Текст книги "Год спокойного солнца"
Автор книги: Юрий Белов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Вот послушайте, – вдруг оживившись, проговорил Кирилл Артемович. – Открыта новая звезда. Вот такое сравнение: «Если бы можно было совершить путешествие вдоль экватора этой звезды на реактивном самолете, то потребовалось бы 80 тысяч лет». Восемьдесят тысяч лет! А у Жюля Верна за сколько дней вокруг света объехал на спор какой-то там деятель?
– За восемьдесят дней, – подсказал Борис.
– Нет, вы только подумайте, – еще больше оживился Кирилл Артемович, – не дней, а лет восемьдесят тысяч! Чудовищная звезда. Расстояние от нее до Земли свет проходит за тысячу двести лет. Ну и ну! – Он отбросил газету и сияющими глазами посмотрел на жену и сына. – За что люблю науку – вот за такие минуты потрясений. Как представишь себе все это, – он широко повел руками и, сощурясь, посмотрел куда-то в неведомую даль, – сердце замирает. Какие мы песчинки в мироздании. Даже не мы – вся наша планета с материками, океанами, городами, человеческими страстями… Дурак я, – добавил он вдруг с явным сожалением, – мне бы в астрономию податься. Такой масштаб – в любой закоулок Вселенной можно заглянуть как к себе домой. А ведь была возможность. Это сейчас конкурсы в институты – по триста человек на место, а в мои годы, после войны, представляешь? – это он уже Борису рассказывал: – Уполномоченные ездили по городам, вербовали студентов. На любой факультет – хошь водопровод и канализация, хошь астрономия. Мне бы в астрономию податься, а я что попрактичней выбрал, думал: кусок хлеба всегда обеспечен будет. Вот и прогадал…
Наталья Сергеевна отвернулась, пряча лицо от сына, и стремительно вышла из комнаты. Кирилл Артемович удивленно посмотрел ей вслед и пожал плечами. А Борис притих и съежился.
18
Зал был полон. Гардероб не работал, и люди держали плащи и куртки на коленях или складывали на подоконники зашторенных окон. Однако неудобство это не испортило праздничного настроения. У Лены сияли глаза. Столько тут было всяких кинознаменитостей. И соседство Севы возбуждало.
За последнее время она словно помолодела, и все дни, когда была без Севы, думала о нем и радовалась, что он есть, что любит ее, что пришел и на ее улицу праздник. Она заметила, что в лаборатории женщины стали с любопытством поглядывать на нее и шептаться с таинственным видом, но внимания не обращала, пусть себе. Правда, иногда находил страх: ой, не надолго все это! Но такие мысли она гнала: хоть день, да мой, чего там загадывать…
Ведущий сегодняшнего просмотра стал рассказывать о предстоящем фильме, но они плохо слушали, смотрели украдкой по сторонам, насмотреться не могли и то и дело подталкивали друг друга: а вон… а вон…
– …Это прямо признают создатели ленты, – звучал в динамике усталый голос ведущего; два часа назад он прилетел с коробками кинопленки, в голове еще шумели реактивные двигатели. – Например, специалист по техническим трюкам Пол Стадер рассказывал: «Мы сажаем группу людей в лифт и поджигаем им волосы и одежду. Съемка ведется быстро и с короткого расстояния. Как только сцена отснята, актеров тут же заливают водой из брандспойтов. Если на секунду опоздать, то они погибнут». («Чуешь, чем пахнет», – прошептал Сева, предвкушая захватывающее зрелище). Сами понимаете, что все это обошлось в кругленькую сумму: актеры не позволят поджигать себя за обычный гонорар, да и декорации, специальные пожарные части – все требовало денег. Было истрачено пятнадцать миллионов долларов. Но только за первый месяц демонстрации фильма в Соединенных Штатах Америки доход составил двадцать миллионов. А всего лента принесла около двухсот миллионов долларов. Итак, смотрим «Ад в поднебесье» Ирвина Аллена и Джона Гайлермина.
Погас свет, застрекотал аппарат, и начался фильм. Они ожидали чего-то необычного, сногсшибательного, но на экране показывали огромный небоскреб, каких-то людей, собирающихся в нем на банкет. Да еще в черно-белом варианте. Скучновато было.
– Экспозиция затянута, – блеснул эрудицией Сева.
Он чувствовал себя неловко. С таким трудом через знакомого киношника раздобыл пригласительный билет, а смотреть приходиться черт знает что.
Но тут началось… На восемьдесят первом этаже небоскреба, в складе с краской вспыхнул пожар. Пламя забушевало, выплеснулось на простор – и пошло гулять по этажам, по шикарным номерам отеля, по люксам, отрезая тех, кто на самом верху праздновал окончание строительства этого грандиозного здания. Люди сгорали заживо, и паника нарастала, и любовь была среди этого ада – снято все было здорово, не на ветер выбросили те пятнадцать миллионов.
Когда первый фильм окончился и дали свет, перед глазами все еще бушевало пламя и лица мелькали, искаженные ужасом.
Они не стали выходить на перерыв, остались сидеть, шептались и оглядывались по сторонам.
– Умеют же снимать, – близко наклонясь к Лене, говорил Сева. – Мы только жалкие крохи видим, и то вот так, на закрытом просмотре, а у них там и привидения, и монстры, и секс – всё. Вот поедем в круиз, может, что и удастся увидеть.
– Не загадывай, – суеверно шепнула она и палец приложила к его губам.
Ему приятно было чувствовать запах ее духов, близко видеть сияющие глаза, слышать доверительный, шепот. Она поглядывала на него со значением, обещанием полны были ее взгляды, и у него дух захватывало от всего. Ну женщина! Волшебная сказка! Он обязательно напишет о ней стихи, и это будет самое лучшее его произведение.
Звонок прозвенел, зрители уселись, лектор начал свой рассказ. Они опять слушали кое-как, неинтересно было – про буржуазную массовую культуру, про спонтанный характер анархических «экстазов», про размытость нравственных идеалов, антигуманность, конформизм предлагаемого образчика современного кича. Но фильм захватил их: на ярком цветном экране пылали страсти, гремели выстрелы, кровь лилась до жути натурально и женщины со знанием дела демонстрировали свои обнаженные тела. А когда героиня, будто бы протестуя против современной морали, среди бела дня на площади перед зданием парламента отдалась своему спутнику, Сева даже ахнул и больно сжал руку Лены.
Была уже ночь, когда они вышли из душного зала, и сыро: то ли дождик моросил, то ли воздух был густо насыщен влагой. И знобкий ветерок тянул, совсем не весенний.
Но они разгорячены были и не замечали дурной погоды.
– Ну как? – заглядывая Лене в лицо, спросил Сева.
Он увидел устремленные на него большие, странным светом светящиеся глаза, такие греховные и жгучие, что голова закружилась.
– Постой, – проговорил он сдавленно и за плечи повернул ее к себе. – Ты сама не знаешь, какая ты…
Она не отстранилась, смотрела на него, закинув голову, и он, забыв обо всем, стал целовать глаза, щеки, губы…
– Сумасшедший, – задыхаясь, с трудом выговорила она. – Не здесь же… люди…
Опомнившись, Сева оглянулся. Но улица была уже пустынна, фонари светили тускло, лужи поблескивали.
– Куда же нам? – спросил он растерянно.
Лена взяла его под руку.
– Идем.
Он не спросил ничего и молча пошел рядом.
В тишине гулко вразнобой звучали по асфальту их шаги.
19
Секретарь редакции ведомственного журнала, куда решил перейти Назаров, оформил пенсию и настроил себя на заслуженный отдых, на спокойные прогулки с догом (его, следуя моде, приобрели сын и невестка, а смотреть за ним некогда было да и хлопотно), на полуденный сон, на чтение многочисленных томов из серии «Жизнь замечательных людей», которую копил годами, а читать не читал, и на многое другое, о чем мечтал тайно и что рисовал в воображении с замиранием сердца. А тут оттиски очередного номера пошли. И все в нем взбунтовалось: нет, нет и нет, не могу больше, никто пенсионера не заставит гранки читать и макет клеить. А Марат все медлил, все тянул резину. «Да такой работы нигде больше не найдешь, – уговаривал его уходящий на пенсию секретарь. – Я же тебе по-товарищески место уступаю. Оформляйся, пока никто не узнал. А то найдутся шустрики, обойдут, будешь потом локти кусать». Назаров благодарил и обещал прийти – вот только сдаст очередной материал…
Обещал и все оттягивал, все оттягивал… Уже и с редактором обговорил, тот отнесся с пониманием, хотя искренне пожалел, что теряет такого сотрудника. Но ведь не за тридевять земель уезжает, будет свободное время, напишет что-нибудь. Для души. Очерк или там фельетон, а то проблемную статью, верно ведь?..
Все было так. Марат кивал, обещал связь не терять и материалы подкидывать по мере возможности. А у самого муторно было на душе. Вожделенная спокойная жизнь казалась теперь не такой уж и желанной. Втянулся все-таки в газетную круговерть, ежедневно проклинаемую, но и гордость вызывающую тоже – в номер, на полосу, срочно – это звучит, черт возьми! Но, видно, время его пришло, пора было расставаться с газетой, чувствовал, что не выдержит долго.
Сговорились с редактором на том, что Назаров сдаст в секретариат все числящиеся за ним письма, отдежурит по номеру, а там, благословясь, на новую работу.
Писем было немного, он их почти все на машинку передиктовал. А одно придержал, перечитывал, обдумывал. Всеволод Сомов – стояло под статьей, а Севу Назаров знал, такую тему ему не поднять. Статья же и фактами изобиловала вполне весомыми, и изложена была хоть и коряво, но понятно, суть улавливалась, и серьезная, новая острая проблема могла честь газете сделать. Но автор… не по Севке шапка. Где ему… Переписать, что ли? Севка, пожалуй, заважничает, возомнит себя журналистом. Шутка ли, проблемную статью напечатали. Ну да черт с ним! Материал стоит того, чтобы повозиться. Как только он на него вышел? Отец подсказал? Но тогда Кирилл предстанет в роли унтер-офицерской вдовы. Не такой уж он дурак, чтобы вот так, за здорово живешь, самого себя высечь. Наверное, есть тому повод. Внутриведомственные склоки, кто-то с кем-то повздорил, кто-то кому-то не угодил, сказал нелицеприятное – и пошли обиды. Ах, ты меня при людях позорить, так я тебе свинью подложу такую, помнить будешь. И – статейку в газету. За подписью сына разумеется.
Кто там козлом отпущения стал? Главный инженер Казаков. Может статься, вполне приличный человек, из самых высоких побуждений старается механизировать трудоемкое дело – рытье колодцев в пустыне. А может, и по-другому – прикрываясь идеями научно-технической революции, протаскиваются сомнительные «новшества». Севка так это слово в кавычки и взял… Хотя нет, кавычки другой мастикой поставлены. И поправочки кое-где этой же черной мастикой внесены, вполне квалифицированные поправочки. Значит, консультировал кто-то Севку.
Назаров только теперь заметил в самом конце, уже под подписью Сомова, чью-то закорючку. Надо будет спросить у Севки, кто это руку приложил. Если вполне авторитетное лицо, то материал следует готовить. И дать под интригующим заголовком: «КИРКА ПРОТИВ БУРА?»
Заголовок ему понравился, и он почувствовал, как подкатывает знакомое волнение, – значит, тема забрала, значит, материал получится что надо.
Это радостное чувство подъема, которое одно оправдывало всю подчас бестолковую нервы выматывающую редакционную суетню, Назаров стеснялся называть высоким словом «вдохновение». Просто – накатило, забрало. Но состоянием этим дорожил, И сейчас, не откладывая, принялся переделывать Севкину стряпню, видя, что получается, что слово ложится к слову.
Написав в конце «В. Сомов, нештатный корр.», и устало разогнувшись, Назаров глубоко вздохнул, чувствуя, что волнение еще живет в нем, и радуясь удачной работе. Но тут же к приятной истоме примешалось нечто иное – неосознанное беспокойство, недоброе предчувствие, что ли. Он не сразу понял откуда это. Но беспокойство росло и уже вытеснило то радостное, что жило в нем минуту назад… Он же уходит из газеты. А будут ли такие минуты в скучном ведомственном журнале, рассчитанном на узкий круг специалистов? Вряд ли. И он идет на это добровольно, сам лишая себя этой радости, может быть, единственной в его жизни радости…
С горьким чувством вышел он из здания редакции. Серое небо низко висело над городом. Снежные вершины гор вдали словно дымом окутаны – тучи спускаются в ущелья. Воздух был до предела насыщен влагой. Под ногами хлюпало. Промчавшаяся мимо автомашина обдала его грязью. Настроение совсем испортилось. Он уже забыл про статью. Подняв воротник плаща, глядя под ноги, направился домой пешком, с тоской подумав: скорее бы все кончилось.
На исходе зимы ему становилось особенно плохо. Слабость нападала, шум в голове, раздражение, и сердце побаливало. Он крепился, не ходил к врачу, сам пытался поправиться – декамевит в аптеке покупал, интенкордин, валерьяну пил на ночь. Но лучше не становилось. Сна не было.
В редакцию он приходил разбитый, с темными кругами под глазами, опустошенный. Как сдавал в газету свои «строчки», вообще было необъяснимо. Наверное сказывался опыт, многолетняя привычка жить по принципу: «жив ты или помер, главное – чтоб в номер материал успел ты передать…»
В конце сороковых и в пятидесятых эту песню еще пели на журналистских вечеринках. Потом стали забывать. У Назарова хранилась пластинка, где ее Утесов исполнял. Однажды ночью, измаявшись бессонницей, он включил проигрыватель. Пластинка была заиграна, потрескивала, шипела, но утесовский голос звучал бодро, в хорошем ритме:
От Москвы до Бреста
Нет такого места,
Где бы ни скитались мы в пыли…
У Назарова вдруг слезы потекли по щекам. Он вытирал их ладонью, всхлипывал, неотрывно глядя на вращающийся диск, проклиная свою слабость и свое одиночество и ничего не умея с собой поделать.
Помянуть нам впору
Мертвых репортеров.
Стал могилой Киев им и Крым.
Хоть они порою были и герои,
Не поставят памятника им…
И так мучительно горько было на душе, так жаль ушедшие годы и несложившуюся жизнь, и порушенную любовь, и еще что-то дорогое, далекое, желаемое и недоступное, что он подумал: еще одну такую ночь не переживу.
Но, видимо, не исчерпал он себя, изведал не все радости, скупо отпущенные ему судьбой, не завершил свой жизненный круг. До конца было еще далеко.
Вот уйдет из газеты, время будет – возьмет да засядет за книгу. А что? Столько всего видено, перечувствовано, столько интересных людей подарила судьба. Да об одном Гавриле Ивановиче рассказать – это же какая документальная повесть выйдет…
Он уже улыбался сквозь слезы.
Пластинка кончилась, звукосниматель со щелчком лег на место, проигрыватель был выключен, но диск еще медленно вращался и слышалось тихое ровное гудение.
Жизнь представилась ему вот таким же непрерывным вращением, и он с надеждой подумал, что все еще может повториться – и любовь тоже…
Взгляд его сам собой обратился к книжному шкафу, к давнему рисунку под стеклом. Многие годы Марат хранил его между страниц словаря, а потом вынул и поставил на виду. Почему? Переболело, не ранило уже прошлое? Или появилась потребность каждодневно видеть это лицо? Он и сам не знал, не мог объяснить. Просто достал и поставил. Теперь Наташка смотрела на него, лукаво сощурясь, оттуда, издалека, с берега Салара, с берега юности, и он, тот берег, перестал удаляться, рукой до него было подать…
20
Жить так дальше было нельзя.
Наталье Сергеевне казалось, что она готова что-то сделать, как-то все решить. Но когда заговорили об открытии новой областной больницы и можно было уехать, – ее бы, пожалуй, даже главным врачом назначили, а уж заведующей отделением – и говорить нечего, и квартиру бы дали, и дел было бы невпроворот – как раз то, что надо, – она постыдно смолчала. Потом стала корить себя за малодушие, а ведь понимала, что не в этом дело. Куда бы она уехала, если такими цепями прикована к этому городу? Вот вдвоем бы… Да поздно. Седину можно закрасить, многие изъяны скрыть – косметикой, диетой, утренней гимнастикой, одеждой, а перегоревшие чувства, с ними как? В этот костер сухих листьев не подбросишь, не раздуешь, не заняться больше огню. Да и думать об этом стыдно – за пятьдесят уже…
А думалось.
Они бы гулять по вечерам ходили. Просто по улицам. В сквере на скамейке сидели бы. И в театр – на каждую премьеру. В антракте он угощал бы ее пирожными, она их до сих пор любит. И вспоминали бы рассказ Зощенко про эти самые пирожные в театральном буфете – и смеялись бы. Пьесу бы обсуждали, игру актеров поругали б – не такие они здесь наверное мастера. А дома, вернувшись, читали бы вслух. Она бы читала, а он слушал, сидя в кресле и отхлебывая потихонечку чай. Она любит читать вслух. Любила… Это же было бог знает когда. Мальчишки заберутся с ногами на диван, сядут по бокам, притихнут, «Читай, мама, читай…» И слушают, затаив дыхание… А потом как-то незаметно выросли. «Мама, пожрать бы чего, на тренировку опаздываю». Это Сева. Борис помягче. Но и ему разве предложишь почитать вслух? Смешно даже. Каждый сам по себе. И она тоже. С Кириллом словно чужие.
Боже мой, как же можно так жить! Ведь годы, годы летят, жизнь уже почти прожита. Хорошо, есть работа. Но не работой единой жив человек, особенно – женщина.
Как-то давно она предложила Кириллу почитать вслух новую повесть, о которой много говорили тогда. Наталье Сергеевне дали под честное слово на два дня. «Ну, почитай», – сказал он почти равнодушно. Она стала читать, а он задремал, всхрапнул. Но тут же проснулся, сказал виновато: «Прости, день был трудный». Она проплакала потом на кухне одна.
Ну зачем, зачем нам быть вместе? – спрашивала она себя. Это же постыдно – такая супружеская жизнь. Унизительно и бессовестно с постылым жить, кров с ним делить и ложе, и…
Одновременно она удивлялась: не сегодня же пришел этот стыд, эти угрызения, эти порывы, так почему же молчу и терплю, ни на что не решаюсь? Порой ей казалось, что это уже патология. Не может же в самом деле нормальный человек на шестом десятке начать мечтать о несбыточном, о любви даже. Чушь, глупость, «пунктик». Врачу, исцелися сам! А как это сделать практически? Рогозову легче было, когда на краю света, антарктической лютой зимой вырезал сам себе аппендикс и швы на брюшину накладывал. С телом всегда легче, чем с душой.
Так думала она, сидя на скамейке в весеннем скверике. Мучительные вопросы раздирали ее. Со стороны же казалось, что немолодая уже, несколько поувядшая, но все еще вполне приятная, следящая за собой, не дающая себе обабиться, интеллигентная женщина просто отдыхает в воскресный день или поджидает кого-нибудь. Она и одета была модно, и держалась прямо, и стройные ноги в светлом капроне, закинутые одна на другую, притягивали мужские взоры. Издалека ее и за молодую можно было принять. Как и четверть века назад, носила Наталья Сергеевна одежду сорок восьмого размера.
День выдался теплым, приятным, а тут еще солнышко выглянуло из-за туч, сверкнуло в стеклах домов. Наталья Сергеевна подставила лицо его ласкающим лучам, сощурилась, собиралась совсем глаза прикрыть, расслабиться, – но увидела Марата.
21
Шел он спорой легкой походкой, на больного не был похож, только задумчивым казался, в себя погруженным, смотрел под ноги. И все-таки заметил ее, засветился улыбкой.
– Здравствуй. Садись. – Она не выпустила его руку, тянула к скамейке, чтобы сел рядом, и с удивлением отметила, что прикосновение это отозвалось в ней забытым уже трепетом. – Я так редко вижу тебя… Как ты?
Она не сводила с него глаз. Взглядом впитывала и выражение его лица, чуть смущенного и обрадованного вместе, и каждую деталь в нем – едва обозначившиеся мешки под глазами, щетину на плохо выбритых щеках, горькие складки у рта.
– Бегаю вот, – проговорил Марат, не выдерживая ее взгляда и понурясь. – Газетчика ноги кормят.
Расхожую эту фразу он произнес легко, привычно, как много раз говорено было, и тут же вспомнил о своем решении. Сказать же ей про журнал не решился.
Она уловила в его словах потаенную боль. Жалость и нежность к нему захлестнули ее. Надо было что-то сказать, чтобы понял, как он дорог ей, как важно для нее хотя бы знать, что все у него в порядке, что жив и не презирает ее… Но совсем другие слова слетели с губ:
– Как это у вас пелось? «Жив ты или помер, главное – чтоб в номер…»
Все-таки очень уж возбуждена она была, и бодрый тон самой же показался неуместным, постыдным, будто обмануть хотела. Кого? Марата? Да сколько же можно!
– Ты прости меня ради бога, – срывающимся голосом произнесла она и снова нашла его руку и сжала крепко.
Он не сказал ничего в ответ. Так молча, напряженно, не глядя друг на друга, сидели они рядом. Солнце светило сбоку в их лица, тепло его ощущалось едва-едва.
Разжав пальцы, она убрала ладонь с его руки, раскрыла сумочку, глянулась в зеркальце, не вынимая его, поправила выбившуюся из-под вязаной шапочки прядь волос. И Марат мгновенно вспомнил ту их встречу в Ташкенте и разговор на берегу Комсомольского озера, и сердце сжалось от этих воспоминаний…
– Ты все о прошлом, – сказал он вымученно. – Чего уж теперь… Я зла не таю. Мы же нареченными не были и клятв никаких не давали. Да и вообще…
– Что? – спросила она напряженно.
– Человек волен в выборе. А выбор зависит от человека.
Кровь отлила от лица, и ей показалось, что наступает обморок. Но это, к удивлению, не обеспокоило ее. Деловито вспомнила: глубокий рефлекторный вздох уменьшает кислородное голодание. И вздохнула полной грудью.
Марат тревожно заглянул ей в глаза.
– Я тебя обидел? Извини, не хотел… У меня с утра отвратное настроение.
– Не обращай внимания, – отмахнулась она, чувствуя облегчение.
– Давай я отвезу тебя домой, – все еще тревожась за нее, предложил Марат. – Тут стоянка такси…
Но она уже совладала с собой.
– Нет, спасибо, я хорошо себя чувствую. – И чтобы подтвердить это, заговорила ровно, как перед практикантами мединститута: – Ты совершенно прав: человек волен. Но выбор, даже самый простой, всегда сложен и трудно объясним. Недаром Дюбуа-Реймон и Геккель к числу семи мировых загадок отнесли и свободу воли. В самом деле, хотя мы теперь и понимаем свободу воли как осознанную необходимость, никто еще не смог учесть всех обстоятельств, которые…
«Что со мной – подумала она смятенно. – Что я такое болтаю? К чему эта заумь?» – и сказала сквозь слезы: – Я, кажется, с ума схожу.
Они поменялись ролями, доктор и больной.
– Это пройдет, это ты устала и расстроилась, – успокаивал ее Марат. – Ты плюнь на все.
– Ладно обо мне, – сконфузилась она. – Ты вот скажи… Севка пишет стихи, заметки в газету. Ты читал?
Он кивнул.
– И как? Есть в нем искра божья? Или пустое дело?
– Да как тебе сказать… – замялся Назаров; он опять боялся ее расстроить. – Искра божья, она ведь не всегда сразу проявляет себя. А потом… писать – это ведь тоже профессия, как и всякая другая. Знания нужны, опыт, усидчивость…
– Усидчивости у него как раз нет, – вздохнула Наталья Сергеевна. – Все норовит с налета.
То, что она сама невысоко ценила способности сына, приободрило Назарова, и он сказал:
– Ему не хватает литературного вкуса. Фразу строит, не чувствуя ритма, отбора слов нет… Он много читает?
– Нет, по-моему, – ответила она, вдруг удивившись, что совсем не знает литературных привязанностей сына. – Сименона, видела, читал…
– Это чувствуется, – кивнул Назаров. – Прошлым летом он нам заметку принес. Фраза там была… «Туристы, приехавшие издалека, наслаждались необычным теплом, обливаясь влагой собственного тела, выходившей в виде пота». Так литературный секретарь до сих пор, если встретит неудачное выражение, ворчит: «Это не литературный стиль, а влага собственного тела». Ты уж не сердись за прямоту.
– Я не сержусь, что ты, – покорно произносил она. – Я же в вашем дело ничего по понимаю, хотя и читаю газеты регулярно. А фраза, которую ты привел… – она пожала плечами. – В научной литературе сплошь и рядом…
– Сева говорит, что пишет художественную прозу, – усмехнулся Назаров. – Понимаешь, многих смущает видимая доступность литературы. «Вы не пробовали писать?» – «Нет, не пробовал». И никто не улыбнется. А спросите такого: вы не пробовали играть на скрипке? Или рассчитать синтез тяжелых изотопов водорода? Или вылечить соседу язву двенадцатиперстной кишки? Впрочем, лечат теперь тоже все…
– Что же, ему писать совсем не нужно?
В ее голосе прозвучала скрытая надежда.
Назарову стало стыдно за ненужную прямоту. Она же мать. Самому Севке все это следовало бы высказать, может урок, если способен, извлечь, а ей-то зачем… Но и душой кривить он не мог. К тому же какой-то чертик в нем засел сегодня, не позволял быть добрым.
– Почему же, пусть пишет. Греха в этом нет. Одни лондонский служащий за десять лет переписал от руки всего Шекспира. Его спросили: зачем? Он ответила «Всегда чувствовал стремление писать, но бог не наделил талантом».
Можно было это и за шутку принять, безотносительно к Севе. Но Наталья Сергеевна не улыбнулась даже. Скосив на нее глаза, Назаров тоже насупился, замолчал.
– Я поняла, ты не думай, – сказала она, гася обиду.
Сидела она прямо, спине не давала сутулиться и голову держала высоко, независимой и гордой хотела казаться. Но он видел, что давалось ей это с трудом.
– Я пошутил, – произнес он мягче. – Может быть, что-то у него и получится. Кстати, вчера только сдал в секретариат его статью. Интересную проблему поднимает. Вполне может зазвучать на полосе. Правда, пришлось поработать, но ведь основа была, факты… Так что все не так мрачно. Ты ему только подскажи: учиться надо.
– Пушкина читать, Гоголя, Чехова, – уже с иронией отозвалась Наталья Сергеевна.
– И это тоже, – серьезно кивнул он. – В творчестве цельность нужна, ясность. И ответственность. Классики этому как раз и учат.
«Почему он тогда не стал бороться за меня? – неожиданно подумала Наталья Сергеевна. – Любил же… Мужской гордости не хватило?» И толчком в сердце пришел ответ: жить долго не рассчитывал, вот что. Он опорой в жизни не надеялся для нее стать, ему самому опора была нужна. А она не к нему пошла – от него. Нарочно в медицинский перешла, думала: помогать ему будет, а вышла за Кирилла. Почему? Теперь она не могла найти объяснения, забылось все, быльем поросло. За давностью лет… А он обузой боялся стать, обременять ее не хотел, любовью поступился ради ее счастья. Только где оно, счастье?..
Воскресный сквер был пуст, они вдвоем только и сидели здесь. За голыми еще, подстриженными кустами, за чугунной низкой оградой автомобили изредка шуршали шинами по асфальту.
Дело к вечеру шло. Солнце опять за тучи спряталось, но тихо было, тепло. А Наталье Сергеевне зябко стало.
– Холодает, что ли, – сказала она, поеживаясь.
Он удивленно посмотрел на нее.
– Да нет… – но тут же догадался о ее состоянии и добавил поспешно: – Наверное, с гор тянет. Тучи вон какие идут. Вполне ночью может снег выпасть. Абрикос только зацвел – побьет морозом.
Про снег он выдумал только что, откуда снег, вон теплынь какая, а знакомое чувство тревоги засосало под ложечкой. Инстинкт срабатывает, как у подопытной собаки, подумал он, хотел улыбнутся, но улыбка не получилась.
– Ты врачам давно показывался? – спросила Наталья Сергеевна, заметив гримасу боли на его лице и не поняв, отчего она. – Ты приезжай. У нас новейшая аппаратура. Обследуем. Полная картина будет.
– Спасибо, как-нибудь, – вяло согласился он.
– Нет, я серьезно, – настаивала Наталья Сергеевна; сейчас ей казалось, что надо обязательно уговорить Марата приехать к ней в клинику, что только она сама, взяв дело под свой контроль, сможет как следует позаботиться о его здоровье; но это только думала она, а чувствовала другое: они же встречаться будут, встречаться… вот что было главное. – Ты обязательно приезжай, я все устрою на высшем уровне. Давай договоримся. Ты дай мне свой телефон…
– Не надо, Наташа, – тихо попросил он.
И она сразу сникла. «Да» или «нет» – вот чего добивалась она, и услышала «нет». Но она не знала, что стояло за его «не надо, Наташа»…
А он просто боялся опять оказаться в «дурдоме». Хватит с него той психбольницы, куда занесло его стылой весной сорок второго, едва вырвался из блокадного кольца.
Надо же было такому случиться: санитарный их поезд, полный мечущихся в жару и беспамятстве, покалеченных, измученных, стонущих и кричащих от нестерпимой боли или угрюмо молчащих людей, подвергся бомбежке и загорелся вблизи маленькой станции. Навсегда врезалось в память: черное поле, с которого не везде еще сошел снег, горящий на путях поезд, весь в огне и дыму, выпрыгивающие из окон раненые в бинтах и белом исподнем белье, а над всем этим – синее, без единого облачка бездонное небо.
Марат пробрался в тамбур, соскользнул по железным ступенькам, побежал в поле. Ноги не держали, он упал и боком, опираясь на здоровую руку, пополз по влажной земле. Она прилипала комьями к пальцам, была жирной, с прошлогодней соломой перемешана, Марат порезал ладонь в кровь и перевернулся на спину, – вот тогда и увидел горящий поезд и густую синь неба. Только не слышал ничего, оглох, и странно было видеть весь этот кошмар без единого звука, как в немом кино. Он бы и подумал, что видит кино или сон, но ветер доносил жар пожарища, искры обожгли ему лицо, и он закрыл глаза и отвернулся, боясь еще и ослепнуть.
Вагоны расцепили, растащили. Те, что загорелись, сгорели дотла, – только металлические чадящие остовы остались. Остальные же удалось спасти, и паровоз тоже. Куцый поезд ушел, забрав раненых, кого успели вынести во время пожара или кто сам выскочил и уцелел. Умерших и сгоревших похоронили тут же, на краю поля. А некоторых контуженных забрала к себе оказавшаяся поблизости психиатрическая больница с веселым курортным названием «Березняки». Туда и Марат попал. Поначалу ему все равно было. А едва пришел в себя, стал понимать, что к чему, ходить стал, ему эти «Березняки» хуже тюрьмы показались. Понасмотрелся, понаслушался всякого, и тихих и буйных повидал, они спустя годы в страшных снах являлись. И затеял он тогда побег, решил уйти тайком хоть куда, только подальше отсюда, от сумасшедших здешних страстей. Он и сбежал бы, хотя далеко ли уйдешь в застиранном фланелевом халате поверх исподнего да без документов… Батальонный комиссар Кныш Владимир Александрович его удержал. Про задуманный побег он, конечно, не знал, а просто пообещал взять Марата к себе в редакцию. Он тоже контужен был, сильно заикался и головой подергивал по-петушиному, но голова у него варила, так что в гражданке, как он рассчитывал, работу по специальности найдет. Был же из этих мест, до войны редактировал в соседнем городе газету, писал туда письма, просил дать любую работу. Вскоре за ним действительно приехали на стареньком пикапе. Владимир Александрович уговорил врачей отпустить с ним Марата. Больница была переполнена, и такая просьба отказа не вызвала. Так попал Назаров в газету. До конца войны работал с Кнышем, не решаясь сказать, что ему в Ташкент нужно. Кому тогда в Ташкент не хотелось? А в день победы у Кныша остановилось вдруг сердце. Он и не выпил даже, просто обрадовался сильно. Хотели Марата на его место назначить, рука у него к тому времени почти нормально работала, и слышал уже хорошо, припадок только один раз за все время и был, так что, считай, благополучно войну пережил. Ему и отказываться неловко было, городу этому многим был обязан, да в последний момент нашлась другая кандидатура. Вскоре Марат рассчитался и поехал домой в товарно-пассажирском медлительном поезде, окрещенном с чьей-то легкой руки «пятьсот веселым», на нарах теплушки. Домой поехал, хотя какой и где у него был дом…