355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Брезан » Крабат, или Преображение мира » Текст книги (страница 4)
Крабат, или Преображение мира
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Крабат, или Преображение мира"


Автор книги: Юрий Брезан


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

Крабат собрался с духом – уж если творить чудеса, так хоть с толком – и, держа посох перед собой словно скипетр, приказал: "Раздробите валун на мелкие части! А козу пока привяжите к дереву!"

В тот же миг оружие ландскнехтов превратилось в рабочий инструмент, барабанщик забил в барабан, вожак гаркнул: "С нами бог и Валленштейн, ребята!", и вся орава с гиканьем набросилась на огромный валун. Канонир в красно-синем мундире велел набить порохом щели и трещины, и валун мигом разнесло на десять тысяч кусков – многие даже отлетели далеко в чащу леса.

Там лежат они и поныне, а ученые ломают голову над острыми краями этих осколков: ведь если ледник протащил их с собой больше двух тысяч километров, то у них должна быть округлая форма. А какой-то геолог самолично раздробил один такой камень, взвесил кубический дециметр полученной пыли на ювелирных весах, изучил под мощным микроскопом и обработал всевозможными кислотами, потом поехал на Шпицберген, а точнее, на Западный Шпицберген, высадился на берег в Хорнсунне – дело было в августе, погода приятная и море гладкое, как зеркало, и взобрался на гору Хорнсунтинн высотой тысяча четыреста метров. Когда до вершины было уже рукой подать, ученый геолог отбил от голой скалы кучу осколков, затолкал их в рюкзак и с превеликим трудом, но благополучно доставил сперва на корабль, потом домой, а потом и в свою лабораторию; там раздробил, взвесил, изучил под микроскопом, обработал кислотами и установил со всей научной достоверностью, что лесной валун с острыми краями, лежащий на расстоянии двух и трех десятых километра к западу от среднего колена реки Саткулы, ведет свое происхождение от горы Хорнсунтинн на" Западном Шпицбергене. А округлой формы не имеет.

Ученый геолог сделал из этого вывод, что в прежние времена камни тоже были лучшего качества, чем нынешние.

Из чего в свою очередь можно заключить, что даже его наука, имеющая дело лишь с мертвым камнем, может и заблуждаться, коли сбрасывает со счета знания, почерпнутые простым народом из каких-то таинственных источников.

Но в ту пору Крабат наорал на канонира за его пороховые забавы – не из-за возможных затруднений для ученых мужей будущего, а просто потому, что ему не хотелось собирать и стаскивать в кучу разлетевшиеся обломки. Однако ландскнехты, не обращая на него внимания, продолжали изо всех сил колотить в такт барабану по остаткам валуна до тех пор, пока не превратили их в щебень.

Тогда Крабат в бешенстве вырвал у барабанщика обтянутый телячьей кожей барабан и напялил его на голову вожака, или как он там у них назывался.

Вожак отшвырнул барабан барабанщику, и тот спокойно натянул на него новую шкуру.

Крабату же он сказал: "Телячьих шкур в запасе больше нет. И если еще понадобится, натянем на барабан твою, баранью!"

Вся его рать покатилась со смеху. А вожак продолжал: "Мы и сейчас сдерем с тебя шкуру, коли не обеспечишь нас немедля работой. На восемь часов, включая перерыв на обед и на полдник. И на полдник, – повторил он, – неплохо, верно? Мы в твоем распоряжении, господин полковник. А может, ты генерал?"

Растерявшись от такого натиска, Крабат не мог придумать ничего путного и приказал собрать щебень и вымостить дорогу через лес.

Он надеялся, что таким манером отделается от них; попутно – так сказать, как побочный продукт – ему пришла в голову мысль, что, если использовать ландскнехтов для таких работ, и от них будет хоть какой-то прок.

К полудню все было собрано до камешка и лесная дорога вымощена – насколько хватило щебня. Она и теперь существует и посреди леса неожиданно кончается предупреждающим знаком с изображением человека, сломавшего себе шею.

Вожак пристроился к дереву рядом с Крабатом, отстегнул гульфик и стал мочиться. При этом бормотал, как бы ни к кому не обращаясь: "Если теперь этот маг-недоучка заставит нас считать сосновые иглы или собирать голубику, он попадет в рай быстрее, чем Тилли (Тилли (1559-1632) – полководец германского императора в период Тридцатилетней войны. – Здесь и далее примечания переводчиков.) в Магдебург". Потом вдруг направил струю на Крабата и заорал: "Давай настоящую работу!"

Крабат отвесил ему такую затрещину, что струя мигом иссякла, и сказал: "Мне нужен холм под виноградник, настоящий большой холм с крутым спуском к югу. Немедля соорудите такой холм, а чтоб земля не осыпалась, поставьте через каждые десять метров по человеку – пусть подпирают холм изнутри".

Вожак трижды топнул, потом широко расставил ноги и рявкнул: "Слушаю и повинуюсь, господин полковник!" Получив такой приказ, он уже всерьез поверил, что Крабат никак не ниже чином.

Новое задание явно пришлось ему по вкусу, он энергично забегал вдоль строя, от полноты души ругаясь на чем свет стоит и назначая очередников к закапыванию заживо.

Ландскнехты только плечами пожали – приказ есть приказ. Когда они закопали первого, Крабат бросился наутек. Где-то в самой чаще он опустился на землю, закрыл глаза и заткнул уши. Но мало-помалу ощущение вины как-то притупилось и уступило место простой и ясной мысли – ведь ландскнехты были все ж таки не настоящие люди, а всего лишь куски камня, обращенные им на короткое время в людей.

Какие возможности тут открывались! Чего он только не мог совершить! Он почувствовал, что превращается в великана – и в то же время как бы теряет вес и отрывается от земли, взмывает ввысь и возносится на вершину высочайшей горы; где-то далеко-далеко внизу океаны и континенты, он повелевает морскими течениями, обращает вспять реки, осушает болота, орошает пустыни – сколь жалкими по сравнению с этим покажутся подвиги Геракла!

Но тут прямо сквозь заросли к нему проломился вожак и доложил: "Виноградник готов, господин полковник! Прошу дать новое зада..."

Не договорив последнего слова, он начал сокращаться в размерах и прямо на глазах растаял; рыжий муравей побежал по траве, мышь зашелестела в зарослях черники, маленький осколок сверкнул под ногами. Крабат поймал муравья, тот заметался по его ладони – ничтожная, невесомая тварь. Он поднял с земли осколок – холодный мертвый камень. А мышь уже юркнула куда-то. Медленно, словно с тяжким грузом, он поднялся с земли и поискал глазами козу. На дереве висел обрывок веревки, рядом валялся жеваный кустик черники.

Он посмотрел на свой чудо-посох и подумал, чего же он с его помощью добился: валун развалил, но камней для постройки дома так и нет; дорогу проложил, но она вела в никуда; холм под виноградник насыпал, но виноград с этого холма не мог бы взять в рот.

Он пошел домой и был счастлив, что с его пригорка не виден тот холм. Смяле он сказал, что выбился из сил, и сразу лег в постель. А когда она прилегла рядом, он постарался дышать глубоко и ровно. Она заснула, а он смотрел в темноту, следя, как ночь каждый миг меняется. Правой рукой он судорожно сжимал посох и пытался вновь взлететь мысленно в горные выси грядущих подвигов, но выси всякий раз оборачивались холмом под виноградник с заживо похороненными в нем людьми, и его ноги вязли в свежевскопанной земле.

Повернувшись к холму спиной, он хотел было бежать туда, где за далекой линией горизонта надеялся найти решение, – раньше он знал, какое решение, но теперь, именно теперь, он этого уже не знал, оно скрывалось за горизонтом, который при приближении удалялся. Бежать стало трудно: земля была изрыта воронками и кратерами – глубокими, величиной с дом, и мелкими, в рост человека, заполненными гнилой водой, а серая, разъезжающаяся под ногами земля была пустой на поверхности, но не в глубине: из нее там и сям торчали то балка, то бедренная кость человека или животного, то рукоятка плуга, то ржавая железная труба.

На краю одной воронки сидел вожак с летным шлемом в руке; при виде Крабата он вскочил, приложил два пальца правой руки к виску и отрапортовал: "Все сровняли с землей, господин генерал".

ВСЕ СРОВНЯЛИ С ЗЕМЛЕЙ.

На рассвете Крабат глубоко закопал свой чудо-посох в сухую каменистую землю.

Крабату не удалось хотя бы на один день забыть о таинственной, непостижимой силе резной палки. Его мучили не столько честолюбивые помыслы – быть хозяином этой силы, творить новое, изменять по своему усмотрению уже существующее, – сколько загадки и тайны, с которыми он сталкивался повседневно и решение которых он считал похороненным вместе с чудо-посохом. Все вокруг было для него загадкой и тайной: почему капля росы сверкает всеми цветами радуги, хотя вода не имеет цвета, почему звезды исчезают, как только появляется солнце, откуда берется и куда девается ветер, как из розового цветка получается желтое яблоко – каждый предмет и каждое явление взывало к нему, требуя ответа.

Иногда Крабату казалось, что голова его вот-вот лопнет от этих вопросов, потом ему вдруг мнилось, что в его голове смогут уместиться не только тысяча вопросов, но и тысячу раз тысяча и еще тысячу раз тысяча ответов. Вопросы жгли ему душу, и, чем дольше он думал, тем тверже становилась уверенность в том, что путь в Страну Счастья не пройти ногами, что она откроется как на ладони вслед за ответом на последний вопрос, а вопросы – это дорожные указатели на пути туда.

Как-то ночью Крабат осторожно выбрался из хижины и выкопал из земли свой чудо-посох. Руки его дрожали, и сердце колотилось.

Он поднес палку к самым губам и прошептал: "А говорить ты умеешь?"

"Мелешь", – прозвучало в ответ из лесу.

Крабату не хотелось, чтобы кто-нибудь подслушал этот разговор.

"Да тише ты", – сказал он и откашлялся.

"Ишь ты", – расслышал он слова, сопровождаемые глупым хихиканьем.

"Шепчи мне прямо в ухо, не кричи так", – попросил Крабат и прижал палку к уху. Палка безмолвствовала, а из лесу отчетливо донеслось: "Чудак".

Крабат заподозрил обман. Он засунул палку в поленницу за хижиной, сел на прежнее место и прошептал тихо, точь-в-точь как в первый раз: "Отчего нынче узколица луна?"

"Веселится она", – раздалось из лесу.

Но Крабату было не до веселья: мало того, что чудо-посох оказался тупым чурбаном, слова путного не добьешься, он вдобавок еще и плут: обзавелся эхом, сказанное шепотом разносит по всей округе и повторяет готовые ответы как попугай.

Содержать эхо в услужении будет прерогативой более поздних эпох, а в эти поздние эпохи – прерогативой тех, кто боится всех ответов, кроме своих собственных.

Но Крабат все еще верил в полезность вопросов, и на следующий день, зайдя на мельницу, он объяснил Якубу Кушку, в чем состоит сущность эха и в чем его вред.

Кушк – тощий, как отшельник в пустыне или как манекенщица на помосте, истомленный, как солнце в ноябре, и игривый, как ручей в марте, – мельник Якуб Кушк покатился со смеху, услыхав про эхо, и тут же решил, что надо бы ночью сходить туда с подружкой: пускай эхо орет себе в свое удовольствие, может, Смяла пробудится от сна; пора и ей наконец вновь услышать, как звучат любовные речи.

Крабат даже вспылил – дескать, у него в голове вещи поважнее, – и, поскольку Якуб Кушк в своем ослеплении отрицал, что есть вещи поважнее любви, Крабат повел его к холму под виноградник, насыпанному ландскнехтами Валленштейна. Холм, все еще голый, был усеян повторяющимися через равные промежутки кочками и бугорками. Крабат объяснил, отчего и как это получилось, рассказал о раздробленном на щебень валуне, о бесполезной дороге, ведущей в никуда, а заодно и о том, как он во сне бродил по местности, которую сровняли с землей.

Мельник слушал внимательно, но, когда огромная бабочка, порхавшая в двух шагах от него, опустилась на цветущую мальву, он вдруг присел на корточки перед цветком.

"Что с тобой?" – спросил Крабат.

"До чего же она красива, эта бабочка", – прошептал мельник.

"Красива? Верно, красива, – согласился Крабат. – Но откуда у гусеницы берутся такие краски? Я разрезал сто гусениц, и у всех одна и та же серая мякоть".

Бабочка взлетела. Якуб Кушк сказал: "В этом-то все дело, брат. Я вижу, что она красива. А ты хочешь знать, почему она красива. Вечно тебе надо докапываться, почему все так, а не эдак, и, если тебе что-нибудь не по вкусу, ты норовишь это переиначить на свой лад".

"Чистая правда, – удивленно откликнулся Крабат. – Но откуда ты это знаешь?"

Якуб Кушк воздержался от ответа – он бы все равно не удовлетворил пытливого Крабата, – поднял с земли комок красновато-желтой глины и стал мять его пальцами.

Но Крабат не отставал: "Ну хорошо, бабочка красива, признаю. Но на что нужна гусеница? Разумно было бы устроить так, чтобы бабочки получались без гусениц. Или, если это невозможно, обойтись вообще без бабочек".

Комок глины в руках мельника становился все податливее и постепенно приобрел матовый блеск. "Поищи-ка щепку и какую-нибудь косточку", – попросил он.

Крабат нашел щепку, а косточку отломил от обглоданного скелета птички. Сперва хмуро, потому что друг увильнул от серьезного разговора, потом с некоторым любопытством и наконец застыв в восхищении, он следил за тем, как кусок глины превращался в человеческую голову – голову девушки – и под конец стал Смялой. Правая бровь – дугой, левая – с легким изломом посредине, тонко и плавно очерченный нос, широко поставленные глаза, а рот...

"Рот у Смялы не был такой печальный", – сказал Крабат.

Ничего не ответил на это мельник, только прикоснулся косточкой к губам Смялы, и они заулыбались, но печаль в них осталась, и Крабат вдруг увидел перед собой живую Смялу и понял, что правда на стороне мельника.

"Но я не хочу, чтобы она была печальной", – сказал он.

Якуб Кушк опять промолчал; он осторожно поставил свое творение на камень, натаскал еще камней, сложил их стенкой вокруг первого камня и разжег небольшой костер.

"Если не дашь огню погаснуть до вечера, глина затвердеет, и ты сможешь взять эту голову с собой". Он хотел, чтобы Крабат остался у огня и имел время подумать.

Крабат сидел и понемногу подбрасывал сучья в костер, окружавший глиняную голову Смялы в середине каменной чаши. Он смотрел, как глина постепенно теряла свой матовый блеск, как она мало-помалу застывала и как изображение все меньше и меньше походило на живую Смялу: получался застывший слепок, безнадежно далекий в своей неподвижности от ее подлинного лица.

Чем дольше он наблюдал за процессом превращения живой копии в мертвый слепок, тем больше его мысли сосредоточивались на чем-то круглом, что он сначала принял за газовый шар, бешено вращающийся вокруг какого-то твердого ядра. Но потом газ как бы взорвался, твердое ядро его мыслей выбросило наружу, и Крабат наполовину прочел, наполовину догадался, что содержалось в этом ядре: если бы мир был неизменен, то можно было бы раз и навсегда упорядочить его по законам разума, и тайны умерли бы, не родившись, и на каждый вопрос был бы готов ответ, и всякая случайность была бы предусмотрена, а неразумное – немыслимо. Не было бы ничего вечного, кроме бытия и его законов, и я был бы сам себе господин. Не было бы ни рая, ни ада. Не было бы и страха. Правда, надежды тоже бы не было. Да и зачем надежда людям, не ведающим, что такое страх?

Он выпрямился, потому что, сидя на корточках перед костром, не мог смотреть в лицо этой мысли, этому выдуманному им самим миру, вот он и поднялся и тут же встретился глазами с Вольфом Райсенбергом, который размеренным шагом приближался к огню.

Райсенберг бросил взгляд на голый холм, насыпанный ландскнехтами. "Удачное место для замка", – промолвил он.

Крабат объяснил, что этот холм могильный, что под ним покоится целый отряд солдат Валленштейна.

"Может, это и суеверие, – улыбнулся Райсенберг, – но сам я и впрямь считаю, что фундамент должен закладываться на человеческих костях. Тогда стены стоят куда прочнее".

Тут он заметил глиняную голову в середине примитивной печи для обжига. Он спрыгнул с лошади и присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть лицо девушки.

"Отлично, просто отлично, – пробормотал он. – Твоими руками сделано?"

"Ее сделал мельник и подарил мне, – ответил Крабат. – Это моя жена".

"Я поставлю ее на почетном месте, – сказал Райсенберг. – Твой мельник – большой мастер, пусть как-нибудь зайдет ко мне".

Чуть тлевший костер совсем было потух, и Крабат нагнулся, чтобы подбросить щепок, но Райсенберг остановил его, мол, хватит уже. Пусть остынет. Он вскочил в седло, тронул рысью и поскакал вдоль подножия холма.

Провожая его глазами, Крабат внезапно вновь почувствовал на своем плече клеймо: это была даже не боль, а скорее ощущение какой-то тяжести, словно он нес на плече тяжкую ношу или же смутно чуял опасность, не понимая, откуда она грозит.

Он взял себя в руки и попытался думать о том, как это получилось, что мягкая, податливая глина стала твердой и ломкой, причем вместе с податливостью утратила и свой блеск. Но как ни старался, не мог сосредоточиться на этом: ему уже не терпелось, чтобы глина поскорее остыла и он мог бы отправиться восвояси.

Как бы нечаянно его взгляд задержался на Еве из слоновой кости, украшавшей рукоять его палки; он сравнил ее лицо с лицом глиняной Смялы и нашел, что Смяла красивее – да, красивее, несмотря на легкий оттенок печали в ее улыбке. Или, может, именно благодаря ему? Он смутно чувствовал, что и за этим таится какая-то загадка – почему плотская и пустая красота Евы с ее идеальной и гладкой соразмерностью кажется ему чужой, – загадка, которую мог решить Якуб Кушк, но не он. Впервые он понял, что он беднее друга.

Объехав холм, Вольф Райсенберг вернулся. "На южном склоне я разобью виноградник, – заявил он. – Сними рубаху и заверни в нее глиняную голову. Я беру ее себе".

Крабат рывком вскочил на ноги.

"Спокойно, без шума", – предупредил Райсенберг.

"Ни за что!"

Райсенберг не торопясь, слез с коня и вытащил меч из ножен.

Крабат замахнулся посохом.

Рассмеявшись, Райсенберг слегка ударил мечом по палке, и раздался звон металла о металл. "Убивать тебя было бы глупо с моей стороны, – сказал он. – Я только раскрою голову твоей жене, если ты будешь упрямиться".

Трясясь от гнева, Крабат обеими руками вцепился в посох и весь сосредоточился на мысли: пусть мой враг станет гусеницей. Я раздавлю ее.

Но чудо-посох задрожал в его руке: он был бессилен.

Прикоснуться и проклясть! Крабат бросился с палкой на Райсенберга и выкрикнул проклятье ему в лицо, но чудо-посох отскочил, словно отброшенный невидимой рукой, и воздух не принял в себя слова Крабата.

"Терпенье не входит в число моих достоинств", – ровным голосом промолвил Райсенберг и взмахнул мечом над головой Смялы.

Клеймо на плече Крабата загорелось огнем, глаза ослепли от слез стыда, боли и ярости. Чудо-посох был бессилен против Вольфа Райсенберга. Медленно, словно не сознавая, что делает, он снял с себя рубаху и осторожно завернул в нее глиняную голову Смялы. "Не забудь прислать ко мне мельника!" Вольф Райсенберг кивнул на прощанье и ускакал.

Крабат не смотрел ему вслед, он стоял незрячий, окаменевший и в то же время пронзенный новым чувством, которое, как он позже – намного позже – понял, было возрождением его любви к Смяле.

Он нагнулся и поднял с земли свою палку, к ней прилип комочек глины. Он хотел было смахнуть его, но комочек прилип и к руке. В задумчивости он принялся мять его в пальцах, пока не почувствовал, что комочек стал податливым, мягким, живым. Все еще без всякой цели он мял и жал живую плоть, давил и растирал ее пальцами, сжимал и катал в ладонях, и вдруг словно молнией его озарила мысль – он понял скрытый смысл своих действий, и безжалостная, почти безумная ненависть толкнула его на новый шаг. Дрожа от нетерпения, он принялся лепить из комочка глины нечто похожее на человеческое существо, какое-то корявое тельце с двумя ножками, двумя ручками и головкой шаром.

Крабат положил человечка на еще теплый камень в самодельной печи, взял в руку свой чудо-посох и приказал ему превратить крошечного нескладного глиняного человечка в грозного великана, способного растоптать Райсенберга как гусеницу.

"Как серую мерзкую гусеницу!" – завопил он вне себя, и крик его разнесся над бескрайней солнечной равниной, на которую в тот же миг легла густая удушливая тьма – какое-то чудовище пробило своим черепом все мыслимые своды, время и пространство взорвались, их обломки дождем посыпались на землю, и Крабат жарил в песчаном карьере ежа, деля его с тремя опухшими от голода ребятишками, для которых рай считался утерянным, хотя никогда не был найден, потом снял рясу монаха-доминиканца с крюка-посоха и вечером, лежа в траве неподалеку от бедной и голой церквушки в деревне Розенталь, сказал Якубу Трубачу: "Нарисуй мне портрет Смялы, брат. Будет мне путевым знаком, пока ее не найду".

Небо было усыпано звездами, где-то вблизи, у церковной стены, благоухала жимолость, на опушке леса выли волки.

Якуб Кушк запел: О мадонна у холодного ключа, согрей бедных ландскнехтов в солнечных теплых лучах, потом напился из родника, бившего из земли возле церкви, и вновь улегся в траву.

"Люди верят, что этот родник чудотворный, – сказал он. – Я боюсь чудес. Солнце должно греть, когда ему приходит пора, и портрет – не путевой знак".

Крабат мог бы возразить: что мы знаем о прошлом, то ведет нас в будущее. Или объяснить, что он не собирается сперва убить Райсенберга, а потом искать Смялу, а хочет искать Смялу, и оттого должен убить Райсенберга; но он промолчал, потому что где-то совсем рядом защелкал соловей – может, в той жимолости у стены.

Глава 3

Дабы избежать весьма вероятных недоразумений и предостеречь читателя, чтобы он, упаси бог, не спутал уже упомянутых мельника Якуба Кушка, напугавшего самого кайзера, и его защитника в суде дружку Петера Сербина, с одной стороны, с Крабатом и его другом, на беду нареченным Смялой тоже Якубом Кушком, – с другой, придется уделить первым двум больше места, чем мыслилось в начале. И прежде всего, пожалуй, из-за того, что многие люди, рассказывая о Крабате, и впрямь валят все в одну кучу и путают Крабата с кем-либо из Сербинов, а уж двух мельников по имени Якуб Кушк и подавно не различают.

Этой непозволительной игре с временем и пространством, возможно, способствует то обстоятельство, что благородный господин, которого Люцифер окрестил Райсенбергом, тоже не остался в раю, а появлялся всякий раз там, где Крабат пытался найти Страну Счастья – какой бы она ни была, и там, где Крабат – или Сербин – строил себе хижину, Вольф Райсенберг возводил замок или крепость.

Правда, во все времена смешно было бы говорить о вражде между замком Райсенбергов и двором Сербинов на холме со старой липой – слишком уж величествен был первый и слишком уж жалок второй. Тем не менее выкрикнул же однажды Каспар Сербин в лицо своему палачу Райсенбергу: "Вражда посеяна между тобой и мной и дана нам вечная жизнь, пока один из нас не вздернет другого на древе истории и синий язык не вывалится у него изо рта!" Случилось это, видимо, в гуситские времена, и как раз эти слова, как утверждают некоторые, и были сказаны Крабату Творцом, когда неподалеку взревел лев, и никто не расслышал конца фразы. Многое говорит за то, что люди эти правы. К тем, кто был полностью убежден в их правоте, принадлежали дружка Петер Сербин и его друг, мельник, сообразно с этим они и действовали – каждый на свой лад, но не упуская древо истории из виду. Ибо когда повиснет на нем тело Райсенберга, исчезнет его клеймо с их плеч, и кончится нескончаемо долгий день поиска, и они найдут то, что искали.

Мельник Якуб Кушк не позволил своему разуму пылиться и ржаветь среди мешков с мукой, он гонял его во все концы, по всему белу свету за знаниями, а принесенную им добычу сперва сваливал в кучу, потом бережно раскладывал – зернышко к зернышку – и таким способом без помощи пророков пришел к убеждению, что Седьмой День не вечен и, значит, нужно вовремя подготовиться – не к концу, конечно, а к новому началу, утверждал он, дабы не повторить промахов, допущенных при сотворении мира. Людей не будут спрашивать: что ты хочешь иметь? А спросят: как вы хотите жить? Обжоры захотят жить среди молочных рек и кисельных берегов, а глупцы – как в раю, но свершится, слава богу, не их воля, а воля тех, кто обладает знанием.

Чтобы оказаться в их числе, а не среди невежд, Якуб Кушк завел по образцу своей амбарной книги, куда записывал цифры помола, отходов и налогов, еще одну – Книгу о Человеке, которая ему сможет пригодиться, когда возникнет необходимость творить человека заново. В этой книге взвешивались и оценивались не только человеческие свойства с точки зрения их пригодности для будущего, но и все то, что неотделимо от человека, как река от мельницы. И взвешивались и оценивались эти свойства не на эфемерных весах чистого разума, а протравливались кислотой накопленного житейского опыта. Ведь Якуб Кушк по собственному опыту знал, что человеческий разум в состоянии выкидывать самые невероятные номера и выдумывать самые несуразные вещи. К примеру, незадолго до того власти прикрыли поблизости гончарную мастерскую только за то, что в ней изготовлялись совсем простые и легкие вазы вместо тяжеловесных и богато изукрашенных (их любил глава государства), а это, как следует из официального документа, создает угрозу существующему строю. Такие и подобные выкидыши человеческого разума не заставили, однако, мельника занести сам разум в графу "отрицательные свойства". Он лишь приписал, что при сотворении человека заново необходимо предусмотреть изоляционную прокладку между разумом и послушанием. И добавил в скобках, что разум не должен быть холопом у послушания.

Когда по берегам Саткулы распространилась весть, что предстоят маневры с участием кайзера, мельник достал из ящика заветную Книгу. Маневры имели к ней отношение постольку, поскольку на них должен был присутствовать император, а величества всех мастей в Книге мельника значились под номером один в графе бедствий, от которых вновь создаваемого человека нужно во что бы то ни стало оградить. Что бы там Творец в свое время ни замышлял, создавая эту породу, ничего путного из его затеи не вышло, сказал Якуб Кушк десятку своих клиентов-булочников. Какого ни возьми: саксонца Оттона, побившего гуннов в битве на реке Лех, или пруссака Вильгельма, бравшего пример с гуннов и посылавшего своих солдат в Китай, или любого другого, – все они в общем и целом ошибка мироздания.

Как во все времена и во всех странах, так и здесь тоже нашлись люди, готовые лизать императорский зад и подбирать крохи с его стола; они повскакали с мест и хором обрушились на мельника. Но автору Книги о Человеке ничего не стоило доказать справедливость своего мнения.

Сначала на примере пресловутого Оттона. Когда тот прибыл на берега Саткулы, дабы лично удостовериться в том, что крест превосходно может служить двойной виселицей, Райсенберг устроил в его честь сражение не на жизнь, а на смерть между сотней безоружных язычников, отказавшихся целовать крест, и двадцатью волками, тоже нехристями. Три волка выжили, и император даровал им свободу. Правда, предание умалчивает, признал мельник Кушк, на каком именно коне восседал император во время увеселительного зрелища.

Потом мельник привлек в качестве доказательства прусского Вильгельма. Дело и впрямь не в том, на какой лошади будет гарцевать кайзер во время предстоящих маневров – с помощью фотографий и последовавшего затем судебного процесса будет задним числом доказано, что столь пугливым оказался великолепный белый жеребец чистых кровей, – а в том, что вред от его прибытия намечается уже теперь, еще до того, как этот злополучный жеребец вместе с кайзером отправится в поход на Саткулу. Ибо Райсенберг опять готовится по-своему встретить кайзера и на случай, если его величеству во время пребывания в замке Райсенберг потребуется посетить такое место, куда ходят пешком и без адъютанта, приказал оборудовать современный благоухающий клозет со смывом.

Не дав ему договорить до конца, сторонники кайзера подняли крик: никто не имеет права отказать Его Величеству в привилегии пользоваться именно таким клозетом. (Насколько они были правы, выяснилось впоследствии, когда после испуга, пережитого из-за мнимой иерихонской трубы, новое устройство не только было благосклонно принято к высочайшему сведению, но и достаточно часто – причем иногда даже с некоторой поспешностью – использовалось.)

Как только мельнику снова удалось завладеть инициативой в споре, он заявил, что повелители мира сего опасны не своими благоухающими клозетами, а тем, что самим фактом своего существования нередко побуждают даже порядочных людей считать воплощением права не закон, а уста повелителя. Так, граф Райсенберг, затеяв еще кое-что обновить в замке, нанял на работу столяра со стороны. И если с точки зрения права, добавил он, возразить против забавы того, прежнего Райсенберга, в сущности, было нечего, ибо уничтожение волков и язычников считалось заслугой перед богом и императором, то с затеей нынешнего графа дело обстоит по-другому: новый столяр Бенно Либескинд нанят противозаконно.

Лучшего доказательства вреда, причиняемого императорами, мельник Кушк не мог бы привести: все его слушатели, в том числе и сторонники кайзера, закипели от возмущения.

Местный глава столяров Пауль Сокула бросился с места в карьер к Петеру Сербину, дружке и защитнику, и спросил без обиняков, разве их отцы зря делали революцию. Петер Сербин ответил на этот вопрос отрицательно, надел чистую рубаху, вычесал из бороды последнюю ухмылку, вспенил кровь порцией ярости и отправился в замок. В это время мельник как раз стоял возле мельницы и плевал в реку, но воды в ней тем не менее не прибавлялось, а если у мельника нет воды, то есть время, вот Якуб Кушк и вынул свою трубу из мешка и присоединился к Другу.

Перед домиком графского садовника чужой столяр сгружал свою мебель; садовник был со странностями: зимой спал в оранжерее, летом где попало и отведенным ему жильем не пользовался. Мельник остановился, направил трубу в сторону пронырливого столяра и заиграл: Уж как город мне покидать-покидать... Столяр Либескинд был человек обходительный, а кроме того, наслышался, видимо, об отсталости местного населения; он решил, что трубач просто по темноте своей счел эту песню подходящей к случаю, вынул из кармана монетку и сказал: "Добрый человек..."

Мельник тут же отдал монетку подмастерью, а дружка и каменщик Петер Сербин сказал столяру: "Не ходи, не придется возвращаться".

Труба фыркнула, а столяр Либескинд сказал, обращаясь к своей жене: "Мы имеем дело только с замком".

Это было ошибкой, потому что революция 1848 года не прошла бесследно, перед замком стоял представитель деревни, и черепица на крыше замка была долговой распиской, наследством старой графини-матери, той самой, которая от мигрени ела селедочьи глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю