через части.

Это проявление началось – не замеченное Яном – очень рано, когда все невероятное казалось простым и свободно перемещалось во времени и пространстве, когда слово еще обозначало лишь один предмет и каждый предмет был только самим собой. В ту пору Крабат был для внука Петера Сербина и Али-Бабой, и Синдбадом Мореходом, и Тилем Уленшпигелем – плутом и насмешником, и Тилем – свободным гёзом, и победителем дракона, и благородным принцем; он был для него могучим богатырем – вершителем великих дел.

Но только когда Крабат отправился на поиски Страны Счастья, он стал Яну близким и родным, он начал взрослеть вместе с мальчиком, и преграды на его пути стали преградами и для Яна. Этот новый – и близкий – Крабат познал глубь веков, пустыни бессилия, океаны бесправия, бескрайние дали вечного возрождения и горизонты счастья. Он участвовал и в открытии Америки, и в сражениях с турками под Веной, и в штурме Бауцена гуситами. Он изобрел колесо и солнечные часы, поднялся на Гаури-Санкар, открыл северный полюс, завел шведов в болота, штурмовал Бастилию и был похоронен на кладбище Пер-Лашез.

Но он не был бездомным перекати-поле: здесь, на холме у Сербинов, была его родина. Здесь он копал колодец и сеял рожь, здесь он умом и хитростью, а то и с оружием в руках боролся с Вольфом Райсенбергом. Здесь он был не раз убит и вновь оживал, умирал и был своим собственным сыном. Здесь он установил моровой столб и подновлял его раз в столетье. Для Яна Крабат принял образ дедушки, и их жизни были как опавшие лепестки кувшинки, которую щука нечаянно сбила хвостом: лепестки эти то сближаются, то отдаляются друг от друга; случается, что некоторые лепестки прячутся под другими и кажутся одним лепестком.

Мальчику всегда хотелось быть Крабатом, а однажды, в день похорон дедушки, ему захотелось стать таким, каким был его покойный дед.

В деревню, где его отпевали, съехалась вся округа, и тот судья тоже приехал проводить Петера Сербина в последний путь. Власти прислали два грузовика с полицейскими – для поддержания порядка, как поговаривали в народе. Остальные деревни в долине Саткулы настолько обезлюдели, что цыган Богаз имел полную возможность спокойно прибрать к рукам знаменитую трубу мельника Кушка. Он играл на ней два года, потом она развалилась, и цыган опять взялся за точильное ремесло.

Но труба была совсем не та, настоящую-то мельник Кушк взял с собой на похороны и ее звуками проводил своего друга в могилу; в полицейском рапорте властям отмечалось, что он вопреки христианскому обычаю играл что-то неподобающе веселое.

Мельник Кушк и не подумал объяснять властям, почему он играл именно так, а не иначе. За три дня до этого он зашел утром к Петеру Сербину, принес миску вишен,

"Хорошо, что ты пришел, Якуб, – сказал тот, – я как раз собираюсь в путь-дорогу. Похоронят меня в будущий вторник, в этот день я справлял свадьбы, всего их было тысяча четыреста сорок девять, и, чтобы вышло круглое число, сыграй на моих похоронах, как на свадьбе".

Мельник Якуб Кушк пообещал, они выпили по рюмочке, и мельник пошел домой. А дед позвал внука и протянул ему самый красивый из своих свадебных жезлов, обвитый синими, красными и белыми лентами, с рукоятью из слоновой кости. "Этот жезл знает все, что я не успел тебе рассказать, храни его как зеницу ока", – сказал он и кивнул внуку, чтобы тот уходил, потом съел несколько вишен из миски и стал перебирать в уме, не забыл ли чего, – оказалось, вроде все сказал и все сделал; он откинулся на подушку и умер.

Яну было тогда десять лет; много людей собралось, чтобы проводить в последний путь своего верного защитника и знаменитого дружку, и внук тоже бросил три пригоршни земли на гроб того, кто был для него в детские годы великой книгой жизни. Священник сказал, что покойный был человеком мудрым, справедливым и не ведавшим страха перед людьми, которые ставят свое право выше справедливости, – при этих словах полицейские на всякий случай взяли резиновые дубинки в руки, а внук посмотрел на белых голубей, сидевших на крыше церкви: дедушка, а как это – быть мертвым?

И тут мельник Кушк весело и торжественно ответил за деда: когда меня опускали в могилу, мельник Кушк играл свадебную песню – значит, мертв тот, кто не жил.

Мальчику почудилось, будто эти слова произнес Крабат, и это не особенно удивило и ничуть не смутило его, и, когда все голуби взлетели с крыши, а один остался, в его глазах это был голубь Крабата, а сам Крабат стоял рядом с ним, и дедушка не был мертв, и они переходили друг в друга, а потом стали им самим. Но и это не смутило его и не показалось странным – просто мир был так устроен, что его не всегда удавалось понять.

Он понял его позже, имея за плечами тысячу снов и дел, мыслей и впечатлений, переплетавшихся друг с другом, многослойных и многоликих. С годами из этой мешанины все четче выделялся один слой, который он называл про себя "реальностью Крабата" и который включал антивремя и антипространство. Он был уверен, что эта реальность в тысячах точек пересекалась с его собственной и в тысячах точек отклонялась от нее – вплоть до обращения в полную противоположность.

Иногда ему казалось, что стоит лишь протянуть руку – и прикоснешься к Крабату. Но так ни разу и не протянул: не видел в том нужды.

А иногда казалось, что он может и должен проникнуть в эту другую реальность, стать Крабатом и, взмахнув волшебным жезлом, совершить чудо спасения.

Такие и подобные мысли и чувства заставили его однажды сделать в своем дневнике, который он вел от случая к случаю, следующую запись: "Но если когда-нибудь День Седьмой придет к концу, то станет необходимо – последним актом свободного разума – овладеть также и несвязанным временем, чтобы всё время взять с собой в День Восьмой, который начнется с того, что человек окончательно решит, кем он станет: НИКЕМ или наконец-то ЧЕЛОВЕКОМ без страха перед жизнью и без надежды на спасение от нее".

В другом месте он назвал Седьмой День периодом несамоопределения человека, за которым последует период полного самоопределения. День этот может продлиться и века, и несколько секунд самоуничтожения – это будет зависеть от того, будут ли моральные качества человечества в тот момент не только уравновешивать, но и превосходить его технические возможности.

Он, бывший свидетелем того, как одна Великая война закончилась атомной бомбой, а другая благодаря ей же не состоялась, как в пробирках и ретортах готовилась третья, бескровная, по еще более ужасная, а дух смертельного соперничества уже заразил своим семенем землю, и чрево ее вздулось от бомб и ракет – почем знать, когда оно лопнет? – он шаг за шагом растерял былую веру в глобальность воздействия идей и нравственных принципов, якобы способных идти в ногу со стремительным развитием техники. С утерей этой веры укоренилось в нем убеждение, что именно его наука, биология, призвана спасти человечество. Она откроет главные принципы жизни, выяснит все детали ее структуры и научится синтезировать ее элементы с равноценным качеством – для того, чтобы в конце концов ген за геном создать нового человека, запрограммированного на овладение своим собственным будущим. Этот человек будет, как утверждал Ян Сербин, и разумным, и нравственным, – правда, не разумным от нравственности, а нравственным от разума.

Поэтому он трактовал "несвязанное время" как то, что иногда им же самим обозначалось термином "антивремя", но одновременно и как всю совокупность проблем и опыта прошлого. Он исходил при этом из того, что, если хочешь вообразить себе будущее как можно более осмысленным, прошлое не может представляться абсолютно бессмысленным. Если отказаться от этого условия, то и настоящее неизбежно окажется сущей бессмыслицей, а с ним и все бытие, и несовершенство сущего мира предстанет как непреложный закон хаотического нагромождения случайностей.

Эти соображения подтолкнули Яна Сербина к тому, чтобы наряду с изучением человека как биологической категории заняться им как категорией нравственной, и в ходе этих исследований картины, впечатления и представления его детства и ранней юности как-то незаметно для него самого стали занимать все больше и больше места в его мыслях.

Среди немногих вещей, которые остались у него от тех лет, были свадебный жезл из черного дерева и толстая тетрадь в черном картонном переплете с записями его деда и мельника Якуба Кушка.

Последняя запись, сделанная рукой деда, гласила: "Я видел странный сон. На одичавшей яблоне висело три одинаковых яблока. Под деревом сидела Смяла и играла моими часами. Одно из яблок можешь сорвать, сказала она. Я не знал, какое выбрать. Она сказала, одно из них солнце. Когда оно взойдет, настанет ночь. Второе – земля. Правильно выберешь – не потеряешь. Третье – твои часы. Они идут или стоят. Я должен был сорвать яблоко и не знал какое. Я сорвал одно, оно оказалось таким тяжелым, что двумя руками не поднять, – это была земля. Смяла обрадовалась, а я стал совсем молодым. Я все молодел и молодел и наконец превратился в своего внука Яна. Мои часы тикали на дереве. У меня осталось совсем мало времени".

Ниже Ян Сербин приписал: "У нас осталось совсем мало времени на размышления – взять землю в свои руки или позволить Черному Солнцу взойти. Наше время сокращается, как шагреневая кожа, – каждый день наполовину".

Глава 2

Смяла была плодом первой любовной тоски Крабата: жизни было всего сутки, и до рая рукой подать. Потом рай куда-то исчез, словно его и не было, а однажды осенью Крабат потерял и Смялу. Одни говорят: задолго до изобретения колеса, другие – во время всемирного потопа.

Пустое это дело – спорить о точной датировке событий, которые с таким же успехом могли случиться вчера или тысячу лет назад; важно, чтобы об этом событии помнили; а помнится то, что не утратило значения для настоящего. Важно еще и то, почему это событие случилось. У "почему" больше корней, чем у человека зубов, и корни эти поглубже, чем у мха на скале. "Где" тоже имеет значение, хотя и подчиненное.

Нельзя, к примеру, рассчитывать, что тебе поверят, если скажешь: в год сорок четвертый до рождества Христова во время мартовских ид Крабат сеял просо на южном полюсе. Во-первых, потому, что в ту пору земля еще была тарелкой, заполненной до краев водой, в которой плавали континенты, а значит, о полюсах и речи быть не могло; во-вторых, потому, что и в ближайшем будущем о возделывании проса на южном полюсе говорить не приходится; а в-третьих, потому – и это главное, – что Крабат в тот самый день вонзил кинжал в грудь Цезаря – в надежде, что пролитая им кровь сможет повернуть вспять мельничное колесо истории, что обожествление и всемогущество одного человека – бесчеловечное даже тогда, когда оно не зиждется на жестокости, – всего лишь плод усилий и замыслов этого человека.

Еще накануне вечером он был у Цезаря и умолял его: "Прикажи разбить твои статуи, о Цезарь, прежде чем тебе придется жертвовать людьми, чтобы их защитить!"

Ответ Цезаря не был записан, возможно, он лишь пожал плечами. Позднейшие цезари в ответ на такие просьбы кивали палачу, но Кай Юлий Цезарь спустя несколько часов стал мертвым человеко-богом, а мертвые человеко-боги из мрамора или золота причиняют меньше вреда, чем гипсовые статуи живых.

Итак, Крабат был у Цезаря, а где же была Смяла? Некто высказал краткое соображение, что в мужском мире неразумного разума не оказалось места для Смялы – Девы Чистой Радости.

Второе столь же краткое сообщение гласит, что Смяла сбежала от Крабата из-за того, что он стал философом.

Бросается в глаза, однако, что оба мнения не подтвержу даются ни притчами, ни сказаниями; это свидетельствует о том, что они родились не в гуще народа, который, кстати, отнюдь не считает профессию философа чем-то безусловно постыдным, правда, и противоположного мнения тоже не придерживается.

Конечно, во всех сословиях попадаются люди, которым еще ни разу в жизни не довелось встретиться лицом к лицу с философом, занятым полезным делом, и которые о Сократе знают лишь, что его жену звали Ксантиппой, о других же и вовсе ничего не знают, и потому в целях самозащиты утверждают, что философ – это человек, ищущий ответа на запутанные и заумные вопросы, которые либо никому не интересны, либо ответа не имеют, а значит, нечего и искать.

Утверждение, что Крабат был философом – и, конечно, именно такого склада, – содержится в записях одного из райсенберговских летописцев, именовавшего Крабата еще и "шутом гороховым с берегов Саткулы" и выдумавшего в оправдание этого титула множество небылиц. Летописец этот жил во времена Бисмарка и свыше девяти лет ежемесячно получал так называемый "саткуловский талер", специально введенный для такого рода услуг.

Но из грязного источника чистой воды не зачерпнешь.

Попадаются, однако, и такие места, где чистая, прозрачная вода бьет ключом, а ключа и в помине нет: под землей лежат трубы, имитируя первозданность там, где надо скрыть подделку.

Именно так и обстоит дело со вторым сообщением о том, отчего Крабат потерял свою Смялу, – а ведь сколь многие доброжелательные люди приняли его на веру!

Наутро после пятой ночи со Смялой Крабат отправился за водой на речку – колодец на холме еще не был вырыт – и вышел на берег как раз в ту минуту, когда в воду входила обнаженная дева. Волосы ее – у Смялы они были темные – отливали чистым золотом, груди светились мраморной белизной, а соски, алели столь призывно, что Крабат, не теряя времени на раздумья, прыгнул в воду. Дева плавала как рыба. Крабат выдрой устремился за ней, выдра потащила рыбку на берег, кровь у рыбки оказалась отнюдь не рыбьей, речная прохлада вмиг улетучилась, и до того, как наверху, на холме, трижды прокричал петух, рыбка внизу у реки трижды обретала дар речи и трижды вновь его теряла.

Ночью Крабату думалось, что темные волосы, что там пи говори, все же теплее светлых, а утром уже казалось, что светлые ярче и радостнее на солнце, чем темные при свете звезд.

Начав сопоставлять и сравнивать – в силу врожденной любознательности, свойственной каждому настоящему мужчине, – он стал ходить по воду все дольше и дольше, оставляя Смялу страдать от жажды.

Но однажды утром он далеко обошел то место, где купалась светлокудрая дева, и направился вверх по реке к тем лесистым холмам на юге, что издали казались высокими, как горы. Там, уже зайдя в чащу, он встретил деву, собиравшую ягоды. Тяжелая коса, черная как смоль, соскальзывала со спины и свисала до земли, когда она нагибалась; бедра у нее были округлые и упругие, а темные глаза показались Крабату совсем черными, когда он отведал ее ягод. Ягоды были сладкие и туманили голову, как вино; вот почему у Крабата все поплыло и завертелось перед глазами, так что он не нашел дороги домой и заблудился в лесу.

Когда солнце зашло, он оказался на поляне и увидел домик, утопавший в море цветов, а перед домиком на скамеечке из молодых березок сидела дева и расчесывала свои длинные волосы, горевшие багрянцем, как вечерняя заря.

Дева пела о Лорелее, и Крабат по морю цветов поплыл к деве, как рыбак в песне, и утонул, как рыбак, но не в водах Рейна, а в багряных волнах ее волос и аромате тысяч цветов, источаемом ее кожей. Всю ночь он считал ее веснушки и семь раз сбивался со счета. На восходе солнца он, шатаясь, вышел из домика, отыскал Саткулу и уныло побрел по берегу восвояси – то ли гуляка после пирушки, то ли казнокрад после растраты.

Когда он добрался домой – даже кувшин для воды он забыл у Лорелеи, – оказалось, что колодец выкопан и выложен нетесаным камнем, и камни эти в прохладной глубине уже поросли зеленым мхом, а липа мощно разрослась, и ее дуплистый ствол дал новый побег; из дома же вышел мужчина – Крабат готов был поверить, что видит самого себя.

"Ты кто?" – спросил Крабат этого другого, похожего на него как две капли воды, но еще никогда не видевшего своего отражения в зеркале и потому ничуть не удивившегося при виде Крабата. "Я – это я, – ответил тот, – люди называют меня Сербином".

Крабат попросил напиться. Человек протянул ему кружку, вода из глубокого колодца была чистая и холодная, как капля росы в октябре.

Крабат сидел у колодца и смотрел на далекие голубые холмы и близкие луга, полого спускавшиеся к Саткуле, на семь деревень, раскинувшихся в ее долине.

Так он и сидел, пока над рекой не заклубился туман, потом встал и пошел вниз к мельнице. Мельник оказался веселым человеком, пришлым из других мест.

Крабат сел у самой реки и смотрел, как жуки-плавунцы снуют по ее поверхности, словно плетут сеть для воды. Но вода уплывала из-под сети, не остановить, не удержать.

Когда сыч отправился на охоту, а филин поплыл над полями, на дуплистую иву уселся водяной и, отламывая от ствола кусочки коры, стал бросать их в воду, бормоча что-то себе под нос.

"Брат водяной..." – начал было Крабат.

Сорок три, сорок четыре, сорок пять... Бормотанье стало отчетливее, и Крабат понял, что водяной не желает пускаться в разговоры.

Последний кусочек коры плюхнулся в воду – сто, сказал водяной, сто лет; потом сорвал с ветки листок и пустил его плыть по течению – и еще один день. Ни следа на воде, ни следа в воздухе. Водой унесло, ветром развеяло.

И Крабат понял, что Смялу он потерял. Но боль еще не пришла, ибо не так она скора на подъем, как мысль.

"Зачем же я вернулся?" – спросил он.

Но водяной перебирал свою зеленую бороду, будто и не слышал вопроса.

"Отвечай! – вдруг налившись яростью, завопил Крабат, вскочил на ноги и рванул того за бороду. – Где Смяла?"

Водяной соскользнул в реку, и в руке у Крабата остался лишь пучок прутьев.

"Сто кусочков коры по воде, сто слов по ветру, брат Крабат", – сказал водяной. Река слегка замутилась, а когда прояснилась вновь, водяного и след простыл.

"Сто кусочков коры по воде, сто слов по ветру", – повторил Крабат, и то ли в ту же ночь, то ли наутро, а может, и много дней спустя отправился искать свою Смялу – где вода течет, где ветер веет.

Иногда вместе с ним был Якуб Кушк, иногда он был один. Он встречал много девушек и спал с ними, где и как придется: на пуховых перинах или на соломе, в пахучем сене или на молодом смолистом еловом лапнике, на мягких перинах Принцессы-на-горошине или на земляном полу Золушки, на теплом песке морского пляжа или в надушенной воде кафельной ванны; одна из них спросила, встав перед ним во весь рост и сбросив одежду, – кожа ее горела, а руки поддерживали грудь: "Что было у Смялы такого, чего нет у меня?"

Общей со Смялой у нее была судьба: Крабат покинул ее, как покинул Смялу, как покидал и будет покидать всех остальных, а время шло, и постепенно стиралась сама память о потерянной деве.

Даже имя ее стерлось в памяти, и он стал называть ее "моя светлая, моя темная ложбинка". Наконец он опять попал на ту поляну в лесу, опять бросился в море цветов, и чем глубже заплывал, тем дальше отступали берега, а песня Лорелеи доносилась отовсюду и ниоткуда.

Что стало потом с Крабатом, не знает никто.

Одни полагают, что он и есть тот старик, что каждую субботу продает цветы в нише за колоннами собора, – никто не видел, как он приходит и когда уходит. Говорят, что время от времени кто-нибудь из его покупателей находит в букете скромных астр диковинный цветок несказанной красоты, похожий по форме на звезду и не числящийся ни в одном из справочников.

Другие уверяют, что Крабат так и не выбрался из моря цветов и должен оставаться у рыжеволосой девы до тех пор, пока не вспомнит и как звали Смялу, и что именно шептала она ему на ложе любви, и каков был вкус ее слез.

А мельник Якуб Кушк всю жизнь твердил, что, как ни правдоподобен тот или иной конец этой истории, она все равно не более чем сказка, выдуманная людьми, не знающими, что вся красота жизни заключается в тайне женщины и в жажде мужчины ее разгадать.

Тем не менее он сделал из этой сказки песню и сто девушек проводил с этой песней на брачное ложе, где, по его словам, и надлежит быть сказке – одну ночь, а то и три.

Истина выяснилась однажды, когда мельнику Кушку нечего было молоть и он отправился поболтать, а если судьба улыбнется, то и опрокинуть чарочку с дружкой Петером Сербином, и от него узнал, как на самом деле случилось, что Крабат потерял Смялу.

Поначалу они говорили вовсе не о Крабате, а о графе Цеппелине, за день до этого пролетевшем над их головами на север, чтобы предстать пред кайзером Вильгельмом.

Петер Сербин в тот день никому не понадобился ни для свадьбы, ни для кладки дома, поэтому он вооружился красками и кистью, чтобы подновить Святого Георгия с конем и драконом, украшавшего западную сторону морового столба и потому более выцветшего.

Петер Сербин стоял на лестнице, а Якуб Кушк подавал ему ту или другую краску, смотря по тому, что предстояло подкрасить – Добро или Зло. Когда обновитель святого воина дошел до дракона, Якуба Кушка осенила блестящая мысль. Он протянул другу черную краску и сказал: "Подрисуй ему усы".

Петер Сербин подумал: Георгию.

"Дракону, – сказал мельник, – получится вылитый кайзер".

Дружка не стал подрисовывать дракону кайзеровские усы, но согласно кивнул, когда Якуб Кушк заявил, что если кайзер заполучит в свои руки дирижабль, то руки у него наверняка зачешутся, и тогда войны не миновать.

И потом, когда они уселись на траву у столба и стали ждать, когда солнышко, еще горячее в этот послеобеденный час, слегка подсушит Святого Георгия с драконом и можно будет еще до вечерней росы покрыть его защитным лаком, разговор у них все еще шел о великих людях и великих открытиях, а также о том, почему для маленьких людей эти открытия оборачиваются то добром, то злом.

Со времени тех злосчастных маневров мельнику за каждым кустом чудился кайзер, а с тех пор, как он узнал из газет, что кайзер за обедом запросто пожаловал Круппа наследственным званием пушечного короля, за каждым кайзером мерещился свой Крупп. Поэтому он утверждал, что на свете есть только два изобретения, которые коронованные особы не присвоили себе, а уступили простым людям: мышеловка и деревянный протез.

Дружка Петер Сербин слушал мельника, смотрел, как солнышко одинаково ласково пригревает и святого воителя, и злобного дракона, и думал, что Добро и Зло кроются не в вещах, а в людях – у шулера монета всегда падает орлом вверх.

"Вещи сами по себе такие, какие они есть", – сказал он вслух. Покуда Крабат не знал, какой чудесной, таинственной силой обладает его посох, он считал его просто деревянной палкой, на которую удобно опираться и приятно смотреть, сравнивая вырезанную на ней Еву со Смялой – пусть даже у Евы нос был красивее, зато Смяла была живая и теплая, что снаружи, что внутри. Но потом, когда солнце склонилось к закату, Смяла стала зябнуть в своем легком холщовом платье, под которым ничего не было. Ей бы надо что-нибудь теплое, подумал Крабат и представил себе пушистое и яркое шерстяное покрывало – может, даже с бахромой, сгодилось бы и без бахромы, главное, чтобы теплое.

Не так-то просто было представить себе такое покрывало, если он его никогда в глаза не видел, за исключением разве того, которым Господь под конец Дня Великой Раздачи укутал себе колени – по черному полю шитые золотом мудреные системы небесных светил. Крабат воткнул свой посох в землю и поплелся с холма – ему казалось, что на ходу скорее что-нибудь придумает, чем сидя на месте.

Но и на ходу он ничего не придумал, как ни хотелось ему найти для нее что-нибудь теплое; тогда он повернул назад и уже издали заметил, что на его посохе висит нечто странное – вроде медведя, из которого вынули нутро. Когда он подошел поближе, оказалось, что это нечто походило на медведя лишь лохматостью и мягкостью, а больше ничем, ибо медведь ни за что не смог бы вылезть из этой шкуры: ни входа у нее не было, ни выхода.

Смяла заплясала от радости и, спросив: "Откуда у тебя такая прелесть, Крабат?", не дожидаясь ответа, заявила: "Я сошью себе из этого шубку, вечера нынешним летом такие прохладные".

Крабат пропустил мимо ушей ее вопрос – ведь женщины все равно не верят удивительным происшествиям, которые на каждом шагу случаются с мужчинами, – и сказал: "Я думал, может, тебе это понравится".

Целую неделю Смяла кроила, скалывала и шила, и наконец шубка была готова. Спереди она доходила до колен, а сзади немного свисала углом; Крабат заметил это и мог бы указать, если бы его спросили, но его не спросили.

Хотя в то лето вечерами и впрямь было довольно прохладно, но комаров развелось такое множество, что с каждым словом заглатывалось штуки по три; правда, Крабату, если он не собирался беседовать с самим собой, некому было и слова сказать: мельник с недавних пор завел себе подружку, молол вместе с ней день и ночь без продыху и на глаза не показывался, а Смяла со вчерашнего дня по какой-то непостижимой женской причуде вдруг онемела и оглохла. Крабат, из чистого любопытства заглянувший накануне на мельницу, позволил себе заметить, что та девица свое дело знает.

Но человек не рыба, вот Крабат и сказал своему посоху – или, вернее, просто так, в звенящий комарами воздух: "Хоть бы их птицы сожрали". Только он это вымолвил, налетели откуда ни возьмись какие-то невиданные суетливые пташки и набросились на комариный рой, как впоследствии Святой Михаил на гуситов под Бауценом.

Смяла подошла взглянуть и сказала, что это летучие мыши.

Крабат чуть было не возразил, что это козодои и что он сам их создал, но, обрадовавшись, что Смяла заговорила, удержался. А себя самого убедил, что молчит потому, что еще не совсем уверен, вправду ли его посох волшебный и может творить чудеса.

Эту уверенность он приобрел на следующий день. Войдя в лес, он сжал посох в руке и промолвил: "Пусть на одних деревьях растет черника, а на других брусника". На обратном пути он увидел на опушке рябину и бузину и понял, что посох и впрямь творит чудеса, хоть и не совсем такие, каких от него ждут: вместо брусники получилась рябина, а вместо черники бузина.

Выбрав удобную минуту – волосы Смялы разметались по его груди, их сердца еще учащенно бились, но темная волна уже схлынула, – он заговорил об этом со Смялой. Теперь чудо казалось ему не таким уж и чудом, и что получилось не совсем то – не таким уж и важным, а главное, неопасным. Он слегка пофилософствовал на тему о несовершенстве мира, установил непреложную логическую связь между собственным разумом и нравственностью – с одной стороны, необходимостью доделывать мир за Творца – с другой, и непонятной чудодейственной силой резной палки – с третьей, и в конце концов убедил себя, что достаточно хотеть добра, чтобы и получилось добро.

Но Смялу убедить не удалось, ею овладел страх, – неодолимый, идущий откуда-то из глубины страх. "Почем знать, что получится, когда несуществующее осуществится? Я видела во сне ужасных драконов, похожих на твоих летучих мышей, только те во много раз больше и летают со страшным грохотом. А главное, – она вздрогнула, – главное, они охотились за нашими детьми".

"Это только сон", – сказал Крабат и погладил ее плечо.

Но Смяла сказала: "На опушке леса рядом с бузиной теперь появились кусты с ягодами, похожими на бруснику. Но это волчьи ягоды".

Крабат подумал, еще не доказано, что мой посох сотворил именно волчьи ягоды, а вслух сказал: "Как это ты сразу придумываешь подходящее название, я просто восхищен".

"Не хочу придумывать подходящие названия для ужасных вещей, которые ты творишь, – сказала Смяла. – Не хочу жить в страхе перед твоими творениями".

Ночь была длинная и теплая, и темная волна вновь накатила на Крабата, мысли о волшебном посохе и его своевольной чудотворной силе напрочь вылетели из его головы, а руки сами пустились на поиски чуда, и всюду, где они касались тела Смялы, взметывались такие фонтаны брызг, что вскоре волна захлестнула его с головой.

Но Смяла осталась на берегу: плотина страха отгородила ее от волны. Как ни крутились бурунчики пены, как ни шипели и ни бились волны, она оставалась на берегу.

"Поклянись", – прошептала она, и он поклялся не вмешиваться в ход вещей и не пользоваться чудо-посохом, не творить за Творца.

Но нечаянно Крабат нарушил клятву.

Чтобы добыть камней для постройки дома, он примялся дробить огромный валун с красивыми прожилками. Недели тяжкого труда ничего не дали – Крабат выбился из сил и вконец испортил ломик, а получилась лишь тачка обломков. Разъярившись на проклятый камень, Крабат воскликнул в сердцах: "Пусть каждый отбитый осколок оживет и станет мне помощником". Едва он это сказал, как тут же захотел взять свои слова обратно; однако любопытство взяло верх, он удержался и ощутил и ужас, и восторг, когда желание его исполнилось: вокруг валуна как из-под земли выросло целое войско пестро разодетых, грубых, неотесанных бородачей; один держал штандарт, другой бил в барабан, и. все хором горланили песню: Наш кайзер греет задницу у а Валленштейн бьет шведа. Платите чистым серебром – получите победу.

Вожак отряда – кираса заляпана грязью, а гульфик величиной с окорок расшит шелком – надвинулся на Крабата: "А ну, ставь нас на работу, дерьмоед, не то дух из тебя вон".

Один бородач, ухмыляясь во весь рот, приволок откуда-то козу, дожевывавшую кустик черники. "Вот надраим солью пятки, олух ты деревенский, да заставим козу слизывать, – нахохочешься у нас, как грешник в аду, которого ведьмы щекочут!"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю