355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Брезан » Крабат, или Преображение мира » Текст книги (страница 6)
Крабат, или Преображение мира
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Крабат, или Преображение мира"


Автор книги: Юрий Брезан


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Когда Христиан Сербин вновь отправился в Лейпциг, наступила осень, за осенью пришла зима, потянулись нескончаемые серые, пасмурные дни, и весна тоже никак не кончалась и была до краев заполнена тревожным ожиданием.

А летом, как-то ранним утром, когда его родители, как ей было известно, убирали в поле рожь, а он приехал накануне и еще не выходил из дому – известно ей было и то, что он каждое утро умывался холодной водой из колодца прямо под навесом во дворе, – она по лесной дороге подъехала к холму, привязала лошадь к одичавшей яблоне и села под липой. Она слышала, как распахнулась дверь дома, как он сказал что-то кошке, как заскрипела рукоятка насоса, как струя воды ударила по дну ведра, а чуть повернув голову, увидела и его самого: он стоял под навесом, сильный, с крепкими ногами и волосатой грудью, обернув полотенце вокруг бедер.

Он заметил ее, только когда выплескивал воду на траву за воротами. Немного погодя он подошел к ней и поздоровался, она ответила – почему-то очень сухо – и не взглянула в его сторону. Голос ее дрожал, когда она стала довольно сбивчиво объяснять, что только теперь обнаружила это местечко, самое живописное во всей округе. Послезавтра у нее день рождения, она попросит отца купить и подарить ей все это – и она обвела рукой вокруг.

Христиан Сербин возразил, вежливо улыбаясь, что все это – он повторил ее жест – не продается. Он видел, что она стала еще краше, плечи ее округлились, а грудь налилась, и она – как будто нарочно, чтобы все это ему показать, – низко наклонилась, завязывая шнурок на ботинке.

Он присел на корточки, чтобы ей помочь, она отстранилась, выставив ножку, и шепнула, чтобы в день ее рождения он пришел в замок, когда гости разойдутся, и – тут она чуть помедлила – продал ей этот холмик.

В день своего рождения графиня Леони Райсенберг поздно вечером сидела за секретером в новом сиреневом пеньюаре, накинув на плечи лисье боа, и записывала в дневник полученные в этот день подарки: кобыла-четырехлетка, серая в яблоках, которую она облюбовала еще в прошлом году; пеньюар, весь в рюшах и воланах; три романа сэра Вальтера Скотта, иллюстрированные гравюрами на меди, вызвавшими ее особое восхищение. Чем длиннее становился список и чем незначительнее перечисляемые в нем предметы, тем яснее ощущала она, насколько лишено смысла то, чем она занималась, насколько по-настоящему важно лишь одно: Христиан Сербин не пришел.

Она зажгла все свечи, какие смогла найти, и разделась, а потом принялась пристально разглядывать свое отражение в полированной дверце шкафа вишневого дерева и даже нахмурилась, силясь смотреть на себя придирчиво, как бы глазами мужчины. Она пришла к выводу, что тело ее прекрасно: плоский упругий живот, округлая линия бедер, плавной дугой спускающаяся вниз к ногам. Она нежно провела ладонями по шелковистой коже там, где ноги, бедра и живот переходят друг в друга, и улыбнулась своим мыслям. Она знала, что на самом-то деле хочет завладеть Христианом Сербином, но, раз это оказалось за границами возможного, ей загорелось взамен получить тот холмик, что с незапамятных времен принадлежал его семье. Усадьбу надо будет снести и на ее месте построить дом – маленький уютный замок, приют счастья и любви, шептала она своему отражению в дверце.

В эту минуту из глубокой ниши между шкафом и камином вышел – одни говорят: Христиан Сербин, другие: Крабат; испугавшись, графиня хотела было закричать, но он уже зажал ей рот рукой.

"Не надо, Леони! – прошептал он очень нежно и вместе с тем насмешливо. – Кто поверит, что я здесь без приглашения?"

Она укусила его в руку.

"Подлец!" – прошипела она злобно, но тихо.

Она отбивалась, когда он попытался ее обнять, и кончила отбиваться, как только он разъяснил, что на шум и возню наверняка прибежит матушка. Он отнес Леони на кровать, но она плотно завернулась в одеяло и разразилась потоком ругательств, среди которых попадались и довольно замысловатые. Но даже ругательства, когда их произносят шепотом, звучат безобидно, а если к тому же еще и свечи погашены – кроме одной свечи на каминной доске, – то, вероятно, даже нежно. Да и пугать всеми карами, которые граф-отец обрушит на голову наглеца, тут уж, пожалуй, поздновато, и, даже если угрозы эти произносятся всерьез, в них не верит ни он, ни она. Может, в них и поверят, но потом, не теперь, когда он лежит с ней в постели и шепчет что-то о холмиках, то об одном, то о другом, и она уже чувствует, что слабеет от этого хриплого и напористого шепота, придвинувшегося вплотную к ее лицу.

В тоне Леони уже не угроза, а мольба, когда она силится прикрыть руками грудь, не подозревая, что он имеет в виду совсем другой холмик, а когда это выясняется, ей уже не хватает рук, чтобы прикрыть все, и нет возможности просить о чем-либо, потому что его губы плотно запечатали ее рот.

Не плачет она и потом, лишь дивится, познавая, в чем различие между мужчиной и женщиной, и, поелику свеча на камине погасла, а рукам уже нет надобности что-либо прикрывать, она использует их в процессе познания с таким увлечением, что в конце концов никак не может взять в толк, как это там, в полях, уже звенит жаворонок, когда здесь, в ее покоях, все еще поет соловей.

Никем не замеченный, Христиан Сербин выбрался из замка, а назавтра отправился с двумя приятелями в Прагу, Он больше никогда не видел Леони Райсенберг, горевавшую по нем не только и не столько из-за утерянной с его помощью девственности.

После его смерти у него нашли два любовных стихотворения, посвященных той ночи или, вернее, девице Леони в ту ночь.

Еще одно стихотворение, написанное по пути в Прагу, называлось "Безумная ночь" – явный намек на "Безумный день" Бомарше, – гордое торжество строптивца, возглашающего от имени хижин войну дворцам.

Граф Франц Амадей ровно ничего не знал о существовании этих стихотворений, но весьма вероятно, что они скорее укрепили бы, чем поколебали его намерение сделать Леони Райсенберг и Христиана Сербина счастливыми героями своего романа. Ему казалось, что эта пара как нельзя более подходит для того, чтобы навеки покончить со старинной враждой и междоусобицей их семей – так он это называл, – посеять любовь там, где веками произрастала лишь ненависть, и вытеснить счастьем и согласием всякое воспоминание о былых обидах. Такая задача трудновата даже для романа. Однако после долгих раздумий граф нашел наконец спасительное решение: в лунную ночь Христиан Сербин откопает из-под корней старой липы, растущей на его холме, древнюю серебряную корону, которая некогда украшала чело короля Милидуха, а теперь по старинному праву достанется Христиану, и это сделает его достойным руки Леони Райсенберг и счастья.

Если обстоятельства мешают счастью людей, люди должны искать его вне этих обстоятельств, записал граф в свою рабочую тетрадь, и эта мысль показалась ему настолько глубокой, что он решил начать роман этой фразой.

Роман вышел в свет и до слез растрогал многих читателей, живущих далеко от Саткулы, даже кайзер Вильгельм ознакомился с книгой и одобрительно о ней отозвался, однако ни умильные восторги читателей, ни высочайшее одобрение не спасли сиятельного автора от печальной участи, и он в первый же год своей писательской славы последовал за супругой в фамильный склеп серого мрамора.

Восемнадцатилетняя графиня Моника, превосходившая красотой всех женщин в роду Райсенбергов, одиноко стояла у могилы, поглотившей ее отца, последнего графа Вольфа Райсенберга. Она видела, как дружка Петер Сербин и пятеро его сыновей повернулись и пошли прочь от ямы, не поклонившись и не бросив в знак сочувствия пригоршню земли на гроб покойного. Они на своих плечах принесли тело к могиле, а опустив гроб в яму, отошли в сторону и скинули парадные черные сюртуки. Под черным сукном на них оказались сильно накрахмаленные синие фартуки, у которых левый утолок был заткнут за пояс, а из-за па-грудника торчал большой пестрый платок: ни дать пи взять отцы семейства, гуляющие на свадьбе или веселой ярмарке.

Петер Сербин повел сыновей в трактир, где все было уже готово для пира: хозяин, пиво, шнапс, сало и хлеб, а на лавке сидел мельник Кушк со своей трубой. Трактирщик налил всем по рюмочке – как раз довольно, чтобы помянуть графа, сказал Петер Сербин и попросил мельника обойти с трубой деревню из конца в конец и созвать всех в трактир.

Собрались жители из семи деревень, что в долине Саткулы, дабы отпраздновать победу над последним Вольфом Райсенбергом и над тридцатью, что ему предшествовали. В этот день Петер Сербин и впрямь был королем, а мельник Кушк его герольдом, трактир был битком набит, и полы трещали от веселой пляски, но вместо победного гимна мельник Кушк тут же сочинил простую, бесхитростную балладу об одном из Райсенбергов, направившем ручей на пшеничное поле Сербинов, и об одном из Сербинов, вместе с сыновьями вернувшем ночью ручей в его прежнее русло.

Когда сто глоток грянули гимн, Петеру Сербину показалось этого мало – не так звонко, да не так громко; он вскочил с места и загорланил во всю мочь на мотив старинного и страстного пасхального хорала: "Пятеро сыновей у меня, а последний граф в могиле, аллилуйя!"

Мельник Кушк подыграл ему на трубе, и в тесном трактире мужской хор в сто глоток рявкнул "Аллилуйя!", да с такой силой, что у восемнадцатилетней дочки кантора, жившего по соседству, случились преждевременные роды, в остальном обусловленные вполне естественным ходом вещей.

Пирующие и не думали считаться ни с внуком кантора, ни с самим кантором, которые надрывались изо всех сил, но так и не сумели переорать громовое "Аллилуйя!", сотрясавшее трактир. Кантор проклинал свою дочь, а Петер Сербин праздновал победу над Райсенбергом – свою и своих сыновей.

Заслышав торжествующие клики, доносившиеся из трактира, графиня укрылась в церкви и принялась молиться. Она не просила господа: прости их, ибо они не ведают, что творят; она молила: прости нам грехи наши. Месяц спустя, достигнув совершеннолетия, она послала за нотариусом и завещала деревне замок Райсенберг вкупе со всем достоянием "на пользу бедным и больным и на их благо".

В тот же день она велела запрячь шесть пар волов и вытащить на берег огромный валун, с незапамятных времен лежавший на дне пруда Хандриаса, распорядилась вытесать из него огромную плиту и прикрыть ею семейный склеп Райсенбергов вместе со старой плитой. На новой она приказала выбить лишь одно слово: Misericordia (Милосердие, жалость (лат.)).

Кто должен сжалиться и над кем, спросил Петер Сербин мельника Кушка, когда два года спустя молодая графиня скончалась в монастыре от недуга, который, как она думала, ей уже больше не угрожал; примерно в это же время двое сыновей Петера Сербина сложили головы: один на Марне, другой в болотах Восточной Пруссии, – хотя никого из Райсенбергов уже не было в живых.

Мельник Кушк не знал, что ответить, не нашлось ответа и в его Книге о Человеке, и он сказал, что при сотворении мира, видимо, была допущена ошибка, кабы не она, нам не пришлось бы жалеть самих себя. Петер Сербин публично заявил, что был неправ: Вольф Райсенберг не в могиле, он жив и по-прежнему несет и будет нести смерть, пока его самого не убьют. За это Сербин заработал два года тюрьмы, но новоявленная республика отменила приговор, а в конце его долгой жизни та же республика под конец своей короткой жизни даже не пожалела средств на почетный эскорт из семидесяти полицейских – вероятно, с целью иметь надежных свидетелей того, что знаменитый распорядитель свадеб и хитроумный защитник саткуловцев Петер Сербин действительно покоится на глубине двух метров под землей. Мельник Кушк на этих похоронах играл на трубе свадебную песнь, а когда вернулся домой, на траве под липой, венчающей холм, сидел Крабат и смотрел, как его друг трубач подходит все ближе и ближе по проселочной дороге. Перед моровым столбом, на земле Сербинов мельник остановился и протрубил серенаду неизвестно кому – может, тем, чьи имена высечены на цоколе, а может, и четырем символам надежды, запечатленным в камне: вечному возрождению человека, конечной победе над драконом, торжеству терпения над насилием и воцарению на земле триединства – дела, надежды, познания.

Так можно было предположить, и Крабат, вероятно, так и подумал, но на самом деле мельник Кушк трубил свою серенаду в честь Святого Георгия и его коня, и если приглядеться внимательней, то можно было увидеть, что у коня было человечье лицо, причем не чье-нибудь, а именно трубача, Святой Георгий был как две капли воды похож на Крабата, а уж в драконе любой с первого взгляда узнал бы Райсенберга.

Любой, только не Райсенберг. Он даже не заметил, что моровой столб был поставлен на полдороге между замком и холмом Сербинов, он просто приказал привести к нему мельника Кушка и велел тому высечь его статую из глыбы песчаника. Мельник отказался, поскольку умел-де изображать лишь святых и чудищ, но святыми становятся только после смерти, а чудищем никому быть не охота.

Если он не хочет уже завтра оказаться в сонме святых, ему придется поскорее одуматься, заявил граф Дитрих Вольф Райсенберг.

Якуб Кушк испросил время на обдумывание, побежал назад к моровому столбу, сел на траву – справа замок Райсенберга, слева старая липа, перед глазами Саткула, – взял в руки трубу и заиграл; чужаку ни за что бы не попять, что хотел он сказать этой мелодией, но Крабат, сидевший под липой, сразу понял, поднялся с земли и пошел к нему – всего четыре сотни шагов, много это или мало, зависит от того, как относишься к Злу и знаешь ли, что у него четыре лика и семь рук-щупалец.

Но мельник уже ушел – только что или пятьсот лет назад, какая разница? Что значат пятьсот лет, если чумные бубоны все еще множатся в арсеналах – пусть иначе, чем раньше, но в чем-то и очень похоже, а давние надежды так и остаются надеждами, – итак, мельник отправился к Райсенбергу. "Я передумал, господин, – сказал оп, – если считать тебя чудовищно святым, то я, может, и справлюсь".

Райсенберг согласился, и мельник Кушк принялся за дело, чтобы превратить глыбу песчаника, валявшуюся в саду замка, в лик Святого Чудища. Два года сряду трудился он, вырубая нимб, – трещина в камне впоследствии придала ему форму петли на шее висельника. Три года ушло на меч справа под нимбом, пять лет на то, чтобы высечь в камне языки пламени с левого края. Вдвое больше времени понадобилось на фигуру человека в центре; за это время граф Дитрих Вольф Райсенберг успел почить с миром, и Железный Человек между огнем и мечом так и остался без головы. Правда, один раз в году, в день Святого Героса, Святое Чудище обретает голову. Одни не желают этого замечать, другие боготворят его, третьи проклинают. Живая голова сидит на каменной шее. Но говорят, что когда-нибудь Крабат снесет эту голову с плеч.

Мельник Кушк доиграл свою серенаду, подошел к Крабату и сел рядом, плечо к плечу. У Крабата в мисочке еще оставалось немного вишен, и они стали есть их, не говоря ни слова и выплевывая косточки в сторону колодца. Никому не ведомо, о чем они оба думали в эти минуты, но кое-кто утверждает: думали они о жизни и смерти. Оно, может, и верно, да уж больно расплывчато. Вернее – и всего вероятнее, – что думали они над вопросом, который дружка Петер Сербин унес с собой в могилу, но который тем не менее не похоронен с ним. Думали они думали, да так ничего и не придумали, и мельник Кушк опять принялся листать свою Книгу о Человеке, хоть в ней и было написано, что Страна Без Страха находится там, где нет Райсенберга, но как узнать, где его нет и кто он теперь, после того как выяснилось, что под могильной плитой с надписью "Misericordia" покоится лишь его имя?

Когда Хандриас Сербин со своей семьей вернулся с похорон отца, его сын Ян побежал к старой липе: ему почудилось, будто дедушка сидит под деревом. Он убедился, что там никого нет, но Крабат, посмотрев на мальчика, сказал: надо искать, покуда земля круглая и покуда еще есть время. При этом он легонько коснулся одной рукой плеча мельника, другой – плеча мальчика.

Потом Крабат взял из рук друга-мельника Книгу о Человеке и записал в ней – почерком деда – несколько слов, сказав: пусть внук допишет, что следует дописать.

Ян, внук Петера Сербина, собрал в пригоршню последние вишни из мисочки деда и стал их есть, выплевывая косточки в сторону колодца. Один раз доплюнул до него, встал и измерил шагами расстояние. Так далеко у него еще никогда не получалось. Он сходил за гвоздем и выцарапал дату на каменной кладке колодца.

На закате вокруг солнца появился желтый венец. Перед вспышкой чумы вокруг заходящего солнца всегда появляется желтый венец.

Глава 4

Профессор Ян Сербин, биолог и химик, почетный доктор многих университетов, ступил на трап, поданный к самолету, и, спускаясь по нему к группе встречающих его представителей города, университета и Комитета по Нобелевским премиям, вдруг остановился на последней ступеньке и с застывшей улыбкой на лице обернулся, чтобы, взглянуть на самого себя, еще сидящего в самолете: заметная сутулость, горькие складки в углах узкого, как щель, рта, тусклые серые глаза, на вид не совсем здоровый человек – вероятно, язва желудка или болезнь почек, а мажет, и не в здоровье дело; просто человек только что осознал, что жизнь его, как ни верти, не удалась. Пятидесятилетний мужчина, затративший много усилий и не дождавшийся их плодов.

По дороге с аэродрома в отель он еще раза два-три оборачивался и всякий раз видел себя на углу улицы терпеливо ожидающим зеленого светофора: зеленый свет открывает путь, и я иду, я применяю свои знания – на пользу себе или во вред, выяснится позже, когда дело будет сделано.

Та ночь, та бесконечно долгая короткая ночь. Свободные и раскованные картинки прошлого – обрывочные, сумбурные, едва различимые, навевающие мысли о самом разном, без всякого порядка и препон. Старая яблоня на краю, прилегающего к дому поля, обреченная на бесплодие, Моровой столб на поле, жук с красными крапинками на спинке, карабкающийся вверх и вновь сползающий по гладко отполированному временем камню, вверх-вниз, вверх-вниз. Один из рода Сербинов, Венцель Сербин, укладывает плоский камень – порог дома, 1385 год.

Невысыхающая кровь на кладбище. Пер-Лашез. Окаменевшая девушка на коленях прикрыла руками лицо, это в Помпее. Антон Донат, просунувший ногу в дверную щель, знать можно только то, что положено. Мы в последний раз печем хлеб в своей печи. Война кончилась, и я думал: люди победили раз и навсегда.

На исходе той ночи не было ни колокольного звона, ни пения ангелов, – но передо мной на столе лежал листок с формулой, моей формулой. Не философский камень, а всего лишь разгадка химического процесса, но что тобой познано, то тебе и подвластно. Я возношу человека на предельную высоту, и Лоренцо Чебалло уже не страшен, в моей власти очеловечить его, прежде чем он превратит всех нас в смирных и счастливых идиотов-роботов. Я проверяю свою способность к преображению людей, применяя свою формулу к себе самому, проникая в реальность Крабата, овладевая ею, оставляя себя в прежней реальности и превращаясь в Крабата со спасительным чудо-посохом в руке; формула дает мне для этого силу, а мои представления о нем – форму.

В отеле он первым делом стал под душ и взглянул на себя в зеркало: никак не больше сорока, крепкий жизнерадостный мужчина с серо-голубыми живыми глазами, волевой линией рта и открытым высоким лбом. Он наслаждался, стоя под ледяными струями и ощущая всей кожей приятное покалывание, он даже застонал от удовольствия и с наслаждением растерся жестким цветастым полотенцем. Вдруг он замер в тревоге, волнении, испуге, хотя знал, что сейчас в нем, уже не во внешности, а внутри, происходит по его собственной воле им же самим запрограммированный процесс перехода из одного "Я" в другое, процесс превращения его, Яна Сербина, в его второе "Я", в Крабата. У него появилось жуткое ощущение, будто его мозг отделился от него и уплыл в некую беспредельность, слегка покачиваясь, словно влекомый покатой волной. Но потом вдруг вновь вернулся, как маятник, подвешенный в какой-то точке вне его самого, без видимого смысла и толка, выхватывая на лету разные предметы. Но и маятника на самом-то деле не существовало, это была лишь игра, правда несколько абсурдная, но игра, а вот два его мозга действительно существовали, они наблюдали друг за другом и гнались друг за другом в бешеном круговороте, сменяясь и меняясь исходными точками, я-ты-он-она-оно сломя голову мчались по автостраде вперед. А может, назад? Стрелка компаса лопнула, как стальная рессора от перегрузки. – Да ведь никакой автострады и не было, Она еще только строилась. Он шел, нет, это я шел, шел пешком, – утро, длинные косые тени, пять дубов, стоящих особняком, у одного из них ствол расщеплен молнией, тут же рядом небеленые лачуги местных крестьян, вдали господский дом – по-прусски уродливое строение семидесятых годов. А потом – песчаный карьер. Наверху, у его краев, пятнистые доги и черные карабины, кажущиеся такими мирными и даже сонными в лучах раннего солнца. Кто-то играет на губной гармошке. По дну карьера суетливо, как муравьи, ползают с лопатами и тачками те, другие, полосатые и нумерованные, в деревянных башмаках, и насыпают полотно для автострады. Я с девушкой. У нее были каштановые косы, и она не смотрела в ту сторону. Я держал ее за руку и смотрел. Я видел сторожевую собаку на поводке и слышал игру на губной гармошке. Мы прошли мимо, по краю блеклого ржаного поля, сверкающего каплями росы, у девушки тоже оказалась с собой губная гармошка; она достала ее из сумки и заиграла, я не умею так, как он, сказала она, и мне на миг показалось, 'что все люди делятся на муравьев с лопатами и тачками и музыкантов-любителей с собаками и карабинами. В этом я целиком согласен с Линдоном Хоулингом, которого мучает совесть из-за участия в создании бомбы: мир без собак и карабинов! Мы с ним зрители на параде военных министров, у каждого из них, как у Катона в Карфагене – или его звали Сципион? – под туникой война. Теперь у них вместо туники адъютант с черной папкой, собаки виляют обрубками хвостов и восторженно тявкают, приветствуя хозяев мира. "Взгляни только на их рожи, – сказал Хоулинг. – Как только я буду в состоянии это сделать, я первым делом – прежде чем лечить какого-нибудь горемыку – выкраду из их мозга тягу к власти".

А девушке я сказал, что пойду на биологический факультет. Мария рассмеялась: "Считать лепестки и открывать неизвестную бабочку? Это не для тебя".

Я сорвал стебелек ржи и сказал: "Тут целый химический комбинат, и в тех дубах, мимо которых мы прошли, тоже. Почему не предположить это же и о людях с собаками на поводке, охраняющих карьер?" "А как же я?" – спросила она. То ржаное поле кончилось, другое началось, межа между ними – глубокое теплое ущелье, взлетающая ввысь гондола огромного, до неба, голубого колеса, ощущение чужого тела под моей сразу взмокшей рукой, необозримая даль, посреди которой раздвоившийся "Я" – и едва заметная точка, и ее наблюдатель.

Моя рука знает свое дело – откуда, собственно? – а глаз у меня две пары, одна закрыта и вслепую пробирается сквозь свой первый раз, вторая открыта и видит, как тот охранник с гармошкой оскалил свои собачьи клыки – один из нумерованных потерял деревянный башмак, и я говорю себе – не тогда, в ущелье, а много позже, – что собачью натуру надо хирургически удалять из человека, как опухоль.

Мария, нежная, мечтательная Мария, смотрит не на меня, она смотрит на Лоренцо Чебалло, сидящего в тени, отбрасываемой зеркалом, – грубо скроенное, почти квадратное крестьянское лицо, крутой и холодный, как ледяная глыба, лоб, он улыбается – это видно только тому, кто его знает. Мне видно, и я его боюсь. Вернее, я ненавижу его за то, что боюсь. Его улыбка предназначается, вероятно, Марии, глаза у нее все еще такие, какие были до первого раза. "Таких, как она, миллионы, – говорит Чебалло, – разобрать ее на части и вновь собрать мне легче, чем дешевый будильник-штамповку".

Вероятно, его улыбка относится и к Хоулингу, пригласившему нас, своих коллег, сюда, чтобы за круглым столом обменяться мыслями о моральных и этических аспектах наших исследований и выяснить, насколько соответствуют истине слова, сказанные одним из нас: каждый следующий шаг в этом направлении приближает человечество к той черте, за которой начинается крутой спуск в преисподнюю. Он закрыл свой институт, потому что не хочет участвовать в этом. На призыв последовать его примеру мы пожимаем плечами: разве это выход?

Может статься, что Чебалло усмехается и в мой адрес, ибо я по-прежнему стою на своем и считаю, что в человеке сохранилось слишком многое от стадии недочеловека – мысленно я все еще называю весь этот комплекс свойств "собачьей натурой" – и что целью наших исследований должно быть освобождение его от этой двойственности и превращение человека-зверя в истинного Человека. Господи, спаси нас.

"Спасение человека, – говорит Чебалло, а в это время в тумане за окнами Большой Бен отбивает очередной час, со скрежетом разводится Тауэровский мост, и Мария, смиренно сложив руки на коленях, ждет своего благовещения, – произойдет в тот момент, когда то, что принято называть его сущностью, станет управляемым, как детская заводная игрушка, то есть когда появится возможность сделать человека счастливым. Но счастье состоит из двух компонентов, внутреннего и внешнего. Внутренний означает довольство. Внешний же заключается в устранении конфликта между человеком и средой. Поскольку историей доказана невозможность существования человека вне конфликта со средой, осознание конфликтности придется изъять из человека. И такая возможность уже намечается".

Буря негодования гонит Чебалло прочь из зеркала, на его месте возникает Линдон Хоулинг, всегда самый веселый из нас; но сейчас ему не до веселья – он даже побагровел от ярости...

"Вместо того чтобы сделать мир вещей достойным человека, вы хотите человека сделать вещью! Превратить его просто в форму проявления научной формулы! Это означало бы его самоуничтожение и свело бы тысячелетия, его истории к какому-то паноптикуму абсурда, а сумму человеческих устремлений – к интегралу сплошной бессмыслицы.

Если бы наша наука, господин Чебалло, в конечном счете неизбежно вела к обрисованной вами цели, нам стоило бы уничтожить собственный мозг, чтобы спасти человечество от нас самих!"

Линдон Хоулинг тоже удаляется в глубь зеркала и, энергично вышагивая на своих ходулях, приближается к краю бесконечной плоскости, становится все меньше, и меньше, спотыкается о волосок на коже Марии и проваливается в одну из пор...

Я все еще околдован ее телом, и у меня все еще две пары глаз: одна видит ее грудь, знает, что ее отец дежурит ночью внизу в аптеке, мать уехала куда-то на воды лечиться, а служанки нет дома; вторая видит чистоту и целомудрие ее девичьей комнатки, где все сверкает белизной, а на стене над кроватью висит кирпичного цвета маска. "Незнакомка с берегов Сены" – эту книгу, я читал, мне подарила ее Мария. Этакий словесный клейстер для души, заваренный на сахарном сиропе чувств. "Не хочу, чтобы она на нас смотрела", – говорю я и поворачиваю маску, лицом к стене.

Но эта маска уже часть Марии, ибо Чебалло врастил в ее мозг устройство, улавливающее импульсы, посылаемые Чебалло, теперь они управляют Марией, она сидит на кровати с побелевшим от обиды лицом, потому что я задел это устройство. Она жаждет телесной близости, а я испытываю такую телесную боль, как будто с меня содрали кожу, ибо жажду совсем иного.

Боль есть боль, а мне всего девятнадцать, и я еще не научился ее скрывать. "Разве на ней свет клином сошелся, – говорит отец, – чем она лучше других?"

Она ничем не лучше других, и нет в ней ничего особенного: не у нее одной толстая каштановая коса свисает справа на грудь, не у нее одной наивные детские глаза, ничего особенного, – кроме того, что она была у меня первой и что я хочу ее изменить по избранному мной образцу.

В мечтах я никогда не представлял себя ни Зигфридом, ясноликим героем в белоснежных одеждах, ни Хагеном фон Тронье, черным злодеем с мечом в руках; однажды в Брюсселе – я был там с Линдоном Хоулингом – я вновь представил себя Крабатом с чудо-посохом в руке и решил воспользоваться его волшебной силой: вот генерал одевается или, вернее, его одевают, ведь генеральский адъютант наверняка всегда стоит наготове, чтобы в любую минуту натянуть на генеральский зад генеральские штаны. Итак, по порядку: генеральские штаны, генеральский мундир, генеральскую фуражку – вот Ахилл и готов, можно подступать к стенам Трои с победными кликами и триумфальными знаменами – "В моем сердце нет места жалости", – последний взгляд в зеркало, все ли в порядке; но тут вступает в силу мое волшебство и срывает с генерала все генеральское, он остается в одних кальсонах – потешных мешковатых подштанниках, завязанных у щиколоток тесемками, – и в грубой нательной рубахе – ни дать ни взять маленький человек с улицы или конторский служащий, куда подевались блеск и слава.

Генерал вынужден достать из кладовки пропахший нафталином коричневый или голубой мундир, он хмуро смотрится в зеркало – от Ахилла не осталось и следа; я не могу удержаться от смеха, Линдон Хоулинг тоже покатывается; у нас на душе так хорошо, будто мы с ним навсегда покончили с войнами.

Мы ненавидим войну, потому что ее успехи исчисляются убитыми на полях сражений, разрушенными городами и голыми пустошами на месте тучных нив; это победа зверя над человеком; ничего удивительного, что нам не нравится и ее реквизит, говорит Хоулинг. Ничего удивительного, подхватываю я, что мы стремимся сделать неактуальным древнее изречение Si vis pacem, para bellum (Хочешь мира, готовься к войне (лат.)), но оно для нас актуальнее, чем было две тысячи лет назад, поэтому-то я и вгрызаюсь в свою работу, чтобы найти ключ к решению, то есть к спасению. Этот ключ не в забавном фокусе с раздеванием Ахилла до кальсон, здесь не помогут ни волшебство, ни молитва, ни заповедь "Не убий", ни благие намерения, ни благонамеренные заклинанья, поможет лишь надежная и ясная химическая формула: она превратит человека в истинного Человека, homo sapiens humanusque (Человек разумный и человечный (лат.)), искоренит в нем саму идею организованного человекоубийства.

Нет, я никогда не мнил себя героем с мечом, а всегда лишь тем, кто выбивает меч из рук, поднявших его, и, когда я стремился изменить Марию, я рвался вовсе не к коровьему счастью – мирно пощипывать сочную травку, потом долго и жалобно мычать по теленочку, уведенному из стойла на убой, чтобы вскоре завести еще одного и вновь жалобно мычать, а в конце концов смириться и покориться высшей воле – таков, мол, порядок вещей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю