355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Брезан » Крабат, или Преображение мира » Текст книги (страница 2)
Крабат, или Преображение мира
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Крабат, или Преображение мира"


Автор книги: Юрий Брезан


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

Из этого жалкого обрубка явствует, что Крабат родился вскоре после Тридцатилетней войны, что детские годы его прошли в деревне под названием Итк, а родители были честные, хотя и бедные люди. Юношей Крабат выучился черной магии у одного мастера этого дела, большого специалиста по чудесам, впоследствии победил своего учителя в поединке не на жизнь, а на смерть и стал сам веселым и добрым волшебником, другом бедняков и короля, которого он предостерег от кубка с ядом и освободил из-под ига турецкого султана. Потом он мало-помалу отошел от чародейства и прибегал к нему, так сказать, лишь в самых крайних случаях, а под конец и вовсе забросил черную магию и умер почтенным старцем. В знак того, что душа его спасена, на коньке крыши явился белый голубь.

Все это звучит вполне правдоподобно и убедительно для людей, предпочитающих иметь дело с гладким и округлым плодом чьей-то фантазии, а не с грубой и шероховатой плотью реальности и считающих жизнь волшебника Крабата всего лишь нарушением нормального хода вещей, по которому заключительное "спасение" его души, в сущности, не имеет никакого отношения к Крабату и пришивается белыми нитками лишь для того, чтобы в конечном счете свести необычайное к обыкновенному, – этакая манная каша с изюмом и цукатами, в которой бесследно тонет капля темной и загадочной плазмы.

Жизнь Крабата, поданная в виде сказки для детей, вероятно, устраивает и тех, кто не знает, например, хотя бы о таком случае из времен Тридцатилетней войны, когда Крабат в день заключения мира в Оснабрюке жарил ежа в песчаном карьере и на запах жареного сбежались трое мальчишек из ближней деревни. Деревня называлась Розенталь, ее, единственную во всей долине, пощадила война, а вокруг все поросло лесом и обезлюдело, да и в этой деревне остались лишь женщины и дети. Крабат разделил свою трапезу с опухшими от голода ребятишками; в результате и досыта никто не наелся, и голодным никто не остался. А кого не грызет голод, тот интересуется кое-чем еще, кроме собственного желудка. И вот один любопытный мальчишка потянулся к дорожной палке Крабата: палка была черного дерева с круглой тяжелой рукоятью из слоновой кости. На рукояти и на самой палке были вырезаны Адам и Ева, змей-искуситель и древо познания. Дети ничего не знали об этой истории, и Крабат ее им рассказал.

"Если бы ты был Адамом, – спросил мальчик, – ты бы тоже откусил от яблока?"

"А ты?" – вопросом на вопрос ответил Крабат.

"Нет, – сказал мальчик. – Мы все остались бы в раю, тогда к нам не пришли бы солдаты и не закололи наших отцов".

В жалких лачугах, лепившихся вокруг церквушки Девы Марии у Леса, кое-как сложенной из нетесаных камней, после ухода из этих мест последнего отряда солдат не осталось в живых ни одного мужчины – даже старика.

"Волки уже и днем приходят, – добавил мальчик. – Ведь нас они не боятся".

Крабат взял в руки палку, с которой никогда не расставался во время своих странствий по земле людей и которая служила ему то посохом, то дубиной от волков всех мастей, воткнул ее в песок и спросил мальчиков, каким им видится тот рай, что потерян для них по вине Адама и Евы.

Первый ответил: досыта еды; второй: нету солдат; третий: нету волков.

Крабат кивнул и подумал: Страна Без Страха.

Он велел детям расходиться по домам, а когда они ушли, палка его превратилась в крюк, на котором повисла темная монашеская ряса.

На исходе дня в пустующую хижину рядом с заброшенной церковью вошел монах-доминиканец, и примерно в то же самое время на другом конце деревни появился оборванный бородатый солдат, изможденный долгими годами войны. Солдат был достаточно молод, чтобы, сбросив солдатскую лямку, прожить еще много лет, он был весел и нес в руках блестящую трубу.

Монах повстречался с солдатом и, когда посторонние уши не могли его услышать, назвал солдата Якубом.

Назавтра солдат сыграл на трубе "сбор", созвал всех женщин и детей в церковь, а монах прочел им проповедь на тему: Нужно вкусить от яблока, ибо это нужно. "Таких слов нет ни в католической, ни в лютеранской библии, и слова эти человеческие, а не божьи", – сказал монах. И стал говорить им об их деревне, а не о рае небесном, и после его проповеди на душе у паствы стало скорее радостно, чем благостно. Он уступил солдату одиннадцать молодых женщин и созревших для любви девушек, а сам занялся остальными.

Меньше чем через год с того дня монах занес в церковную книгу восемнадцать крещенных им детей: одиннадцать под фамилией Швед, поскольку солдат назвался шведом по рождению, а семь под фамилией Доманья, поскольку монашеская ряса на нем принадлежала не ему, а святому Доминику.

Столь же дружно монах и солдат возделали и другие залежные земли, посеяли просо и коноплю, повыбили волков и прогнали в три шеи кое-кого из ловкачей, зарившихся на чужое.

В один прекрасный день собрались они наконец на поиски образа Девы Марии у Леса, похищенного из церкви последним шведским отрядом. Одна старуха, долго кравшаяся за солдатами, чтобы спасти мадонну, рассказала, что образ, хоть и был невелик, с каждой милей становился все тяжелее. И к тому часу, когда один солдат заметил старуху и отбил ей ноги, чтобы не шастала, где не надо, шведам уже пришлось запрячь в легкую повозку с мадонной шесть пар лошадей. И осталось у них всего две пары; значит, далеко они со своей добычей не ушли.

Монах Крабат и солдат Якуб Трубач нашли образ в целости и сохранности под большой липой. Эта липа с могучим стволом и раскидистой кроной росла на холме висельников, и Крабат знал ее, и Якуб Трубач тоже, и Крабат сказал: "Живое умирает, а мертвое оживает", а его друг Якуб заиграл на трубе песню, неистовую гуситскую песню, которую в тех краях уже больше двухсот лет не слыхивали. Они вбили в ствол дерева толстый гвоздь и повесили на него образ Девы Марии у Леса.

Для бедной пустой церквушки Якуб Трубач написал новый образ. У его мадонны были длинные темные волосы, и по глазам ее было видно: она знала, что такое страх. Но кое-кто, в страхе прибегавший к ней за помощью, видел, как она улыбалась.

А украденный образ и по сей день висит на той липе, и люди говорят, что когда-нибудь будет такая война, что никому не удастся спастись. Но под липой с древним образом встретятся двое. Один придет с востока, другой – с запада, и у первого в руках будет богато украшенная резьбой палка, у второго – труба, и они спросят друг друга: "Как же ты спасся, брат?"

И оба ничего не смогут ответить, просто будут знать, что белый голубь не сидит на коньке крыши, еще – все еще – не сидит, и что все надо начинать сначала, с самого начала, с начала всех начал: земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною.

Во всем этом кое-что верно, а в целом все неверно.

Верно, что Крабат и Якуб Трубач встретятся под липой и что один придет с востока, другой – с запада, один принесет с собой сердце убитого страха, а другой – его голову. И все же брат Крабата созовет своей трубой все четыре ветра, чтобы еще раз спросить у них, и ветры скажут: страх мертв.

Тогда Крабат зароет под липой останки страха, как зарывают убитого волка, а Якуб Трубач сыграет на трубе мелодию, про которую одни скажут: свадебная песнь, а другие: эту песнь никто прежде не слыхивал. И с каждым ударом заступа оба они все больше станут превращаться в землю, а может, в кору и ствол дерева, никто этого в точности не знает.

Останутся от них лишь палка черного дерева с рукоятью из слоновой кости да труба, которая сперва была просто листком, поющим листком, зажатым между пальцами.

На дереве же будет сидеть белый голубь; а что бы это значило, нынче никто не скажет, ведь до той поры еще много воды утечет.

Посох, может, опять превратится в сук, а труба – в лист, ветер веет, а сказка сказывается:

Вначале было так, как и представить себе невозможно. Потом вдали замерцал маленький светлячок. Он все приближался и приближался, а когда подлетел совсем близко, оказалось, что это солнце. Солнце взошло, и стал День Седьмой.

В этот день Творец создал все сущее: женщин и мужчин, горы и моря, небесное воинство и себя самого, ненасытную жадность и страсть к познанию, рыб и птиц, хлеб и соль, все, что можно себе представить и чего представить нельзя, а также водку для выпивки и табак для курения.

Сам Творец и его свита разместились на небе, а все прочее валялось как попало, без всякого порядка и присмотра, и никто не знал, что к чему. Мужчины даже не знали, что им делать с женщинами. А Творец, устав от трудов, прилег отдохнуть.

Когда он проснулся, дым стоял коромыслом, кто-то побросал всех рыб в водку, они перепились и горланили срамные песни. Творец прикрикнул на них: "Тихо!", и рыбы навеки потеряли дар речи.

А женщинам захотелось звезд с неба, чтобы воткнуть их себе в волосы или еще куда, и мужчины вскарабкались наверх и уже успели срезать несколько звезд – ведь Творец развесил их на небе, как на рождественской елке. А когда он прикрикнул на рыб, мужчины со страху выпустили звезды из рук, никто их уже не стал привязывать, вот они и плавают теперь по небу и выныривают то тут, то там. Сколько Одиссеев скорее вернулось бы домой на свою Итаку, если бы женщины не заставляли мужчин хватать звезды с неба.

Творец, поначалу разработавший свод законов только для рая небесного, теперь почесал за ухом и сказал решительным голосом: "Внимание! Сейчас буду раздавать все подряд; кому что надо, пусть крикнет "это мне!". Поняли?"

Люди поняли. Творец выхватил из общей кучи, что под руку попалось. Первым попался слон. Негр крикнул: "Это мне!" – и получил слона.

Вторым был конь. Крабат стоял рядом с человеком в богатом охотничьем наряде, и оба одновременно крикнули: "Это мне!"

"Кто крикнул первый?" – спросил Творец. Но никто не мог ответить с полной уверенностью. Поэтому он сказал: "А ну-ка, еще разок: кто крикнет громче, тому и конь".

Благородный господин крикнул громче, все это слышали, он и получил лошадь.

"А тебе зато достанется корова", – сказал Творец и дал Крабату корову.

Теперь на очереди была собака. И опять оба захотели ее иметь.

Охотник сказал: "Собака нужна мне для охоты, где конь, там и собака".

Творец согласился: "Верно говоришь", дал ему собаку и сказал Крабату: "А ты зато получишь кошку".

Под конец он стал раздавать поля, луга и леса. Благородный господин высказался в том смысле, что по логике вещей все это должно достаться ему. Ибо если поля, луга и леса будут не его, как же он сможет свободно охотиться на зверя. Тут он прав, подумал Творец.

Но Крабат сказал: "А где мне тогда взять корм для коровы? Ведь я крестьянин и знаю толк в своем деле!"

Благородный господин возразил: "И корм для коровы, и крестьянскую работу ты получишь из моих рук".

Господь был милостив от природы, и торг показался ему не совсем честным, но время было позднее, день клонился к вечеру, и ему хотелось поскорее покончить с этим делом. "Ну ладно, – заключил он вяло, – будь по-твоему".

Он увидел, что Крабат огорчен, нагнулся к нему и прошептал на ухо: "Даю тебе вечную жизнь – до тех пор, пока..." Тут неподалеку взревел лев, и никто не расслышал конца фразы, в том числе и сам Крабат.

Под самый конец, уже уходя, Творец сунул руку в карман и протянул Крабату жаворонка.

"Этот знает все песни до единой, – сказал он. – Дарю его тебе".

И улыбнулся еще раз на прощанье, кажется, ему было немного грустно: раздача прошла не совсем так, как ему бы хотелось. И наверняка приведет к неурядицам. А что охотник под шумок отхватил заодно и ненасытное всё-больше-всегда-мало, Творец даже не заметил.

Библейская гора Арарат еще была залита солнцем, а здесь внизу левкои и полынь благоухали уже по-вечернему.

Владелец лошади подошел к Крабату: "Подержи-ка коня!"

Крабат взялся за недоуздок, а тот выжег на ноге лошади свое клеймо – разверстая волчья пасть и перед ней гора.

Лошадь захрипела и рванулась, запахло горелым мясом. Крабат хмуро буркнул:

"Зачем ты это делаешь?"

"Затем, что она моя".

Охотник сгреб в охапку собаку, собака взвыла, когда раскаленное железо подпалило ей шкуру, но тут же лизнула руку своего господина. Тот дал ей пинка, и собака завиляла хвостом.

Крабат погладил ноздри лошади.

"Когда у нее родится жеребенок, – сказал он, – дай его мне".

"За хвост жеребенка заплатишь одним глазом, за его голову – другим", – ответил тот.

Крабат презрительно рассмеялся, взял кошку и посадил ее корове на спину, потом взял жаворонка и посадил его на правый рог, сам взялся за левый и тронулся в путь вдоль ограды рая. Когда из-за горы Арарат показалась луна, он остановился на ночлег.

А между тем в раю во время вечернего ритуала архангел Люцифер затеял распрю с Творцом. Сначала он критиковал лишь некоторые частности творения, возможно и впрямь не слишком удавшиеся: например, он считал запланированное открытие Америки настолько преждевременным, что из-за него и тысячу лет спустя хлопот не оберешься. Кроме того, он назвал дешевым балаганом мелодраму с запретным плодом, намеченную к постановке в раю на завтрашний день: по его мнению, надо не запрещать Адаму вкусить от яблока, а дать Еве противозачаточное средство.

Как бы в противовес этим придиркам архангел Михаил затянул бесконечный хорал: Господь, благи твои деянья. Такой образ действий уже в ту пору скорее разжигал, чем умиротворял вольнодумцев, и в конце концов Люцифер напрямик заявил, что имеет принципиальные расхождения с Творцом, в особенности в вопросе распределения благ. И если говорить начистоту, без обиняков и прикрас, то Господь уже одним сотворением этого Райсенберга – так Люцифер назвал благородного охотника, – а также явным пособничеством ему в ущерб Крабату взвалил на людей такую тяжкую ношу, что они в три погибели согнутся и все жилы из себя повытянут, пока наконец не догадаются ее сбросить.

Онемев от гнева, Господь только потряс кулаками, а святой Михаил затянул новую строфу: Лишь нужда учит молитве – Райсенберг, мол, и есть тот человек, который научит людей молиться. Уж он позаботится о том, чтобы они не закоснели в тупом довольстве и не сочли земную жизнь слишком приятной, чтобы стремиться попасть на небо. При этом Михаил поднял свой огненный меч и встал в позу, которую впоследствии поколения Райсенбергов воспроизводили на памятниках, а также при выборах императоров, объявлении войн и прочих райсенберговских апофеозах.

Люцифер в сердцах сплюнул на огненный меч, отчего Михаил окутался облаком пара, и заявил Господу, что за этой парочкой – воинствующим фанатиком Михаилом и горлохватом Райсенбергом – нужен глаз да глаз, дабы мир до поры не пошел прахом.

Однако Господь остался глух к словам Люцифера и лишил его всех привилегий, в частности права носить перед Господом семисвечник и распоряжаться его волшебными жезлами: в свое время Господь заказал себе – скорее для забавы, чем по необходимости – разные волшебные жезлы для сотворения разных чудес; некоторые из них были гладкие, как дирижерская палочка, другие богато украшены резьбой.

Люцифер, не желая, чтобы его окончательно загнали в угол, не только тайком сохранил за собой власть над змеем-искусителем, но и похитил самый красивый и один из самых могущественных волшебных жезлов Творца. Он вложил в руку спящему Крабату рукоять из слоновой кости. Пусть этот волшебный жезл будет его дорожным посохом, не без злорадства решил он.

Этот жезл, кстати сказать, служил Творцу для совершения забавных чудес, и хотя тот не заметил его исчезновения, но с тех пор больше уже не создавал таких смешных или диковинных тварей, как динозавры, драконы или кенгуру, разве что Гаргантюа да еще, пожалуй, последний кайзер Вильгельм, который ему, впрочем, не удался, с какой стороны ни глянь.

Рано поутру Крабат обнаружил в своей руке чудесную палку, повертел ее так и сяк, прикинул в уме то и это и, рассмотрев как следует вырезанную на палке Еву, подумал, что не прочь бы иметь жену. При этой мысли его охватило такое томление и в то же время такая тоска, что душа его словно раздвоилась, и непрерывные трели жаворонка стали так раздражать его своей слащавостью, противоречившей этому состоянию, что он вновь улегся и уснул.

Когда он проснулся, рядом с ним сидела девушка.

Оправив платье из грубого холста и откинув назад длинные темные волосы, она с любопытством, а может, просто внимательно оглядела его и сказала: "Здравствуй!"

Крабату ужасно хотелось дотронуться до нее, но он поостерегся – может, она ему только снится, а сны нельзя трогать руками. Он подоил корову и дал девушке молока, она выпила; значит, это был не сон.

Она сказала: "Меня зовут Смяла".

Когда они тронулись в путь, она спросила: "Куда мы идем?"

Но, поскольку нечего спрашивать "куда", не сказав "откуда", Крабат отвечать не стал. Правда, он и вообще счел за лучшее помолчать и послушать, что она скажет, чем болтать попусту, как ветер болтает с травой и деревьями.

Девушка играла с кошкой и пела вместе с жаворонком, но о вопросе своем не забыла и как бы между прочим сказала: "Куда-нибудь, где мы будем счастливы".

Она знает так много слов, и слова всё такие диковинные, подумал Крабат, а вслух сказал: "Хочу поискать для нас обоих Страну Счастья".

"А она далеко?" – встрепенулась девушка.

"Раз есть название, значит, есть и страна", – уклончиво ответил он.

К вечеру они добрались до быстрой речушки шириной в два хороших шага; вода в ней была прозрачная и чистая. Смяла, дававшая имена всему, что ей приходилось по вкусу, – вероятно, и собственное имя она тоже сама придумала – назвала речушку "Саткула".

На берегу им почудилось, будто где-то неподалеку работает мельница, и они поднялись на пригорок с раскидистой липой наверху. Пригорок этот, едва достигавший пяти ржаных колосьев в высоту, очень понравился Смяле, но имя для него почему-то не придумалось.

Потом с ясного теплого неба стал накрапывать дождик. Они уселись под липой, кошка устроилась рядом, а корова предпочла остаться под дождем и укрыла своим телом курицу, склевывавшую с нее черных, отливающих зеленью мух. Луга, полого спускавшиеся к Саткуле, заволоклись легкой дымкой. Крабат сказал: "Это будет наша земля".

Смяла кивнула в знак согласия – то ли потому, что место ей тоже понравилось, то ли потому, что липа источала сладкий аромат; потом она запела песню без слов, радостную и в то же время печальную. Крабат нахмурился – ему очень хотелось сказать что-нибудь такое, что бы подходило к песне, но звучало бы вполне разумно. Таких слов у него не нашлось. Подумав, он чуть было не сказал, что Смяла ему кого-то напоминает, но удержался – это было бы ложью, а ко лжи у него не лежала душа. Еще не ясно, не сон ли она, да и чувство его только что зародилось. Все будет напоминать мне тебя – вот это было бы правдой, но правдой о конце, а не о начале. Поэтому он промолчал.

Смяла, легкая и гибкая, одним движением поднялась с земли, Крабат попробовал было встать, как она, но завалился на бок и, лежа, подхватил ее песню без слов, но теперь у этой песни появились слова. О Смяла, до чего же ты хороша.

Смяла перебросила на грудь свои темные волосы – знала, для чего: для этого теплого дождика, а может, для аромата липы или для хриплой песни Крабата, – она перебросила волосы на грудь, и дождик смыл и унес ее платье. Иди ко мне, сказала она, а может, и не сказала, но Крабат это услышал.

Иди ко мне, поманила она и побежала, легко отрываясь от земли, но потом вдруг вскрикнула и остановилась. Она села на камень и, закинув правую ногу на левое колено, низко склонилась над ней и принялась искать занозу в ступне поднятой ноги, придерживая ее за щиколотку. Крабат смотрел на ее выгнутую дугой спину, на округлую линию бедер, мягко переходящую в очертания ноги, напряженной от неудобства позы, и заноза в ее ноге колола его больнее, чем десять заноз в собственной груди; он опустился на колени и хотел вытащить занозу. Но Смяла проворковала что-то ласковое – а может, вовсе и не ласковое, – обвила волосами его шею и вскочила так внезапно, что он покатился в траву, а она пустилась прочь, пританцовывая на бегу. Заноза впилась не в ее ногу, а в его живую плоть, он погнался за ней, и, хотя она звонко смеялась, дыхание ее уже стало прерывистым, а темные волосы разлетелись по ветру.

Внизу у пригорка стояла яблоня, ее раскидистые ветви свисали почти до самой земли. Смяла обвила руками кряжистый ствол и, когда Крабат догнал ее, соскользнула на землю; над ее головой дерево зазеленело. Под ними высохла трава, над ними дерево покрылось плодами.

Из лесу выехал всадник, он был при оружии и с собакой. Собака залаяла, Крабат поднялся с земли. Всадник оглядел местность и одобрительно кивнул – ему она тоже понравилась. Он подъехал поближе и, не обращая внимания на парочку под деревом, сорвал яблоко и впился в него зубами.

"Вы здешние?" – спросил он. И, не спеша доедая яблоко, стал в упор разглядывать Смялу. Глаза его сидели как-то слишком близко друг к другу – на широком лице узкие, жесткие глаза. Собака почесывалась, свесив влажный язык.

Крабат ответил, что они живут на этом холме.

Всадник соскочил с коня и захлестнул поводья вокруг ствола яблони. Смяла увидела, что на левой задней ноге лошади выжжено клеймо: разверстая волчья пасть и перед ней гора. Она рассмеялась прямо в лицо чужаку – волку, мол, не проглотить гору.

Крабату очень хотелось, чтобы всадник поскорее уехал, и он сказал: "Возьми себе горы, этот холмик наш".

Но всадник топнул ногой, и на земле отпечаталось его клеймо. Смяла уже не смеялась, и Крабат понял, что такое страх.

Когда стемнело и они занялись любовью, Крабат увидел волчье клеймо на плече Смялы, а она – такое же на его плече; они слились в одно целое, грудь к груди, он ощутил себя в ней, а глаз на затылке у них не было.

К ним на холм поднялся мельник, тоже меченный волчьим клеймом; мельник сорвал листок с липы, зажал его между пальцами, и листок запел: мельник охранял их любовь.

Смяла лежала рядом с Крабатом, а над ними нависал страх. С каждым вздохом они вбирали его в себя.

Когда занялось утро, Крабат оставил Смялу и подсел к мельнику. Они сидели рядом, плечо к плечу, и не было нужды говорить какие-то слова или клясться кровью в знак вечного братства.

Жаворонок взлетел ввысь.

Крабат сказал: "Дарю его тебе".

Мельник поглядел вслед взмывшей в небо птице и кивнул. Листок, певший ночью в его пальцах, превратился в трубу. Он приложил трубу к губам и заиграл, но песня не получилась.

Смяла проснулась, подсела к ним и нарекла мельника Якубом Кушком. "Якуб звучит надежно, а Кушк – весело", – заявила она.

Может, оно и так, а может, и нет, ведь каждый слышит по-своему, но эта выдумка Смялы привела впоследствии к некоторой путанице.

Ибо некий Якуб Кушк, мельник и мастер играть на трубе, привлекался к суду низшей инстанции за сидение со своим инструментом в стоге сена, что и засвидетельствовано документально летом 1908 года.

Согласно его собственным показаниям, этот Якуб Кушк мирно спал в том стоге, не замышляя ничего дурного, пока какая-то лошадь не сунула морду в сено. С перепугу мельник затрубил что было силы, не подозревая, что на лошади той восседает сам кайзер Вильгельм Второй, который в свою очередь принял трубу мельника за библейскую трубу Иерихона.

Во время судебного процесса не удалось, однако, с полной достоверностью установить причинно-следственную связь между подлинной или мнимой иерихонской трубой, с одной стороны, и пугливой лошадью императора – с другой, и в силу этого обстоятельства судья, засадивший мельника Кушка за решетку по обвинению в злоумышлении против Его Величества и нарушении порядка во время маневров, говорил не о библейском событии, а об искусствах. Искусства, доказывал он, если им предаются, так сказать" необузданно, не сдерживая себя благонадежным образом мыслей и уважением к всевидящему оку закона, в состоянии разрушить и не такие твердыни, как стены какого-то захудалого городишка, к тому же еще и иудейского.

Сев на своего конька, судья уже не мог с него слезть и в конце концов договорился до революции 1848 года, в которой были замешаны как мельник Кушк, так и некий субъект по имени Крабат – а в высших инстанциях доподлинно известно, что эти неразлучные друзья при любом удобном случае науськивают народ против властей.

Люди, которые – по личной ли склонности или по долгу своей профессии – часто витийствуют публично, очень любят уснащать свою речь образными выражениями; по, поскольку эта любовь не всегда бежит в одной упряжке с правдой, они невольно смешат своих слушателей. Вот и тут публика, заполнившая зал участкового суда, покатилась со смеху, и только защитник злоумышленника, посягнувшего на жизнь кайзера, одобрительно кивал головой, с серьезным и глубокомысленным видом внимая словам оратора. Но именно это и заставило судью покраснеть: по-человечески он уважал этого защитника больше, чем полагалось судье по должности.

Защитник этот, по профессии вовсе не ученый адвокат, а простой каменщик по имени Петер Сербин, был знаменитым дружкой, то есть распорядителем на свадьбах, а кроме того, еще и выборным и признанным властями представителем деревень из долины Саткулы.

Это последнее обстоятельство и впрямь имело некоторое отношение к революции 1848 года.

В ту пору люди из этих деревень пришли толпой к воротам замка и потребовали, чтобы их делегатов впустили внутрь. Поскольку замок не подавал признаков жизни, они начали кричать и кричали до хрипоты, но замок оставался глух и нем. Графиня Райсенберг продолжала раскладывать пасьянс в парадной зале, выходящей окнами в сад, время от времени серебряной ложечкой кладя себе в рот селедочьи глаза: от всех других яств у графини делалась мигрень. Граф же читал семейную хронику.

Перед замком главарь делегации Бастиан Сербин закурил трубку, и дым потянулся к замку – ветер дул восточный, что было редкостью в это время года.

"Раз мы охрипли, пусть-ка и он покашляет", – сказал главарь. Сельчане натащили к замку, старой соломы и прелых листьев, дым и чад поднялись такие, будто черти поджаривали грешников в аду, так что у графини, несмотря на селедочьи глаза, все же разыгралась мигрени, а от короля Саксонии так и не прискакали ни гонец, ни отряд кавалерии. Тогда Бастиан Сербин за воротами замка затянул песню: ...Вольф Райсенберг был жестокий господин. "Песне этой много сотен лет, а они все учат ей своих детей с колыбели, хотя она давно уже устарела", – проворчал граф. Наконец кузнецу удалось установить у ворот таран, и Фридрих Вильгельм граф Вольф Райсенберг приказал открыть перед революцией двери замка.

Тем не менее революция продолжала напускать на замок дым и вонь, пока граф не поставил своей подписи под ее условиями – семнадцать пунктов, какие пустяковые, а какие и нет: право пасти скотину на большом заливном лугу после дня святого Михаила, отмена выкупных долгов, право ловить рыбу в Саткуле и собирать грибы в лесу, запрет замку нанимать мастеров со стороны, если по этому ремеслу имеются мастеровые в деревнях, и так далее, я тому подобное, а под конец торжественное заверение в том, что каждый волен держать собаку и называть ее, как ему вздумается – хоть Вольфом, – и что все деревни выбирают одного представителя, который станет защищать их интересы в споре по любому из семнадцати пунктов, буде таковой возникнет, даже и перед судом, коли того пожелает одна из сторон.

Граф – все еще волчья шкура, но давно уже не волчье сердце – подписал бумагу, Бастиан Сербин тоже нацарапал свое имя, и сперва хотел было поставить точку, но потом передумал. Еще не пришло время ставить точку, решил он, ставить точку и подводить черту.

Когда Бастиан Сербин умер – а время ставить точку и подводить черту все еще не пришло, – деревни выбрали своим представителем его сына Петера, и вот он-то и представил теперь судье официальную бумагу, удостоверявшую, что к тем событиям мельник Кушк опоздал родиться на целых восемь лет.

Что касается Крабата, то он и впрямь при них был.

"Ага, значит, все-таки был!" – воскликнул судья.

"Ясное дело, – ответствовал защитник и дружка, как бы в подтверждение своих слов подняв над головой самый красивый из пяти жезлов, который всегда имел при себе в торжественных случаях: черное дерево, окованное серебром, рукоять из слоновой кости, а чеканкой по металлу и резьбой по кости – история Адама и Евы. – Ясное дело, – повторил он, – но ведь тут и Наполивон ничего поделать не мог".

Люди в зале суда задвигались, усаживаясь поудобнее, а кое-кто даже еще и приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать, мельник Кушк подмигнул своему другу, а судья переспросил: "Наполеон?"

Петер Сербин, начав издалека, рассказал, как в мае 1813 года, после битвы под Бауценом, союзники потому лишь успели убраться подобру-поздорову, что Наполеон вместо того, чтобы отдать приказ об их преследовании и добиться его выполнения, по воле Крабата всю ночь протанцевал с девицей Любиной в парадной зале богатого дома Хартманов на Лауэнгассе.

После этого Петер Сербин собирался поведать, как и у наполеоновского белого коня, уж наверняка набравшегося боевого опыта в сражениях и войнах, тоже иногда сдавали нервы, а затем перейти от одной императорской лошади к другой и таким образом доказать невиновность Якуба Кушка.

Но едва он приступил к обстоятельному рассказу, как неподалеку на башне ратуши пробило четыре раза. В четыре часа суд обычно заканчивал работу, судья и без того считал свой труд низкооплачиваемым, и, не видя достаточных оснований, чтобы перерабатывать лишнее, он, не говоря худого слова, поднялся и огласил приговор: злоумышлявшему на кайзера по распоряжению свыше полагалось не меньше года тюрьмы, однако судья – вероятно, по ассоциации с числом только что пробитых ударов – засадил Якуба Кушка за решетку всего лишь на четыре недели.

В скором времени судья воспользовался каким-то пустяковым предлогом, чтобы заглянуть к Петеру Сербину, жившему на холме, и послушать историю про Наполеона и девицу Любину.

Петер Сербин – он как раз вязал метлы, а это занятие беседе не помеха – рассказывал, смакуя все сочные и скоромные места, а судья слушал затаив дыхание; однако чем дальше, тем яснее возникало в нем странное ощущение: казалось, он одновременно и видел своими глазами события столетней давности там, в парадной зале, и сидел здесь на деревянной скамье под липой, напротив Петера Сербина. Тот оседлал деревянную колоду и перевязывал пучки прутьев гибкой хворостиной; а судье казалось, что напротив него на широком подоконнике удобно устроился Крабат и помахивает жезлом то совсем медленно, то быстрее, и точно так же – то совсем медленно, то быстрее – двигается Наполеон в паре с девицей, танцуя вокруг стола, заваленного военными картами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю