355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Авакян » Мертвые души. Том 3 » Текст книги (страница 18)
Мертвые души. Том 3
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:32

Текст книги "Мертвые души. Том 3"


Автор книги: Юрий Авакян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

– Да вот что у него сызнова вырвали половину его бороды! – отвечала «просто приятная» Софья Ивановна.

– У кого вырвали бороду? – спросила Анна Григорьевна ещё не вполне отошедшая от прихлынувших было видений.

– Ну как это у кого, у Ноздрёва конечно же! Нет, душечка моя, Анна Григорьевна, вы положительно меня не слушаете, – надула губки «просто приятная дама».

При сих последних словах, сказанных Софьей Ивановной остатки грёз, ещё было мерцавшие пред ея мысленным взором, рассеялись. Ушли и мраморные львы, и Петербургский дом, и подвенечное платье, оставивши по себе всё ту же опостылевшую голубую гостиную с диваном, овальным и уже изрядно исцарапанным столом, ширмочками, обвитыми плющем, пыльными окошками, Аделькой, пачкающей ковры своею длинною липкою шерстью; и больше ничего…

Ах, бедная, бедная «дама приятная во всех отношениях», как горько и безудержно принялась она тут плакать, может быть как никогда прежде за всю свою жизнь. Слёзы ея не на шутку встревожили «просто приятную даму» предположившую поначалу, что вызваны они жалостью к оставшемуся без бороды Ноздрёву.

– Полно вам так расстраиваться из—за этого вертопраха. Ему ведь совсем не впервой «получать на орехи». Ну вырвали бороду, ну и ничего! Новая вырастет! – принялась она успокаивать «приятную во всех отношениях даму», разве что не гладила ту по голове, но Анна Григорьевна, не желая успокаиваться, рыдала пуще прежнего.

– Где он?! – только и могла, что произнесть она трясущимися губами, – где он?!

– Ноздрёв? Да где же ему быть? Дома у себя, на квартире. Небось крутит амуры со своею якобы родственницею. Я, признаться, только вы душа моя, Анна Григорьевна, поймите меня правильно, заглянула совершенно случайно вчера вечером к нему в окошко, и увидала там такое, что просто «орёр» да и только. Не решаюсь даже и произнесть каковую я там застала сцену, – сказала «просто приятная дама».

– Не Ноздрёв, не Ноздрёв, – плача проговорила «дама приятная во всех отношениях», – Чичиков, Чичиков где?!

– Ах, наш прелестник? Так разве я вам не сказала? Он уже уехал. Обделал какие надобно дела, да и укатил восвояси. А в городе, почитай, что и не появлялся, да и кому охота, посудите сами, после такового сраму. Наверное, обиделся, и тут его, безусловно, можно понять. Говорят, что прожил у Манилова с неделю, а теперь уж и уехал, – отвечала «просто приятная дама».

Тут рыдания разразились с новою силою – подушка была уж мокра.

– Вот видите, душечка, Анна Григорьевна, как однако я была права в отношении вас, когда говорила, что вы с вашими нервами можете не вынести сей новости. Однако может быть послать за доктором? Ведь, не приведи Господь, эдак можно себя и до горячки довесть, – сказала Софья Ивановна.

– Не надо доктора, – силясь удержать льющиеся слёзы и залпом выпивая стакан воды, действительно пришедшийся кстати, отозвалась Анна Григорьевна, – это я по супругу так, вспомнилось кое—что из прошедшего...

– Ну и ладно, коли так, – сказала «просто приятная дама», – тогда я поехала, а то глядите, уж и солнце село, а мне ещё надобно и к Прасковье Федоровне заехать. Признаться и к ней я давненько не наведывалась, – и с этими словами она покинула «приятную во всех отношениях даму» растворившись во глубине тёмной улицы вместе со своею грохочущею по камням коляскою, на которую глухим лаем отзывались цепные псы, сидящие по дворам.

Нынче она увозила из этого, покрытого серой пылью, дома ещё одну новость вдобавок ко всем имеющимся у нея новостям, новость, которою она не преминет поделиться и с Прасковьей Федоровной, и с Аделаидой Матвеевной, и с Настасьей Ивановной, и прочая, и прочая потому, что эдак можно продолжать до бесконечности. Новость, заключавшуюся в том, что у Анны Григорьевны наместо ея Глаши завёлся молодой и развязанный лакей в панталонах в облипку. Просто «орёр, орёр, орёр»!

О мир прелестных наших дам, как заманчив ты для той половины человеческого роду, что прозвана была кем—то – «сильною», как влечёшь ты и манишь к себе некими неразгаданными своими тайнами, сколько в тебе поэтического трепета, нежности и любви, как согреваешь ты душу и пленяешь сердца – немудрёный мир земных наших женщин.

«Дама же приятная во всех отношениях» так и не сумела успокоить расстроеныя свои нервы до самого вечера. Уже отойдя ко сну и лёжа в постеле она всё ещё продолжала лить слёзы, попискивая в притиснутый ко рту кулачок. Право слово, жаль её, господа!

И даже когда вертлявый Еропка принялся, словно кот, скрестись у дверей ея спальни, а затем тенью, на цыпочках, прошмыгнул через комнату, она, кинувши в него подушку, прошипела:

– Пошёл вон, дурак! – и снова принялась плакать ещё горше прежнего.

Но потом, ослабевши от слёз, стала она погружаться в сон, который, наверное, должен был излечить ея нервы. Ей стало казаться, что беда и горе, наполнившие ея жизнь, вдруг закончились, обойдя её стороною и не тревожа более уж ея души, и она, словно бы услыхала прекрасную песенку, зазвучавшую в явившихся к ней сновидениях. Кто—то невидимый пел тонким и чистым, как серебряный колокольчик голосом:

«Две горлицы покажут

Тебе мой хладный прах.

Воркуя, томно скажут,

Что она умерла во слезах»…

Вот теперь уж, наверное, всё, господа. Более уж нечего рассказывать мне о славном городе NN и его обитателях. И город сей, верно, исчезнет из жизни Павла Ивановича навсегда. Вспомнит ли он когда—нибудь про сей город? Скорее, что нет! Хотя кто знает, может быть и защемит сердце его обидою, либо волнением, случайно смутившим душу нашего героя на мгновение – не берусь судить. Но вот город сей будет хранить память о Павле Ивановиче вечно. И не один лишь он, а и вся губерния. Да что там губерния! Вся Россия будет помнить о нём вовек! Ибо, и это я знаю наверное, нет и не будет уже никогда на Руси книги более русской, нежели та, что пишется ныне моею рукою. Пишется вот уже сто девяносто пятый год.

ГЛАВА 7

И всё же, господа, что бы там не мерещилось мне в сумрачных моих фантазиях, какие бы тёмные мысли не навевала бы меланхолия, порожденная дурною погодою, либо плохо варящим обед желудком, а всякий пришедший в сию юдоль земную для чего—нибудь да бывает рождён. И не только тот счастливец и избранник судьбы, что срывая маски и обнажая нравы вершит переворот в мыслях и чаяниях своих современников, либо открывает новую науку, способную облагодетельствовать целое человечество, но и тот, что сидит сиднем весь свой век в каких—нибудь «Чумазых выселках», либо совсем уж в каком—нибудь «Гнилозадовске», точно гвоздями к месту приколоченный, и тот бывает нужен для того, чтобы и там не замирала бы жизнь, чтобы тлел хотя бы огонёчек ея, который, придёт ему время, и он на что—нибудь сгодится.

Тем—то, наверное, и хороша жизнь, друзья мои, что от неё редко знаешь чего ожидать. Сегодня она течёт мимо суровым и безразличным потоком, точно и не замечая твоей оттёртой к ея обочине судьбы, а завтра вдруг и словно бы без причины повернётся к тебе сияющим своим ликом, подхватит, закружит, замелькает пред тобою сменою событий и впечатлений, понесёт куда—то в неведомые и невиданные тобою доселе дали в которых дожидают тебя солнце, счастье, радость, любовь… И без этих внезапных ея поворотов и вовсе невозможно было бы жить на свете, господа. Потому как, в ином случае, жизнь наша, вся без остатка проходила словно бы в глухой и тёмной каморе, отделённой и от мира, и от общества, которое, увы, увы, столь необходимо человеку, что сие просто удивительно. Ведь и самый мрачный мизантроп, самый чёрный ненавистник рода человеческого и тот нуждается в обществе, хотя бы и для того, чтобы было ему на кого изливать свои желчь, злобу и обиду, а иначе одно только и останется сему бедняку – уткнувшись носом в стену тихо помирать в углу, чего ему, на самом деле, вряд ли хочется.

Но, благодарение Богу, герой наш был не таков, тем более что вся нынешняя его жизнь только и слагалась из мелькания пред взором его всевозможных мест, лиц, видов, селений городов и городишков, что поджидали его чуть ли не за каждым извивом и поворотом тех дорог, которыми он уже успел пройти. Дорог, на которых надеялся обресть он исполнение заветных своих желаний и тех радости, счастья, покоя и любви о которых уж было нами говорено выше.

Солнце, перевалившее за полуденную черту, проливало тёплый и ласковый свой свет на пустынную дорогу, пересекавшую безграничную, словно бы от края и до края развернувшуюся долину, терявшуюся где—то, словно бы в поседевшей от солнечного марева дали. Трактир одинокий и чёрный, непонятно откуда тут взявшийся, может быть и заброшенный в сей безлюдный угол за какие—нибудь грехи, вздымал покатый свой горб над обочиною, заслоняя им яркое синее небо. За покосившимся его забором стояла хорошо уж знакомая всем нам щегольская коляска Павла Ивановича, под которой свернувшись калачиком на брошенном на землю армяке спал Селифан, а Петрушка в ожидании барина сидевший в тени у крыльца, коротал время, лузгая семечки и сплевывая шелуху себе под ноги.

В пустой зале трактира, и без того тёмной, с закопченными потолками и засиженными мухами окошками стоял полумрак. Воздух густой и духовитый не нарушаем был ни движением, ни колыханием, точно вода в глубоком и тихом омуте. Средь разлитой по зале послеполуденной тишины слышно было лишь поскрипывание пёрышка, коим сидевший у окна Чичиков писал что—то по белому листу, лежавшей пред ним на столе бумаги, да гудение синей громотухи, стучащей в пыльное оконное стекло глупою мушиною своею головою.

«Здравствуй, ангел мой ненаглядный, возлюбленная моя Надежда Павловна, – писал Павел Иванович и буквы, выведенные каллиграфическим его почерком, наконец—то, слагались в послание, коего вот уж не первый месяц с нетерпением ждали в далеком Кусочкине. – Прости меня, голубушка, за то, что по сию пору так и не удосужился отписать к тебе ни словечка, ни письмеца. В оправдание своё могу сказать лишь одно: хлопоты по делам забирают, почитай, всё время моё, так что его достает разве что на стол да сон, необходимые для поддержания сил человеческих. Дела же, благодарение Богу, пускай и забирают все мои время и силы, но двинулись уж изрядно вперёд, и уж виден скорый успех их, хотя и придётся нам с тобою ещё несколько времени провесть в разлуке. Однако же, не загадывая скажу, что ворочусь я не ранее как к зиме, но тогда уж не расстанемся мы с тобою вовек. Потому как ничего в целом свете я так не жаждаю, как провесть подле тебя, голубка моя, остаток дней своих. И ежели сие было бы только возможно, я ни минуты не мешкая кинул бы все радения по делам моим из—за одного только часу, проведённого с тобою, душа моя. Но, видит Бог, не могу я покуда ещё оставить то поприще, в коем заключены наши с тобою будущность и счастье: а именно, не меньше, как миллионное дело открывается в самой скорой перспективе и осталось совсем недолго для того, чтобы завершилось оно успехом.

Те чёрной шерсти носки, что связала ты мне своими ручками, я берегу и совсем их не надеваю, хотя признаться порою вечерами и бывает зябко. Наместо этого я временами достаю их из чемодану и гляжу на все те узелки, кои сплетала ты своими пальчиками и словно бы вижу, как морщишь ты чистый свой лоб и шепчешь губками, считая петли, дабы не сбиться со счёту, и одного этого достаёт мне, чтобы укрепились мои силы, нужные к достижению ждущей нас с тобою впереди пользы…».

Прервавши на мгновение сочинение письма Чичиков осмотрелся вокруг, соображая, о чём бы ещё написать, дабы письмо не вышло бы чересчур коротким и краткостью своею не огорчило бы Надежду Павловну. Но вокруг него был один лишь трактир, ибо он и находился в трактире, за трактирным же столом сочиняя сие послание. Посему ничего лучше не придумавши он и принялся писать обо всём так, как оно и было.

«Пишу я к тебе, матушка, прямо с дороги, а именно, ты не поверишь, но сидя в трактире, где я успел уж пообедать. Правда еда тут вся бестолковая, да дрянь, хотя это и ничего; не век ведь мне тут столоваться, а так, «заморить червяка» – станет.

Когда испросил я у полового бумаги и чернил, он отвечал мне, что и это припишет к счёту, чему я немало был удивлён, потому как доселе не видывал подобного. Когда же спросил я сего малого откуда взялись подобные нововведения, он только и отвечал, что и бумага и чернила тоже денег стоят и на деревьях сами собою не растут. Вот оно, новомодное отношение, пришедшее, как надобно думать, к нам из—за границы где каждый каждого готов продать за фунт табаку и поселившееся даже в этой глуши.

Нынче я, голубушка моя, уж держу путь в Тьфуславльскую губернию, где мне так же предстоят немалые дела, – писал Чичиков, потому, как и вправду ехал в Тьфуславльскую губернию, – но на том дела мои не окончатся, так что придётся мне поколесить ещё по матушке Руси для нашего с тобою блага, ангел мой!

Ну, вот, пожалуй, и всё. Впредь буду писать к тебе чаще, но ты и без того помни и знай, что люблю я тебя любовью, какою любят законную свою супругу и по прибытии моём наипервейшее дело, какое надобно будет нам обделать с тобою, это повенчаться в церкви, чего я очень желаю и с нетерпением жду.

Писать ко мне даже и не знаю куда сказать, потому как скачу с места на место, подолгу нигде не оставаясь. Посему письмо твоё навряд ли меня найдёт, а достанется какому—нибудь негоднику, почтовому чиновнику, что залезет в него своим любопытным носом, да ещё и посмеётся над тобою. Но вёе же попробуй написать в город Тьфуславль, Тьфуславльской же губернии в казённую палату до Самосвистова Модеста Николаевича, с тем, чтобы письмо сие передано было мне, при таком разе, может статься и дойдёт.

Ну, всё, целую тебя тысячу и тысячу раз, навечно твой, любящий тебя Чичиков Павел Иванов—сын».

Проставивши число и просушивши чернила, Чичиков запечатал своё послание в конверт, без сомнений тоже уже приписанный к счёту, с тем, чтобы опустить письмо в почтовый ящик на первой же почтовой станции, что встретится ему на пути. Пряча письмо в карман сертука, он почувствовал вдруг тоску, иголкою кольнувшую его в сердце. Тоску, верно рождённую мыслью о том, что сей исписанный ровным его почерком клочок бумаги совсем уж скоро отправится в путь, к далекому, хоронящемуся в лесной глуши имению, к ненаглядной его Надежде Павловне и та, дрожащими от волнения пальчиками сломавши красного сургуча печать, разгладит письмо нежною и тёплою рукою прежде чем примется его читать. Тут ему, разве что не до боли, до сердечной муки захотелось ощутить прикосновение этой милой руки, но, увы, сие было невыполнимо, потому что дальнейший путь его лежал в сторону противуположную той, где с нетерпением дожидались его возвращения.

И пускай места те были и не столь далеки от Тьфуславльской губернии, как скажем Петербург, или тот же славный город «NN», но он знал, что ему так и не удастся наведаться туда с тем, чтобы утолить тоску, порождённую этой разлукой. Потому как близился уж год новой переписи и Павлу Ивановичу необходимо было успеть покончить со всей обрушившейся на него бумажною волокитою в срок, а иначе всё его столь широко развернувшееся предприятие пошло бы прахом, и та куча мертвецов, которую ему удалось скупить, разом обратилась бы в ни на что не годные бумажки.

Но, коли уж нашему герою не под силу наведаться в столь заманчивое до него Кусочкино, то нам с вами, друзья мои, вряд ли что—нибудь может помешать отправиться в гости к Надежде Павловне для того, чтобы хотя бы одним глазком взглянуть на то, как проводит она в одиночестве дни свои. Тем более, что фигура ея чрезвычайно важна для всего нашего повествования и не оттого даже, что оказалась она тою единственною женщиною, встреченною Чичиковым в целую жизнь его, которую сумел полюбить он и ото всего сердца и всею своею душою. Важность ея сделается ясною много позже, в самом конце нашей поэмы, когда все нити сего повествования сойдутся в одно, совьются точно в узел. Вот тогда—то, может статься, что её присутствие на сих страницах и явится ответом на многие и многие вопросы. Ответом, которого, должен признаться, я и сам ожидаю с нетерпением.

А покуда, не опережая событий, посмотрим на то, что же происходило в Кусочкине во всё то время, как дождавшись, чтобы просохнули дороги и улеглась весенняя распутица, укатил Павел Иванович по своим, не терпящим отлагательства, делам в Петербург.

В Кусочкине же после всех тех слёз и гореваний, какие, конечно же, должны были последовать за расставанием, жизнь мало помалу стала, как говорится, «входить в колею». И причиною сему было отнюдь не ветреность, присущая натуре нашей героини, как верно мог бы подумать кто—либо из наших читателей, а то, что уж с самой середины апреля надобно было приниматься за хлебопашество. Тем более, что земля, успевшая просохнуть и прочахнуть, требовала уж сохи, не оставляя Надежде Павловне времени на слёзы и тоскованья. Но сие вовсе не означает, что стала забывать она Павла Ивановича, либо охладела к нему; напротив – любовь её сделалась ровнее и твёрже.

«Я счастливая! Какая я счастливая! – часто повторяла она в мыслях и, улыбаясь, точно бы прислушивалась к чему—то, что зрело в сердце ея вместе с любовью. Она ни на минуту не переставала ждать возвращения Чичикова, нисколько не сомневаясь в том, что придёт в конце ея ожидания день, когда растворятся вдруг двери гостиной залы и войдёт он, раскинувши руки для объятий, а она, кинувшись к нему и прильнувши к его груди, почувствует запах полевого ветра, придорожной пыли, колёсного дегтя, пропитавших дорожный его костюм, и услышит, там в глубине, под измятым его сертуком радостный стук любимого сердца, и тогда—то уж счастье навеки поселится под ея кровом.

Однако пришла уж пора сеять ей горох и мак, для которых земля пропарена была ещё с осени, да и овёс тоже нетерпеливо дожидался своего череда. За всем этим надобно было уследить, дабы не упустить нужного для сева времени, от которого во многом и зависел успех всего ея хлебопашествования. Но вот, словно бы сам собою, невидимый за всеми этими заботами, подоспел май и тут уж главным было не пропустить сроку, не опоздать с пшеницею и ячменем, чтобы не ушло из земли влаги более, чем требовалось зерну, а иначе стебли не загроздятся, пойдут в однобылку и тогда многого не досчитаешься по осени.

И севцы тоже были предметом ея забот, потому как надо было набрать мужиков умеющих и знающих своё дело. Иначе ляжет семя в землю не так, как оно нужно и взойдут всходы рядами оставляя меж собою пустую землю, оказавшуюся словно бы лишнею.

Но и май, полный трудов и хлопот, пролетел, промелькнул, точно бы в одночасье и словно бы неожиданно, как по волшебству, которому она никогда не переставала удивляться, заметался овёс, закистилось просо, заколосились рожь с пшеницею и стали уж наведываться покупщики, прикидывая виды на будущий урожай и соображая цены, которые могут дать они за хлеб тому либо иному помещику. И с ними тоже нужно было управиться Надежде Павловне, потому как были они все хитрецы, зная обо всех живущих окрест помещиках многое, даже и то, каковы у кого дела по закладам. От того и торговались они, нещадно ломая цену, но Надежда Павловна не поддавалась на их уловки, зная, что, понастроивши мельниц по пристаням, да нанявши суда на срок, всё равно дадут они за её хлеб настоящую цену и распродаст она весь свой урожай ещё до генваря, когда цены утвердятся уж окончательно и начнётся поставка зерна на мельницы.

Покуда же хлеба ещё только ждали своего часу, пришла уж пора косить сено и надобно было набирать косарей, потому что своих мужиков на всё не хватало, вот и приходилось нанимать пришлых. И за ними тоже нужно было приглядывать Надежде Павловне, чтобы не пропущены были ими поёмные лужки, чтобы лесное сено вовремя вывезено было с полян и не попрело бы под тенистым пологом лесных дерев, чтобы не копнились в полях валки до сроку, а иначе к осени останется от сена одна труха и не возьмёшь тогда за него нужной цены.

И лишь вечерами, когда стихали наконец—то полевые работы, могла она немного передохнуть для того, чтобы завтра поутру сызнова приниматься за прежние хлопоты. В сии минуты отдохновения обращалась она в мыслях своих к минувшей зиме, когда она, может быть впервые в своей жизни, почувствовала себя счастливою. И многие картины той отошедшей уже поры проносились пред ея внутренним взором, точно бы пробуждаясь и оживая в ея памяти.

Вновь, словно бы вставали пред нею снеговые завесы и белыя пушистыя глыбы, что покрывали от корней и до самых макушек и большие и малые дерева, точно бы усыпанные жемчугами либо блещущими под солнцем брильянтами, чье сияние сопровождало её с Павлом Ивановичем во время их ежедневных прогулок. И величественный недвижимый вид, словно бы выточенных из слоновой кости растений, и многозначительное безмолвие спящих под снегом лесов, и первозданная тишина полей, так о многом им говорящая, и полумрак в комнатах днём и лунный свет за окошками ночью, словно бы самим Творцом ниспосланы были для счастливой и покойной любви, разделяемой обоими нашими героями.

Вот оттого—то Надежда Павловна и верила, что из подобного прекрасного и доброго начала не может проистечь ничего дурного, и посему, хотя и печалясь, но без тревоги ждала своего часу, который непременно должен был рано или поздно наступить, в чём она не испытывала ни тени сомнения. Лишь одно тревожило ее нынче – каково же Павлу Ивановичу там на его пути? Не озяб ли, не продрог, не просквозило ли его в дороге студёным, шальным ветром? А не то, не приведи Господи, свалится он, бесприютный, где—нибудь снова в горячке и некому будет даже оттереть пота с его дорогого чела. Тревога сия была сродни той, что испытывает всякая мать о своём дитяте, пускай уж давно вышедшем из пелёнок и покинувшем кров родной. Она часто корила себя за то, что не положила ему в дорогу оставшихся после его болезни порошков, что прописаны были старичком—доктором минувшей зимою.

«Да и цветок столетника тоже надобно было бы положить в его багаж, – говорила она себе, – а не—то вдруг у него сызнова воспалиться горло, и что же тогда?..».

Но тут же спохватываясь, принималась успокаивать себя мыслями о том, что Павел Иванович верно не дитя, что он, случись с ним подобная неприятность, наверняка сумеет о себе должным образом позаботиться. Затем беспокойство оставляло её, уступая место в ея душе сновидениям и она засыпала крепким и покойным сном человека, проведшего весь свой день за трудами праведными.

Однако, как не печально, а придётся покинуть нам с вами, друзья мои, гостеприимное Кусочкино, оставивши в нём Надежду Павловну наедине с ея хлопотами, заботами и мечтами, потому как приспело время оборотить нам сызнова взор наш на Павла Ивановича, чей путь призваны мы следить поелику возможно тщательно, дабы не прервалась бы нить нашего повествования, дабы сохранилась внутренняя связь меж эпизодами и главами нашей ближущейся к финалу поэмы.

А Павел Иванович, покинувши кров неприветливого трактира, уж катил далее, то пыля лежащими меж зеленеющих полей просёлками, то сворачивая на главные дороги, которые впрочем мало чем отличались от сказанных уж ранее проселков, разве что были пошире, да по временам на них то тут то там выскакивала либо почтовая станция, либо трактиришко, или же на худой конец какая—нибудь мелочная лавка, в которой невесть что продавалось. Однако же не глядя на все вынужденные повороты, зигзаги и объезды, что выписывала его бегущая вперед тройка, Чичиков твёрдо держал путь свой ко Тьфуславльской губернии, до которой ещё с лихвою доставало вёрст. Миновавши две или три почтовые станции, на одной из которых и было отправлено уж известное нам с вами письмо, он решил поискать себе какого—нибудь пристанища, так как низкое солнце, висевшее над убранной тёмной полоскою леса линией горизонта, говорило ему о надвигающемся вечере и о том, что совсем уж скоро ему будет необходим ночлег. Коротать же ночь на почтовых станциях, в компании таких же застигнутых темнотою путешественников у Чичикова нынче не было никакого желания. Ему надоели станционныя грязь и беспорядки, жулики-смотрители, мнящие себя умнее проезжающих и посему бессовестно их обкрадывающие, вечные споры и крики из—за отсутствия лошадей; споры, порою возникающие даже и глубокой ночью и не дающие утомлённым путникам, как положено, выспаться. Посему и решил Павел Иванович найти себе иное, более покойное жилье, где можно было бы без лишних хлопот и волнений провесть время до утра.

Проскакавши ещё с три версты Чичиков угадал близость некоего селения, потому как увидел рассыпавшийся по полю белый и жёлтый рогатый скот, да двух собак, что поднявши хвосты, летели полаять на экипаж, с тем, чтобы остаться потом довольными собою, как всякий сделавший доброе дело. Поле, убранное ярко—жёлтой сурепицей, упиралось дальним своим концом, красневшим от васильков растущих вперемешку с распушившимися будяками в высокий холм, огибаемый той самою дорогою, по которой и катил нынче наш герой. Облака, медленно плывущие в вышине, красились уж в алый цвет, а небо сделалось бирюзовым, как всегда то бывает, когда близится к закату погожий летний день.

Обогнувши холм, Чичиков увидел живую картину: на горном наклоне повиснувшую купу дерев вместе с прятавшимися под их сенью избами, большой пруд в ложбине на склоне холма, плетень, гать, по которой стучал одетыми в железные ободья колёсами груженный чем—то воз, и господский дом стоявший несколько поодаль и убранный изрядным садом. Место сие открывшееся внезапно, поразило воображение нашего героя своим живописным положением, и он, не раздумывая, велел Селифану поворотить к нему, надеясь именно здесь обресть свой ночлег.

На околице села встречены были Чичиковым двое о чём—то бранящихся меж собою мужиков. Потому как видимой причины их перебранке не было, можно было заключить, что происходила она от некой прежней обиды, либо по причине дурных их нравов, либо, ещё проще, от изрядно выпитого обоими какого—нибудь крепкого зелья.

– Я тебя невобостря в землю вколочу! – говорил низенький, рыжий с оспинами мужичок, покачиваясь и махая руками.

– Завалился за маковое зерно, да в ус никому не дуешь! – ответствовал ему второй, тоже качающийся из стороны в сторону, но находящий ещё в себе силы смерить низкорослого, ухватившегося за плетень приятеля презрительным взором с высоты своего длинного росту.

– В узел завяжу, калачом сверну! – не унимался рыжий мужичок, продолжая держаться рукою за плетень, дабы умерить приключившуюся с ним качку.

На что второй, не отвечая ничего, стукнул рыжего кулаком по уху так, что тут уж никакой плетень не в силах был помочь, и рыжий мужичок, во весь свой кургузый рост, растянулся поперёк улицы, преградивши путь коляске Павла Ивановича.

– А вот я вас!.. – крикнул Селифан, замахнувшись было на них кнутом, – ну—ка осади с дороги. Не видишь, что—ли, тетеря, барин едет!

На что оба мужика тут же посторонились, и даже тот, что лежал в пыли посреди дороги живо отполз ко плетню. Поравнявшись с ними, Чичиков велел Селифану остановиться, и тот, продолжая бросать на мужиков недружелюбные взгляды, придержал лошадей.

– А что, любезные, чьё это имение и как прозывается? – спросил Чичиков обратясь ко дружно жмущимся к плетню и ломающим шапки мужикам.

Те принялись было отвечать барину, но ответ у них выходил более не на словах, потому как с губ у них наместо слов срывалось некое мычание, а на пальцах, коими они принялись вертеть во все стороны пред собою, а затем, повертевши эдак с полминуты, глянули на Павла Ивановича и довольные тем, что сумели ему так хорошо угодить с ответом, сказали:

– Во как! – сказал длинный.

– Да, понимаш, во как! – подхватил за ним и рыжий сызнова ухватившись за плетень.

– Э, братцы, да вы, как я погляжу, оба лыка не вяжете, – усмехнулся Чичиков, – ну хорошо. Тому, кто сумеет дать мне полный ответ я, так и быть, подарю гривенник.

Услыхавши про гривенник, из чего можно было заключить, что со слухом дела у них обстояли не в пример лучше нежели с речью, оба мужика тут же оживились и принялись ещё пуще прежнего вертеть пальцами пред собою, словно бы намереваясь таковым образом выманить изо ртов своих упорствующие с появлением слова. И толи сей хитрый подходец, толи желание обещанной награды, что, не скажем наверное, возымело действие, и через короткое время из них и впрямь принялись выскакивать наместо мычания более членораздельные звуки, из которых можно уже было различить, что поместье сие именуется Горками, что барина их проживавшего в господском доме величают Потапом Потаповичем, а фамилиею он Груздь.

Чичиков хотел было ещё порасспросить их о том, какового уезда сие селение, или же сколько, к примеру, крестьянских душ проживает по дворам, но подобный урок уж явно был чрез их силу, и тут не помогли ни махания руками, ни сгибание пальцев пред глазами, снова было призванные ими в помощь. Посему кинувши им сверкнувший серебром гривенник, Павел Иванович направился прямиком к господскому дому, а оба мужика довольные щедрым барином и гордые собою, обнявшись, поплелись пропивать награду, как оно и водится, в шинок.

Господский дом, прячущий стены свои в густой зелени большого сада, ежели и не отличался излишнею изысканностью фасада, был, однако же, весьма мил, благодаря чистоте и лёгкости, сообщаемой всему его строю высокими белыми колоннами, украшающим крыльцо крашенное, равно, как и стены дома, бледно голубою краскою. Ухоженный сад, окружавший дом, весь сплошь состоял из плодовых дерев, да разбитых вдоль фасада пёстрых цветников, что, надо сказать, добавляло дому очарования. Подкатив ко крыльцу по отсыпной, розового гравия дорожке, Чичиков увидел хоронившиеся меж колон плетёные из лозы кресла, окружавшие таковой же плетёный стол, на котором стояла синяя ваза украшенная обильным и ярким букетом, как надобно думать срезанным здесь же в саду. На стене, рядом со входною дверью висело мелкое, лёгкое ружьецо, из разряду тех, что обычно служат отрадою мальчишкам, и годное разве что для пальбы по воробьям да сорокам, из чего Павел Иванович предположил, что в доме сием обитает семейство, может быть даже и со многочисленными отпрысками, которым любящие родители не отказывают ни в чём, даже и в подобных, далеко небезопасных забавах.

Однако тут проницательный наш герой заблуждался, ибо владелец сего имения проводил дни свои в одиночестве, проживая совершеннейшим холостяком, так что ни о каком семействе и речи быть не могло. Ружьецо же сие, не глядя на мелкость его и лёгкость, являлось подпорою страсти забиравшей целиком всю натуру хозяина дома, жизнь свою, как он сам частенько говаривал, «положившего на алтарь служения науке и изучению родимой природы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю