355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Брезан » Крабат, или Преображение мира » Текст книги (страница 23)
Крабат, или Преображение мира
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Крабат, или Преображение мира"


Автор книги: Юрий Брезан


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Якуб Кушк побоялся спросить, что означали эти обрывки фраз; он чистил трубу, и в ее сверкающей воронке видел человека, сидящего у ели; его тело, отражавшееся в углублении трубы, казалось крошечным, а голова огромной, с мозгом, проникающим в галактики и отчуждающим самого себя. Трубач заговорил, он обращался к своей трубе, к качавшимся на ветру цветам, к муравьям, усердно сновавшим между камнями, к пчелам, перелетавшим с цветка на цветок, но он все-таки говорил, надеясь, что его простая история дойдет до ушей, оглохших от грохота глобальных проблем.

"Однажды мы пришли в город, которому подчинялись все деревушки на Саткуле. В этом городе искали нового бургомистра, потому что прежний потерял голову под топором королевского палача. И поскольку никто не знал, удовлетворится ли король одним бургомистром без головы или же под влиянием святой троицы – произвола, несправедливости и плохого настроения – ему понадобятся еще три головы, в магистрате сидели тихо, как лягушки зимой. Когда молчат лягушки, квакать приходится воробьям, сказал я Крабату, а он засмеялся и ответил, что из нашей затеи ничего не выйдет, это все равно что бить молотком мух, сидящих на оконном стекле, но мы все-таки отправились в ратушу и объявили, что готовы занять пост бургомистра: один из нас или оба вместе. В магистрате увидели мою трубу и сказали: ты музыкант, и в голове у тебя ноты, а мы в них не разбираемся. Поэтому ты не можешь стать нашим бургомистром. А Крабата они спросили, моет ли он ноги в Саткуле. Не только ноги, но и шею, и руки, и грудь, и живот, ответил он.

Тогда они велели опрыскать воздух благовониями. Вода в Саткуле ужасно воняет, сказали они. Ведь не хочешь же ты, чтобы мы, являясь к бургомистру, зажимали носы.

Крабат не стал объяснять им, что вода в Саткуле пахнет ничуть не хуже, чем в колодце да рыночной площади. Он сказал: у всех вас райсенберговский насморк, хорошо бы его вылечить.

Один из отцов города, который был очень образован, процитировал слова поэта: Наследовать достоин только тот, кто может к жизни приложить наследство, – и добавил: мы унаследовали свои носы от наших отцов, и, что для них дурно пахло, дурно пахнет и для нас. Аминь.

Семь недель город оставался без бургомистра, а потом появился новый претендент, тоже из деревушки, расположенной на Саткуле.

У отцов города и в самом деле было очень тонкое обоняние, и они спросили недоверчиво: ты тоже моешься в Саткуле?

"В Саткуле? – переспросил претендент. – В этой сточной канаве, куда я выбрасываю мусор? Как я могу в ней мыться? Каждую неделю я набираю для питья и умывания полный кувшин чистой воды из вашего колодца на рыночной площади".

Но твои мать и отец... – сказали отцы города.

Претендент перебил их: "Разве дети отвечают за своих родителей? Вот я, к примеру, слеп, когда вижу отца, и глух, когда слышу мать".

Отцы города благосклонно закивали, они охотно сделали бы его бургомистром, но, разговаривая с ними, он поймал трех вшей в своей бороде, а им не хотелось заводить у себя насекомых, поэтому они предложили ему высокую и хорошо оплачиваемую должность лизальщика сапог, причем сама процедура лизанья была чисто символической.

На пост бургомистра они в конце концов выбрали человека, который денно и нощно заботился о благе города, правда только на словах. Его собственные дети, оборванные и голодные, выпрашивали у соседей кусок хлеба, и в магистрате решили: раз человек не заботился о своих ближних, значит, он посвятит себя крупным общественным делам.

Этот бургомистр вскоре умер, толком не насладившись властью, и горожане, не успевшие, к своему счастью, разделить судьбу его детей, написали ему на могиле следующую эпитафию: "Его любовь к человечеству была и осталась лживой",

Собственно говоря, вместо слова "лживой" в надписи должно было стоять "живой", но резчику свой вариант показался уместнее, к тому же на плите оставалось еще немного места.

Якуб Кушк рассказывал бы свои истории и дальше: о другом бургомистре или о священных коровах, которые погибли во время войны и голода, осталась только одна телка. Сначала люди решили зарезать и ее, но потом пожалели и подумали, что, воспитываясь в одиночестве, она превратится в обычную молочную корову. Они забыли, что в их головах невольно сохранились образы священных коров, и эта неубитая телка стала родоначальницей нового стада священных коров. Для них воздвигались коровники, и из-за этого порой не строились детские сады. Это огорчало людей, но они были счастливы, что снова обрели своих священных коров, и тот, кто ругал их, попадал на заметку, а тому, кто сомневался в их святости, грозило изгнание. Якуб Кушк мог рассказать сколько угодно таких историй – лишь бы подсыпать пороха в гаснущий костер, – но заметил, что его слушают муравьи или пчелы, но только не Ян Сербин. Тот все еще производил впечатление человека, мозг которого заключен в почти непроницаемую для мыслей оболочку. У него вдруг вырвался обрывок фразы, еще один, – они как будто спешили занять пустые клетки в непрерывно меняющем свои очертания кроссворде.

Потом молчание и про себя, для себя даже: жалеют, что дети не появляются на свет в мундире... счастливы своим умом и своими детьми и несчастливы без пушек, но пушки постоянно ввергали их в несчастье... – слова входили в тот же кроссворд, но карандашом, осторожно, чтобы не ошибиться.

Якуб Кушк не приходил ему на помощь, он знал, что такой кроссворд человек решит, только когда перестанет наслаждаться сознанием его невероятной сложности. Но в обрывках фраз, которые бормотал Ян Сербин, слышался едва уловимый оттенок грусти, и это настраивало Кушка на веселый лад, ибо он был убежден, что грусть – предвестница надежды. Но тут его укусил комар, и он вспомнил песенку о том, как такой вот комарик укусил владельца замка Будусинк и лишил его разума, поэтому Кушк с легким сердцем соскользнул с холодной гладкой льдины философии на твердый берег обыденной жизни и обрызгал Яна Сербина смесью, состоявшей из Семи Запахов Благородной Жизни, собранных в зеленовато-черной бутылочке, которая случайно оказалась в хижине на подоконнике. Каждый из семи запахов притягивал сто комаров. Якуб Кушк присел в стороне на камень и стал ждать возвращения Яна Сербина к людям.

Его позабавила пришедшая ему в голову мысль: того, кто стремится защитить себя, еще можно спасти.

Крабат, может быть, нашел бы более умные слова, воспаряющие выше и проникающие глубже, но самые глубокие и высокие слова не могли бы изменить того, что человека, сидящего у ели, можно было спасти от Райсенберга только в том случае, если он по собственной воле решит встать и перестанет мечтать о том, чтобы превратиться в травинку или в проросток ели.

Небо стало прозрачным, как зеленоватое стекло, несколько сосен на его фоне играли ветвями, человек у ели, окруженный комариным роем, прихлопнул десятого комара, а когда одиннадцатый укусил его в нос, выругался.

Якуб Кушк поднял свою трубу и заиграл туш, который сам собой превратился в торжественную и веселую свадебную песню.

Ян Сербин встал и сделал несколько шагов, еще неуверенно и спотыкаясь, он вошел в хижину, взгляд его упал на часы с календарем, он вспомнил, что три дня назад у его отца был день рождения.

Глава 16

Проснувшись, жена поздравила его и пожелала ему здоровья, он взглянул на часы, они показывали полчетвертого, да, да, сказал он, поспи еще немного.

Он тоже заснул, а может, и нет, потому что какой же крестьянин летом в этот час спит.

Около полседьмого мальчик принес от булочника пакет с булочками, положил у дверей и исчез. Чуть позже появилась воспитательница детского сада фрау Кречмар со своими малышами. Дети пропищали поздравительную песенку и преподнесли ему семнадцать измявшихся в потных кулачках цветков: маки, васильки, маргаритки.

Около девяти явился бургомистр на своем мопеде, традиционная корзина с подарками и букет цветов висели у него через плечо на кожаном ремне, там, где обычно помещался портфель.

Хандриас Сербин считал, что поздравление с днем рождения, вероятно, входит в обязанности бургомистра, и поэтому принял поздравление от общины без особого удивления. Бургомистр выпил чашку кофе, съел три кусочка бабки, и на языке у него все время вертелась фраза: счастлив тот, у кого такие дети, но его язык так и не повернулся эту фразу произнести, и он завел разговор об урожае, хотя рассуждал о нем, как может рассуждать человек, мало что в этом смыслящий, а такой разговор никак не мог заинтересовать Хандриаса Сербина.

В десятом часу внизу за холмом первый комбайн проделал полосу в ржаном поле, а четверо его собратьев, похожих на слонов с поднятыми хоботами, еще стояли на дороге, как бы принюхиваясь. В полдень машины доберутся до холма, и тогда Хандриас Сербин подойдет к ним и возьмет горсть свежего зерна, по запаху он определит, хорошее оно или нет. Но скорей всего он не пойдет туда, чего доброго, те мальчишки еще поднимут его на смех – им ведь теперь вроде все равно, что возить: гравий ли, зерно ли.

Чуть позже на холм поднялись двое из этих парней, запыленные и вымазанные машинным маслом; один был в кепке, другой держал свою, пропотевшую и выгоревшую на солнце, в руках: она была доверху наполнена серыми матово-блестящими зернами.

Они начали с торжественного поздравления и всяческих пожеланий, но запутались, смешались, назвали его "дедушкой", перешли на "ты", и дело пошло легче. А когда паренек, сняв кепку, вынул из нее двойной колос – была ли хоть одна жатва в жизни Хандриаса Сербина, когда за полями его старой соломенной шляпы не торчал на счастье такой колос? – у старика запершило в горле (ведь в восемьдесят становишься более тонкокожим, чем был в сорок), и парни уже готовы были пожалеть о том, что им пришло в голову принести старику счастливый колос и первое зерно в кепке. От водки они отказались, но с удовольствием взяли с собой в поле кувшин малиновой воды, холодной, как из колодца.

Было уже около одиннадцати, когда на дорогу, что вела от сербиновского пруда к холму, свернула длинная черная машина. Когда-то эта дорога с твердой колеей, по обочинам которой и середине, на ширину телеги, росла трава, была очень хороша для воловьей упряжки, но тракторы и комбайны разбили ее, понаделали ям и колдобин. Черная машина подскакивала на ухабах, ныряла в рытвины; притормозив у морового столба, она поехала дальше и остановилась у холма.

Хандриас Сербин недоверчиво взглянул на машину – опять, наверное, какой-нибудь музейный профессор нацеливается купить моровой столб – и, рассердившись, решил: напишу в завещании, чтобы этот столб на мою могилу поставили. Он отвернулся, потому что не хотел даже взглядом встретить скупщика его истории.

Из машины вылез Антон Донат, шофер подал ему маленький сверток и большой букет роз. Сняв бумагу, Донат увидел, что розы в букете разных цветов: дело в том, что у него была новая секретарша, которая не знала, что Антон Донат всегда преподносил только темно-красные розы или алые гвоздики.

В данном случае это не имело особого значения, но ему было неприятно, что твердые установки нарушаются из-за обыкновенной нерадивости.

По поводу установок Антон Донат мог даже пошутить, если обстановка позволяла, но человеческая нерадивость сидела у него в печенках, а именно этому органу он уже в течение двадцати лет приписывал функции так называемой души или сомнительного, не имеющего отношения к анатомии "сердца".

Пестрота розового букета слегка нарушила нормальную работу его печени, и та даже начала вырабатывать желчь, которая, достигнув мозга, заставила Антона Доната остановиться на полпути в нерешительности; далеко не каждый день случалось, чтобы Антон Донат усомнился в правильности принятого им решения. Ненадолго – всего на одну или две секунды, после чего у него вновь возникла твердая уверенность в том, что отправиться с поздравлением к старику, отцу знаменитого ученого, который все еще держал в тайне свое открытие, – поступок совершенно правильный.

У дверей дома, прислонившись спиной к нагретой солнцем каменной стене, сидела женщина. Донат не знал, что она не могла его видеть, он подошел к ней и поздоровался. Женщина протянула руку, неожиданно твердую и теплую, ее старческое лицо осветилось приветливой улыбкой.

Он назвался, но морщинистое пергаментное лицо осталось по-прежнему доверчиво доброжелательным. "Вы, наверное, друг моего сына, – сказала она. – Я жду его каждый день".

Старик сидел на скамеечке под липой и качал головой, глядя, как два комбайна продвигались теперь по полю: не прямо, а наискосок, от холма к лесу.

Его очень занимало, с какой это делается целью, и все же он был настолько вежлив, что объяснил новому поздравителю, на которого даже не взглянул, что ездить вот так вдоль и поперек по полю – чистейшая глупость.

Антон Донат улыбнулся, достал из свертка бинокль, настроил на резкость и передал старику. Взгляд Сербина скользнул по окрестности, потом, взяв бинокль двумя руками, он увидел оба комбайна, теперь они были от него на расстоянии каких-нибудь десяти шагов, и узнал одного комбайнера – это был тот парень, что принес ему счастливый колос.

"Может, они и неспроста так делают, – сказал он, поразмыслив немного, – ребята ведь не дураки".

Он еще раз посмотрел в сторону деревни, увидел, что возле школы, несмотря на каникулы, собрались дети, и вернул Донату бинокль. "Спасибо, – сказал оп, – такая штука заменяет ноги".

И тут Антон Донат наконец получил возможность по-настоящему поздравить старика, вручить ему бинокль и цветы. Он произнес всего несколько слов, но очень сердечных, сопровождая их своей знаменитой улыбкой: правый угол рта приподнят, а левый опущен.

Именно по этой улыбке и узнал Доната Хандриас Сербин, его лицо сразу же сделалось замкнутым, тяжелый подбородок выдвинулся вперед, желваки вздулись.

Антон Донат отметил это, с одной стороны, с удовлетворением, так как произошло то, что он предвидел, с другой стороны, с некоторым огорчением, так как не произошло того, на что он все-таки надеялся.

Он надеялся, что старик обо всем забыл. Или, более того: одумался и стал благоразумным.

Забыл Хандриас Сербин о прошлом или нет, неизвестно, но сейчас его волновало настоящее: он не знал, как ему быть. Отец Доната живет в соседней деревне, он каменщик и до сих пор понемногу работает, но разве сын когда-нибудь преподнес ему бинокль? Отчего же он дарит его мне? Или, может, бинокль – подарок правительства? Но при чем здесь правительство? Хандриас Сербин не знал, кого ему благодарить за подарок. Лицо его застыло в растерянности, тяжелый подбородок выдвинулся вперед от напряженных раздумий, а желваки вздулись оттого, что его мысли не поспевали одна за другой. А может, теперь уже и правительству понадобился моровой столб? Тогда я швырну этот бинокль Донату.

Последняя мысль успокоила его, он опять почувствовал себя хозяином положения. Выражение его лица смягчилось, он снова поднес бинокль к глазам, чтобы поглядеть на комбайн. За одним комбайном теперь тянулась полоса серо-красной пыли, как будто слон дунул хоботом в кучу золы. В пыльном облаке на мгновение скрылась красивая голубая машина. Хандриас Сербин чуть улыбнулся. "Что взять с бесплодной земли, – сказал он и пояснил: – Мне было, наверно, лет десять, когда мой дедушка посадил на том месте три или четыре сосны и пару берез. Чтобы в страду было где отдохнуть в тени".

Эту тень – которую теперь не найти никому на бесплодном клочке земли, потому что год назад председатель кооператива распорядился выкорчевать мощным бульдозером все посаженные деревья, – эту тень Антон Донат увидел теперь на лице старика.

И несколько слов, сказанных Хандриасом Сербином о своем деде, приобрели теперь мрачный оттенок, в них зазвучала обида или даже обвинение.

Донату послышалось: там с незапамятных времен было наше поле. Пятьдесят раз я собирал с него урожай. А ты, Антон Донат, отнял его у меня.

Лицо Доната тоже изменилось – улыбка, которая кому-то могла показаться кривой, а кому-то сердечной, сменилась выражением поучающей, снисходительной строгости, но и тут Антон Донат сразу же выбрался на столбовую дорогу давно передуманных мыслей, и на его лице появилась новая улыбка, еще более мягкая, вызванная уверенностью в том, что восьмидесятилетний не может видеть мир глазами двадцатилетнего и что нужно не только проявлять по отношению к отцам терпение, но прежде всего выказывать уважение к их летам, пусть даже их поведение кажется порой нелепым или неразумным. Возможно, что их заблуждения – это часть цены, заплаченной за то, что сегодня мы стали умнее.

Эти мысли почти испугали Антона Доната, и тут ему пришло в голову, что, может быть, лучше было использовать для оценки прошлого не путаный человеческий мозг, а такое простое и надежное средство, как компьютер.

Он улыбнулся и подумал: Сербину было тогда семьдесят – но что значил опыт прожитых им лет? Каким незначительным и неглубоким был этот опыт по сравнению с несколькими годами яростных боев с жизнью и за новую жизнь! И все-таки: мне жалко его, жаль, что он до сих пор...

Выражение лица Антона Доната вновь изменилось, улыбка стала шире, радушнее, и кривизна ее сделалась почти незаметна. Объективно оценивая мою тогдашнюю деятельность, вспомнил он, можно без ложной скромности утверждать, что я был в ту пору очень усерден. В мой район входили деревушки на Саткуле. Это была трудная задача для меня и моих людей, потому что мы имели дело с большими упрямцами. И все-таки на четвертый день подписал самый последний. Это был тощий Войнар, он ныл при этом, как собака, посаженная на цепь, и я послал в лавку за бутылкой водки. Когда бутылка опустела, Войнар запел, а я заплакал, потому что в течение трех суток спал всего каких-нибудь три часа. Сейчас Войнар говорит, что, если бы мы с ним тогда не напились, он бы повесился. Теперь он руководит крупной молочной фермой – две тысячи голов скота, – надежный человек. Я тогда заснул у него на кушетке, а за завтраком он, ехидно улыбнувшись, спросил: а про Сербина, что на отшибе, вы забыли?

Что значит забыть или не забыть, ведь память – инстанция независимая, от нее нет иммунитета, она просачивается сквозь все преграды или устраивает засаду, в которую человек попадает внезапно, без всякого предупреждения, и нет никакой защиты от памяти, даже для Антона Доната.

Он побледнел под своим отпускным загаром, и улыбка исчезла с лица, потому что понял: старик не сможет постичь истину, путь к ней закрывает ему он – Антон Донат.

Объективная реальность – событие, процесс, что бы там ни было – исчезает, и возникаю я.

Когда я поднялся к нему на холм, старик был на огороде и сажал бобы. Голова у меня гудела с похмелья, а через час я хотел встретиться со своими людьми для составления итоговой сводки. Я решил начать разговор с шутки.

Я сказал: "Что, дядюшка, зеленые бобы лучше синих? ("Синими бобами" называют пули.)" И я коротко рассмеялся, чтобы подбодрить его или для того, чтобы с самого начала представить все, что последует потом, простой формальностью. Конечно, он не был моим дядей, но в наших деревнях так обращаются к старикам.

Видно, старому Сербину было не до шуток – не говоря уже о том, что мои нахальные слова, по сути, не были шуткой, – что он мог на них ответить?

Но то, что он промолчал, разозлило меня. Тупица, подумал я, ведь мы любим с ходу обозвать тупыми тех, кто не хочет плясать под нашу дудку.

"Не хочу мешать тебе в твоих мелких делишках, – сказал я. – Мы вершим великое. Чтобы ты потом не жаловался, что тебя обошли, – вот тебе бумажка, а вот карандаш".

Я держал перед ним портфель, подложив под бумажку соответствующую инструкцию – это всегда оказывало определенное воздействие: Он взял бумажку, прочитал ее без очков, далеко отставив руку, и вернул мне.

Он сказал: "Я слишком стар для этого, да и моя жена тоже".

Я ответил ему: "Никто не стар для социализма" – и, кажется, повысил голос.

Он взглянул на меня и рассматривал долго, как картину: "Ведь ты же Донат, правда?"

Будто это имело какое-нибудь значение! Я кивнул и сказал, что он остался последний.

Он продолжал, точно не слышал моих слов: "Тогда ты должен знать, что я сдал землю в аренду".

Конечно, я знал, что из своих трех гектаров сам он обрабатывал каких-нибудь полгектара за вычетом клочка бесплодной земли с парой сосен. "Все это мы уладим позднее, – сказал я, – сейчас нужна только подпись под заявлением о вступлении в кооператив".

Он опять принялся рассматривать меня таким же странным образом, у меня даже голова зачесалась, и я снял свою черную кожаную фуражку.

Он повернулся и медленно, но твердым шагом пошел в дом; теперь я понимаю, что горе его было непоказное. Я пошел за ним, наш главный принцип был – не отступать. Не оборачиваясь, он бросил: "Я не приглашал тебя в дом".

Кажется, я даже покраснел от злости и сказал: "Социализм не остановится у твоих дверей, старик".

Я увидел фотографии на комоде: ага, надутый господин ученый и сбежавшая в Швецию дочка, которая теперь замужем за капиталистом, и только про Катю и погибшего мальчика я ничего не сказал.

Старик достал из комода бумагу и написал что-то. Он снова вышел и предоставил мне самому решать, следовать за ним или оставаться в комнате. Я пошел за ним, потому что это тоже было одним из принципов: не выпускать из поля зрения.

Он открыл дверь на кухню и сказал: "Поди сюда, Мария".

Его жена вышла из кухни и хотела было поздороваться со мной, но старик помешал этому, он взял ее за руку и повел к хлеву.

"Выведи корову", – сказал он. Записку он держал двумя пальцами. Я стоял рядом, не зная, что делать.

Его жена вывела из хлева корову – чистую, но уже довольно древнюю, – старик сунул мне конец привязи вместе с запиской. На записке с множеством грамматических ошибок было написано, что мы можем забрать поле и корову, но не его самого, он слишком стар.

Его жена сказала: "Мы спрятали твоего отца, когда его искали солдаты".

Это было в апреле сорок пятого, когда моего отца искала шёрнеровская полевая жандармерия, и я знал, что Сербины спасли его от петли. Но разве это имело какое-нибудь отношение к тому, что происходило сейчас? Видимо, мы связываем или не связываем одно с другим в зависимости от того, совпадает ли это с нашими планами, намерениями, мыслями. Это произвол, но так нам легче действовать, хоть мы и нарушаем наши основные принципы.

Антон Донат достал из кармана носовой платок, вытер пот со лба, один комбайнер увидел это и засмеялся дружелюбно, но насмешливо. Теперь клочок бесплодной земли лежал как на ладони, и можно было пересчитать по пальцам редкие чахлые колоски, которые росли на этом участке с каменистой почвой. Хандриас Сербин поднес бинокль к глазам и увидел, что лиса вырыла себе там нору, таким образом выяснилась причина исчезновения двух молоденьких петушков. Старик что-то сердито проворчал себе под нос.

Антон Донат попытался изобразить улыбку или ответить комбайнеру шуткой, но в голове вертелись лишь те слова, которые он должен был сказать тогда Сербину: правильно, дядюшка, та история с моим отцом имеет прямое отношение к тому, что происходит сейчас, потому-то я к тебе и пришел. Давай поговорим о моем отце и о тебе, о прошлом и о настоящем.

Весьма возможно, что во время этого разговора я пришел бы к выводу, что кооператив на Саткуле не так уж нуждается в этих двух стариках и в шестидесяти трех сотках обрабатываемой ими земли, но, скорее, мне удалось бы его переубедить.

Вместо этого я довольно грубо ответил им, решив, что они хотят сыграть на моих чувствах: та история не имеет никакого отношения к тому, что происходит сейчас.

Я стоял, держа в одной руке веревку, прикрученную к коровьим рогам, в другой бессмысленную, не предусмотренную никакими инструкциями записку, а старики направились к дому.

В два прыжка я достиг двери и поставил ногу на порог, чтобы не дать захлопнуть ее. Я засмеялся старику в лицо и со словами: "Так дело не пойдет" – стал напирать на него. Он был вдвое старше меня и, конечно, не выше меня ростом и не шире в плечах, но молча, не пуская в ход рук, он сантиметр за сантиметром отодвигал меня, и, когда мне пришлось убрать с порога ногу, старуха быстро заперла дверь. Дважды щелкнул замок, я услышал, как загремели и задвижки.

В это время корова шершавым языком мусолила мой портфель, я дал ей пинка, который не дал Хандриасу Сербину, вытер портфель и положил на поленницу. Я увидел, как старик завернул за угол дома. Убежать он не мог, поэтому я, спокойно отыскав соответствующий параграф инструкции, направился вслед за ним. Я забыл, что на той стороне дома тоже была дверь, выходившая из кухни прямо в огород, и успел только услышать, как и ее заперли.

Меня одурачили, перед моим носом захлопнули дверь, я не мог отправить уже подготовленную мною сводку о полной победе. Но нет, подумал Антон Донат, дело ведь было не только в этом, во всяком случае, это было не главное.

Он знал, что теперь не имеет права отступить перед самим собой, нет, не перед самим собой, это неправда, а что же тогда правда?

Он догадывался: именно то, что он не мог для себя ясно сформулировать, и подтолкнуло его; он решил во что бы то ни стало заставить старика подписать его, Антона Доната, бумагу.

Я пустил в ход технику: прожекторы и громкоговоритель. Шестнадцать часов подряд я оглушал музыкой – ариями из оперетт, маршами, боевыми песнями, шлягерами – молчащий, запертый дом, я заложил себе уши ватой и ровно через каждые тридцать минут произносил в микрофон: "Крестьянин Сербин, социализм не остановится у дверей твоего дома!"

Корова обезумела и убежала в лес.

Ночью прожекторы освещали все окна дома. Шестнадцать часов беспрерывно играла музыка. Я жевал кофейные зерна и тем держался.

Потом я получил строжайшее указание немедленно прекратить эту акцию и той же ночью узнал, что мой отец отправился в район спасать Хандриаса Сербина от меня и моей полной победы.

Мы крупно поговорили, он накричал на меня, обозвал меня иезуитом и плюнул в мою сторону.

После этого я не разговаривал с ним три года.

Потому ли, что я был зол на него: ведь он упрекнул меня в том, что я действовал по принципу иезуитов "цель оправдывает средства"?

Или потому, что, если бы Сербин после этих шестнадцати часов все-таки подписал, никому не пришла бы в голову мысль измерять мой успех какими-то нравственными мерками?

Наверное, и то и другое сыграло свою роль, но главным образом я был зол на него за то, что он пытался заставить меня задуматься не над успехом моего предприятия, а над тем, вел ли я себя нравственно.

В то время я не стал бы ни над чем задумываться.

Сегодня я, так или иначе, размышляю над этим.

Нет, я не говорю: я, Антон Донат, тринадцать лет назад здесь, на этом месте, согрешил перед тем человеком, pater, peccavi, а кто-то отвечает мне: давно забыто и absolvo te (Pater, peccavi – грешен, отче; absolvo te – отпускаю грехи твои (лат.)).

Я говорю только: я пытаюсь найти такую формулу для моих действий, которой можно было бы заменить ту иезуитскую – а может, не только иезуитскую. Я не ищу абстрактной нравственной формулы, я считаю ребячеством подражать десяти заповедям библейского Моисея, но мне кажется, что было бы очень хорошо ввести в наш обиход заповеди вроде: "Почитай отца твоего и мать твою, чтобы не пропало ни одно зернышко опыта и ни одна искорка мудрости".

Может, это надо было бы выразить по-иному, но и такая формула позволила бы мне тогда увидеть естественную связь между поступком, совершенным Сербином в апреле 1945 года, и нашими целями весной 1960 года.

И старик не смог бы упрекнуть меня сегодня: это было мое поле, я собрал с него пятьдесят урожаев, а ты отнял его у меня.

Старый Хандриас Сербин об этом и не думал.

Его сейчас занимала плутовка лиса. Потом он вспомнил историю, что случилась с молодым учителем по фамилии Шведе. Дело было в конце двадцатых годов: учитель и дочка пекаря пробрались сквозь высокую пшеницу на островок с соснами. Хандриас Сербин обнаружил их, когда начал косить. Они спали на одеяле, а их одежда, аккуратно сложенная, лежала рядом. Он остановился, принялся нарочно громко отбивать косу, крикнул что-то детям, копошившимся на краю поля, и видел одним глазом, как убегала эта парочка, прямо как Адам и Ева из рая. Учитель потом погиб на фронте.

Он вспомнил, что собирался к обеду испечь блины. Пожалуй, стоит приготовить на дюжину больше – угостить комбайнеров. Наверное, нужно и еще испечь на случай, если Катя заглянет, правда, она ничего об этом не писала.

Он все время думал, как ему держаться с этим дарителем бинокля, – не важно, приехал он по поручению правительства или сам по себе. А моровой столб его, кажется, не интересует.

И тут его осенило, он поднялся со скамеечки. "Пойдем-ка со мной", – сказал он Донату.

Антон Донат взял букет роз и, увидев у колодца перевернутое ведро, наполнил его водой и поставил в него розы.

Жена Сербина, которая все еще сидела у дверей, прислонившись спиной к стенам дома, сказала: "Все с удовольствием пьют нашу воду, она ведь и в самом деле очень вкусная, не правда ли?"

Антон Донат догадался, что она не видит или почти не видит, он подтвердил, что вода и вправду замечательная, и выбрал из букета розу с самым тонким запахом. Женщина поднесла цветок очень близко к глазам и разглядела, что роза была желтая с розовым ободком по краям. "Такие розы цвели у нас раньше в саду, – сказала она, – но прошлой зимой вымерзли". События последнего времени сместились в памяти старой женщины, желтые розы с розовым ободком уже девять лет, как не цвели в их саду.

Хандриас Сербин стоял на пороге, лицо его опять стало замкнутым, пожалуй, даже сердитым, потому что он снова засомневался в правильности принятого им решения, пускай этот донатовский мальчишка – министр или там без пяти минут министр.

Он протянул Донату двойной колос. "Те ребята дали, – сказал он, кивнув в сторону комбайнов, – возьми его".

Он не добавил, пусть он принесет тебе счастье, потому что не верил, что двойной колос может приносить счастье.

Но Антон Донат не нуждался ни в каких пожеланиях, он принял двойной колос, как орден.

Прощаясь, он вновь улыбался очень сердечно, и его улыбка теперь почти не казалась кривой.

А если бы можно было точно измерить, то улыбка его стала чуть-чуть менее кривой, чем двадцать минут назад, когда он преподносил розы.

Антон Донат засунул двойной колос в подставку для ручек, стоявшую на столе в его кабинете, как напоминание, но не о Хандриасе Сербине, а о том, что он дважды ошибся в своем мнении о человеке. И Донат радовался этому, потому что приятно сознавать себя человеком, который постоянно изменяется к лучшему. Внезапно тишину его кабинета нарушил телефонный звонок. Он снял трубку, и его жена произнесла одно слово: рак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю