Текст книги "Самосожжение"
Автор книги: Юрий Антропов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
– Маме плохо?
– Да, сынок.
"Что же с нею стряслось?" думал я.
– А почему маме плохо?
– Потому что ты не слушаешься маму, – брякнул я невпопад.
– Я слушаюсь.
– Но иногда не слушаешься.
– Я больше не буду...
Я молчал.
– Я больше не бу-уду!.. – заплакал Юрик.
– Чего ты не будешь, сынок?
– Не слушаться маму...
– А!.. – Я крепко прижал к себе Юрика. – Ну, хорошо, хорошо! Не надо плакать. Маме уже лучше. Вот она уже в ванную пошла. Умывается... А папу и братку будешь слушаться?
В глазах Юрика набухали слезинки. Он искоса посмотрел на меня. Терять свои позиции сразу Юрик не хотел.
– А папу и братку слушаться не буду!
– Ах, вот как!..
Я ждал, что скажет мне сейчас Алина.
Она вошла на кухню. Лицо ее было измученным. За три минуты перевернуло человека до неузнаваемости.
Я напряженно смотрел на нее.
– Это? – спросил я, уже догадываясь.
– Кажется, да... – Алина виновато глянула на меня.
Я сел на тахту, держа Юрика на руках и не зная, то ли мне радоваться, то ли огорчаться. Всегда так. Всю жизнь. По крайней мере, не первый раз. Известие о новой жизни поначалу давит на меня грядущими заботами, проблемами, огорчениями. Но где-то глубоко внутри, в самом сердце, возникает и чувство радости, оно ширится, крепнет, заполняя весь организм ощущением молодости, и остро пронзает мысль о бесконечности жизни. Будто вместе с рождением ребенка ты получаешь охранную грамоту.
До сих пор, вот уже более двух лет, я все никак не мог привыкнуть к тому, что у меня появился еще один сын. Не мог осознать этого чуда, воистину великого: человечек появился на белый свет как дар божий. Ах, Юрик, Юрик!..
После Гошки, первенца, жена несколько раз прерывала беременность. Ей все казалось, видите ли, что наша жизнь еще не налажена, что мы не имеем права заводить второго ребенка. Ей хотелось закончить институт. Из-за Гошки она поздно стала студенткой. Но даже не учеба была самым главным препятствием. Целое десятилетие мы ждали, когда переедем в Москву. Каждый лишний человек в нашей семье мог бы стать помехой при московской прописке. И за эти десять лет, если бы все по-хорошему, Алина могла родить еще четверых...
Я порой сходил с ума, представляя себе этих нерожденных детей своих, убитых во чреве матери. Меня даже то не утешало, что Алина, здоровье которой стало в последние годы хуже, делала это, как бы спасая себя. Ей вообще трудно давалась беременность. Но вначале, когда она выхаживала Гошку, токсикоз был не очень сильный. А вот с Юриком все складывалось иначе. Ее то и дело выворачивало наизнанку. Она решила тогда, что будет рожать. Московская прописка была наконец-то получена, и Юрик в утробе матери въезжал в столицу вроде как нелегально. Я почти не верил в чудо, что у меня будет второй сын. Впрочем, я бы хотел, чтобы еще и дочь была. Я любил детей. И был семейным, домашним человеком.
На тот период, пока Алина выкашивала Юрика – еще не названного, конечно, я почти напрочь забросил свою работу. Я бегал по магазинам в поисках то селедки, то лимонов, то еще чего-нибудь, на что вдруг могло потянуть Алину, и часто бывало как в известном рассказе О'Генри когда лимоны лежали наконец пред Алиной, она, поморщившись, говорила, что с большей охотой съела бы яблоко.
И смех и грех. Но утром того дня, когда Юрик родился, мне было не до смеха. Алина умирала. Ее вернули, что называется, с того света. Юрик уже преспокойно спал в кроватке, а возле матери суетились врачи. Я сидел в приемной и, толком еще не отойдя от безмерной радости, вспыхнувшей во мне при известии, что родился мальчик, потрясенно осознавал и другую весть, что мать новорожденного находится в тяжелом состоянии. Я понял, почему врачи открыто сказали мне об этом – чтобы подготовить к возможному исходу.
Но бог миловал, как говорится. Юрик приехал домой вместе с матерью. Первые месяцы я относился к Алине и Юрику с такой бережностью и нежностью, какой, пожалуй, не проявлял к жене даже на первом году нашей совместной жизни, когда появился Гошка. Кстати, тогда мы звали его Юриком. Гошкой он стал, когда подрос. А в паспорте записано – Георгий. Как и в метрике у Юрика. Это была семейная традиция, которая перешла от моего отца, Юрика-Гошки-Георгия, а к нему – от его отца, ну и так далее. В двух словах и не объяснишь, почему это так. Георгий – это Победоносец, говорила бабушка Анисья. Кому из отцов не хочется, чтобы его сын был победоносцем?..
Но я отвлекся. От кроватки Юрика первое время не отходил я ни на шаг. Алина одергивала меня: "Пожалел бы Гошку. Ты вроде как перестал его замечать... Он ведь ревнует! Неужели ты не понимаешь, не видишь?" Я удивлялся вполне искренне: "С какой стати ему ревновать?! Во-первых, сам он уже здоровенный парень, четырнадцать лет. А во-вторых, это же не чужой ребенок, а наш Юрик!" – "Наш, конечно, – не без гордости улыбалась Алина. – Но и Гошка тоже наш, и он тоже еще ребенок по сути дела".
"Во всяком случае, – вдруг сказал я себе, – она порвала наши письма не в то время... Тогда все было слишком хорошо. Я любил ее так, будто мы поженились совсем недавно, будто Юрик и был наш первенец..."
– Ты помнишь того хироманта? – вдруг спросила Алина, болезненно улыбнувшись мне.
– Какого еще хироманта?
– Ну того старика, в Коктебеле... он смотрел мою ладонь... Ну как же ты не помнишь?!
– А! Да-да... Я помню. А что? – спросил я почти испуганно, думая о разорванных письмах.
Алина села на тахту рядышком. Она словно хотела сказать еще что-то, но молчала, боролась с собой.
Я смотрел на нее и вспоминал...
Линия жизни, сказал тогда хиромант, пересекает ладонь наискосок. Она может быть короткой, средней или длинной, как и жизнь человека.
Странно все это, заметил хиромант, но совпадение тут удивительное. Помедлив, он смущенно признался, что всегда смотрит ладони у покойников.
Собственно говоря, он был никакой не хиромант. Потому и рассуждал вслух. Просто он был хороший человек, симпатичный такой старикан. И пытался, как видно, в меру своих скромных возможностей помочь людям.
Помнится, он ведь не сказал ничего плохого ни одному из тех, кто пришел к нему в тот день в его маленький домик на киловой горке. Кто заявился без приглашения. Скопом. И всем – гадай судьбу! А было их семеро. Самых разных, конечно. Я не был знаком со стариком, и Алина уговорила пойти. Чтобы узнать про свою судьбу. Она странная бывает, Алина... Можно подумать, что суеверная. Хотя нет, она реалистка. Ее вовсе не интересовало, например, будет ли она путешествовать, станет ли богатой, известной. Именно все такое, словно угадав сокровенное желание, напророчил старик одной особе из влиятельной семьи, в которой других проблем, похоже, не было. И особа счастливо зарделась. На ее месте, возможно, Алина тоже испытала бы приятные чувства. Возможно, в глубине души она иногда мечтала о чем-то таком, сказочном. Как мечтает всякий человек. Но Алина четко спросила старика: как долго она будет жить. И старик, посмотрев на ее ладонь, вдруг угадал один из случаев, который произошел с нею не так давно.
Это было и впрямь поразительно. Старик, держа у себя на коленях, на своей задубелой ладони, напряженную Алинину ладошку, ткнул скрюченным пальцем в извивы линий и произнес, на мгновение глянув на Алину блеклыми, словно вылинявшими глазами:
– Ваша жизнь уже могла оборваться год или два назад... но вы одолели смерть... теперь будете жить еще долго.
У Алины перехватило дыхание. Она справилась с собой и простодушно призналась:
– Да, я умирала во время родов.
И все посмотрели на Юрика – все, за исключением старика, который не знал, что это ее сын, потому что с Юриком, как с куклой, возились все по очереди. В тот момент, когда старик сказал про Алинину смерть, Юрик, от усердия высунув язычок, ощипывал красные лепестки герани, стоявшей на террасе, – он жил в особом младенческом мире, недоступном пониманию даже хиромантов.
Потом, когда ушли от старика, Алина показывала эту маленькую морщинку на своей ладони, соединявшую две другие, уже более глубокие и длинные.
Я отчетливо помнил: была поперечная бороздка, и она неровно сомкнула конец и начало двух параллельных линий, которые должны, как сказал хиромант, быть единой линией жизни.
А вот теперь, когда мы с Алиной знали то, чего никто пока не знал, она вдруг сказала мне:
– Посмотри... – и раскрыла перед моим лицом свою ладонь. – Ты видишь? Появилась новая бороздка, рядышком... – И произнесла со спокойной, уже осознанной убежденностью: – Скоро буду умирать второй раз... но не умру, наверно, – добавила она поспешно, жалея меня. – Ведь хиромант сказал, что я буду жить долго.
Я мгновенно взорвался, маскируя свою растерянность:
Какого черта ты занимаешься мистикой!.. "Хиромант", "линия жизни"!.. – с ехидцей в голосе передразнил я. – Думать больше не о чем, что ли?!
Но орать на Алину не следовало, и я хорошо это знал. Ей было сейчас и без того плохо. Я с ужасом пытался представить себе то состояние, в котором Алина теперь находилась. Однажды, во время встречи с отцом, с которым я не виделся несколько лет, я выпил на радостях больше своей нормы, нормы непьющего человека, и был в тяжелом похмелье, около двух суток. Мне казалось тогда, что противнее этого состояния быть не может. Но ведь меня, если вспомнить, мутило – и только. И болела голова. Алину же, кроме этого, еще и лихорадило, и бросало в жар. У нее и давление прыгало, и сердце барахлило, и все внутри низ живота и желудок – скручивало, как говорила она, тянуло, словно разрывало на части. Я понимал, что это кощунство – сравнивать ее состояние с тем, что мне однажды пришлось испытать после перепоя. Но худшей муки физической для меня, кажется, не было. И я сочувствовал Алине как мог. Тем более что такое ее состояние, означавшее зарождение новой жизни, продолжается не день и не два, а до самых родов.
– Давай завтракать, – сказала Алина, чтобы только больше не говорить на эту тему. – Сколько времени?
– Без десяти девять... Стоят, что ли? – Я поднес часы к своему уху, мне казалось, что с тех пор, как проводили в школу Гошку, прошло около часа по крайней мере. – Идут... И все-таки что ты намерена делать? – Мне хотелось немедленной ясности.
Алина неопределенно пожала плечами:
– Не знаю... Пока еще не знаю...
Но я видел, слышал в ее голосе, что она уже знает, что все уже решила без меня.
"Она всегда все знает! – мысленно разозлился я. – И про письма тоже все знает... А потом еще сетует, что я перестал ее понимать, что хуже к ней отношусь, чем прежде..."
– Мама, хочу к тебе на ручки! – потянулся к ней Юрик, словно чувствуя настроение матери.
Я встал и подошел к окну. Я опять подумал про письма, которые порваны были, конечно, не сегодня и не вчера, но сказал совсем о другом:
– Я вижу, Алина, ты уже вроде как не считаешься со мной...
– Что ты имеешь в виду? – вяло спросила она.
– Но ведь ты сама-то не сейчас, не только что узнала, почувствовала!
Она помолчала, задумчиво гладя волосы Юрика.
– Да... уже несколько дней...
– Но я ничего не замечал!
– Я старалась потихоньку... И вообще, как всегда поначалу, я не была уверена... Думала, может быть, это с желудком что-то... Пока это не часто... Она посмотрела на меня так, будто заранее виноватилась передо мной за все те тревоги и огорчения, которые навалятся теперь на нас вдобавок к другим заботам.
Я вздохнул и, подойдя к Алине, мягко обхватил ее голову ладонями и прижал к себе.
Юрик затих между нами, но ненадолго – тут же замолотил руками и ногами, и мать поставила его на пол.
Я обнял Алину, коснулся губами ее щеки.
Ты у меня совсем ещё молодая... – шепнул я.
Она с недоверием покосилась на меня, слегка отстранившись. Я тоже напрягся, ожидая, что сейчас она, как обычно, произнесет свою излюбленную, вроде бы кокетливую, но на самом деле очень ехидную фразу: "Неужели? Можно подумать..."
Она, однако, молчала, все так же пристально глядя на меня.
А разве же не молодая? – как бы искренне удивился я, на самом деле провоцируя ее, хотя и подсознательно.
Она мягко, с оттенком легкой печали усмехнулась и заметно расслабилась, стала не такой напряженной.
– И ты у меня красивая... – Я снова хотел быть искренним.
– Старуха, – полушутливо перебила она, сдержанно принимая мою ласку. Целых тридцать пять лет!
– А я говорю: красивая... – А где Юрик? – спохватился я. – Что-то он притих...
Друг за дружкой мы торопливо пошли из кухни. В прихожей мы разделились каждый заглянул в свою комнату.
– Ах, вот он где!.. – Я остолбенел на пороге.
Юрик сидел за моим письменным столом и, высунув язычок от усердия, замазывал белым чертежным штрихом текст рукописи, начисто перепечатанный мной накануне.
Алина вынырнула из-под моего плеча, ойкнула и метнулась к Юрику:
– Ты что делаешь, разбойник?!
Я остановил ее:
– Не надо. Теперь уж все равно... Пусть мажет...
Я хотел было вернуться в кухню, куда и Алина должна была прийти, потому что мы так и не позавтракали, но по пути сказал себе, что, если сейчас я сверну в другую комнату и Алина сама по себе пойдет за мной, значит, тут мне и надо поговорить про письма. Лучшего времени у нас не будет. Пока Юрик занят не то редактурой, не то цензурой. Пока в школе Гошка. Пока в доме стоит редкая тишина, – видно, потому она и установилась, что была не к добру...
Я свернул в комнату, и Алина, оставив Юрика, тотчас пошла за мной. Я сел на край продавленного кресла.
– Аля... – Я посмотрел на нее, бочком присевшую в старое креслице. Что-нибудь случилось?
– Да нет... – Она пожала плечами, уводя взгляд в сторону. – Все в порядке.
– Хм, все в порядке... – Я накалялся, но сдержал себя. – Тошнит?
– Немного...
– Что же ты думаешь делать?
Она не выдержала моего взгляда, потупилась.
– А ты считаешь, что у меня есть выбор? – спросила она.
– По-моему, да. – Я, конечно, хитрил, чтобы не отбивать у нее надежду. Ведь раз на раз не приходится. Токсикоз еще ни о чем не говорит. Роды могут быть совсем безопасными.
Она улыбнулась. Но не снисходительно, что было бы вполне справедливо, а вроде как сочувственно. Она знала, что я хотел завести еще одного ребенка.
– У меня весной государственные экзамены, – торопливо сказала она, оправдываясь передо мной. – Я должна сдать. Мне больше не разрешат взять академический. Я и так уже три раза брала. Из-за Юрика...
Я подавленно молчал. Дело не в экзаменах, мысленно сказал я себе. И не в токсикозе. Большая часть женщин испытывает токсикоз, и теперь это становится нормой. Все дело в том, что Алине просто не хочется иметь еще одного ребенка. Если бы она хотела – все аргументы были бы в пользу этого желания. Да и она сама чувствовала бы себя совершенно иначе. А так – у нее даже силы воли нет...
И неожиданно для себя я произнес все это вслух, гневно глядя на Алину.
Она долго молчала, потупившись. Потом тихо произнесла:
– Мы не имеем права... Такая сложная теперь жизнь...
Вот и все аргументы, подумал я. Не мог я так быстро совладать с собой, чтобы сказать ей хоть что-нибудь такое, от чего у обоих отлегло бы на душе. Это лишь позднее, чаще всего поздней ночью, осоловело глядя в темень комнаты, я вспомню все свои разговоры с Алиной, праведные и неправедные, и стану клясть только себя одного.
По счастью, в эту минуту, выводя нас обоих из оцепенения, кто-то дернул за ручку двери. Три раза подряд. Да кто же еще, как не Гошка! Это был наш условный сигнал. Чтобы не будить Юрика звонком.
– Братка пришел из школы! – ринулся Юрик в прихожую.
Алина глянула на меня. В ее взгляде уже не было враждебности, как минуту назад. И мы устремились к двери.
Лицо Гошки было вялым.
– Что-нибудь случилось? – быстро спросил я.
– Ничего... – Гошка понял, что напугал нас внезапным приходом. – Правда, пап, ничего! Все в порядке...
– Вы как сумасшедшие! – взорвался я. – Вам плохо, а вы твердите одно и то же: "Все в порядке!.. Все в порядке!.." Какой же это, к черту, порядок?!
– Извини, пап...
Гошка будто лишь теперь вспомнил, что эта фраза: "Что-нибудь случилось?" была для нашей семьи своего рода паролем. И нужен был конкретный ответ. Мы так и стояли у дверей. Трое – в прихожей, четвертый – на лестничной площадке. И трое ждали ответа.
– Голова разболелась... – уныло сказал Гошка и шагнул наконец через порог.
– Так быстро? – глупо удивился я, глянув на часы.
– Утром было ничего, – уже и оправдывался Гошка, снимая с себя куртку, – а на алгебре разболелась...
"Господи! – мысленно ужаснулся я. – Неужели я такой деспот, что даже в подобной ситуации передо мной нужно оправдываться?!"
– Послушай, сынок... – я мягко поймал руку Гошки. – А может быть... ты курил опять, а?
Гошка выдержал мой взгляд и покачал головой из стороны в сторону. Он страдал, что я до сих пор не верю ему. Ну было такое. Просто баловался он. Две-три сигареты. На переменах. Чтобы не выделяться.
– Есть хочешь? – спросила мать.
– Нет. Разве что чаю...
Они гуськом потянулись на кухню – Алина, Гошка, Юрик. Я остался в прихожей один. Я слышал, как старший сын удивился:
– Так вы еще не завтракали?
– Мы долго делали гимнастику, – насмешливо сказала Алина. – Закаляли себя против стрессов. Чтобы все было в порядке...
Я подумал, что так и не спросил Алину про письма...
Я сидел за своим столом, подперев дверь старым креслом, что спасало меня от набегов Юрика. Работа не шла на ум. Я все время думал о письмах. Как ни странно, я просто боялся спросить жену, почему она их порвала. Неясность еще давала мне надежду. А если жена скажет правду... То сеть я, конечно, не знал и даже не мог предположить, что это за правда такая и кто ее выдумал, но уже догадывался, что сама по себе жена не могла это сделать и никакие ссоры не привели бы ее к такому решению или импульсивному поступку.
"Может быть, что-то знает Гошка?" – подумал я.
Легкий на помине, Гошка потихоньку открывает дверь в комнату, где отец, как истукан, порой часами сидит за столом. Гошка испытующе смотрит на меня, угадывая, какое у меня настроение, и неуверенно говорит:
– Есть анекдот про белую обезьяну...
Про белую обезьяну – это что-то новое. Вообще-то я терпеть не могу анекдоты. Вернее, тех, кто их любит рассказывать. Есть такая категория людей, которые просто помешались на анекдотах и никаких других разговоров вести уже не умеют. Сын знает это и каждый раз делает вид, что он всего-навсего играет роль информатора: вот есть такой анекдот, в ходу он сейчас, и про это, вообще-то, надо знать...
Я молча смотрю на сына. Я рад, что сын заглянул ко мне, но стараюсь не выказывать этой радости. "Господи! – мысленно говорю я себе. – Да Гошка же совсем еще ребенок! Чувствует, что я расстроен чем-то, и хочет утешить меня, отвлечь, а как – не знает..."
– Ты обратно ехал на троллейбусе? – спрашиваю я.
– Да...
– Значит, снова шел по Коптельскому...
Я мысленно представляю, какое сумасшедшее движение в этом переулке. Там все время что-то роют, засыпают, снова копают. Машины снуют прямо по тротуару. Ведь я же говорил об этом Гошке не раз и не два!
Сын потупился. Он, видно, ругает себя, что опять забыл про наказ отца. Но так ему удобнее добираться домой. Короче путь. Хоть и опаснее.
– Ну, так что это за анекдот? – наконец спрашиваю я, пристально глядя на сына.
Гошка поднимает голову. Он видит, что в лице отца уже что-то меняется, оно слегка оттаивает, и Гошка без приглашения садится в старое креслице.
– Однажды, – ровным, бесстрастным голосом говорит он, – плавал в реке крокодил и увидел на берегу обезьяну, но не обычную, каких он уже немало проглотил, а белую. "Пошучу-ка я сначала над ней, а потом и съем, – подумал крокодил. – Подплыву и спрошу: мол, уж не рыбачить ли ты сюда пришла? Если она скажет: "Рыбачить", то я и поддену ее: дескать, с такой образиной всю рыбу перепугаешь..." Подплывает и спрашивает: "Уж не рыбачить ли ты сюда пришла?" А белая обезьяна и отвечает ему: "Да разве поймаешь, если такая образина в реке плавает?"
Я смотрю на сына. Так трудно свыкнуться с мыслью, что сын, которого отец с матерью все еще считают ребенком, уже почти стал солдатом. Порой мне кажется, что вырос он как-то незаметно, семнадцать лет промелькнули, будто один день. Значит, легкая была жизнь? Где там! Всякое случалось. Начни только вспоминать – и эти семнадцать лет могут растянуться на все тридцать.
Вот интересно, думает ли об этом сам Гошка? О том, какой ценой дались отцу и матери его семнадцать лет. Но разве про это спросишь... Мне очень бы хотелось, конечно, чтобы сын думал, хоть изредка думал бы именно об этом, ведь не так много у него каких-то других забот, гораздо меньше, чем у отца в свое время. Во всяком случае, Гошка не знает, что такое голод. И слава богу, что не знает! Я вовсе не хочу, чтобы сын знал, что это такое.
Впрочем, голод – не самое страшное испытание. За свою жизнь я голодал трижды. Спора нет, это мучительно, когда хочется есть, а есть нечего. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ты словно чувствуешь каждой своей клеткой, как в тебе умирает плоть. И все-таки куда страшнее, когда в тебе умирает душа. Медленно, незаметно...
Гошка уходит из комнаты, ему некогда, нынче всем некогда, и я опять остаюсь один, потому что и мне тоже некогда. Вроде бы рядом семья, слышен каждый звук в нашей маленькой квартире, и тем не менее порой у меня такое ощущение, что нас всех разлучила какая-то злая сила, что мы больше не встретимся, не увидимся, даже если я и закончу свою новую статью, даже если Алина сдаст государственные экзамены, даже если Гошка поступит в полиграфический институт, даже если Юрик будет расти здоровым, даже если...
Ох как много их, этих "даже если"!
Но тут я умышленно вызываю в памяти свою знакомую бурятку, не очень еще старую, но уже достаточно мудрую, которая великодушно растолковала мне однажды, что беда бывает голубая и черная. Голубая – это беда не беда, главное, чтобы все живы-здоровы были. А вот черная – это уже и впрямь беда...
"Надо бы позвонить, – думаю я про бурятку, – узнать..." Не про деньги, конечно, которые плакали, потому что бурятка на то и была мудрая, что умела брать в долг без отдачи. Она умудрилась в долг построить кооперативную квартиру. Бог с ними, с этими деньгами! Никогда их у меня не было и не будет, наверное. Ведь и бурятка эта, если разобраться, вовсе не виновата, что задолжала людям. А если и правда другой возможности у нее не было? А мэтры, тузы разные, у которых она занимала, все равно спустили бы эти денежки за просто так. Жаль, конечно, что добрая мудрая бурятка перепутала меня с маститыми социологами...
Не так давно с буряткой случился инсульт. И я ходил сам не свой. Мне было искренне жаль ее. Как бы там ни было, но бурятка эта – чудо природы. И другого такого не будет. Стоило сказать ей по телефону, что с Юриком плохо, она бросила все и пустилась в путь – с одного конца Москвы в другой, чтобы до глубокой ночи просидеть вместе со мной и Алиной в коридоре детской больницы, а потом, успокоив нас в благополучном исходе, уехать домой. Скажите, мысленно спрашивал я своих знакомых, многие ли из вас способны на это? Вот на то, чтобы по первому зову беды приехать к людям...
– Мама, поиграй со мной! – просит Юрик, и я, услышав его чистый голосок, выпрямляюсь за столом.
– Поиграй один. Сам с собой, – отвечает Алина, глядя, вероятно, в учебник.
– Один не могу. С тобой.
– Мне некогда.
– Ну тогда с браткой.
– Братка тоже занят. Он уроки делает.
– Ну тогда с папой.
– К папе нельзя!.. – строго говорит Алина.
"К папе нельзя..." – эти слова кажутся мне едва ли не самыми ужасными. Я комкаю лист бумаги, на котором было всего лишь несколько строчек. Но в это время Юрик садится на велосипед и начинает ездить по прихожей туда-сюда, причем громко гудит, изображая поезд метро, который произвел на него сильное впечатление. Он произносит время от времени: "Осторожно! Двери закрываются! Следующая станция – "Проспект Мира"!"
Почему-то Юрик чаще всего называет именно эту станцию, хотя нравится ему "Новослободская", где он долго может зачарованно глядеть на витражи, даже не обращая внимания на поезда за спиной.
Может, и Юрик уже интуитивно угадывает особый смысл в слове "мир"?
Тысячу раз права бурятка! Главное, чтобы не было черной беды. Чтобы все оставались живы-здоровы. Чтобы не было войны. Чтобы дети не гибли и не знали голода. Чтобы никто не бил и не убивал наших детей...
Кто-то звонит в дверь. Я настораживаюсь. По голосу в узнаю соседа, главного редактора одного ведомственного: журнала. Я слышу, как он просит Гошку купить два пакета кефира. То ли он в отпуске, этот главред, то ли на больничном. При случае он любит потолковать о среде обитания. Спорить с ним невозможно, главред ни во что не ставит чужое мнение. Что ж, главреду виднее. Под средой обитания он понимает воздух и воду. И только! Вам, говорит он мне при встрече на лестничной площадке, надо сменить среду обитания. Вы очень плохо выглядите, считает он. Что человек пьет, чем дышит, – это самое важное, авторитетно произносит он с нажимом, и по голосу и манере его можно принять не за главного редактора, а за кого-то еще главнее.
Главред уходит, и Юрик начинает гудеть еще сильнее. Гошка, как самый нетерпеливый, особенно когда дело касается младшего брата, молча уносит Юрика на кухню и закрывает дверь.
– Ты мешаешь папе работать! – жестко говорит Гошка.
– Я ему помогаю!.. – с отчаянием убеждает брата Юрик.
Больше всего Юрик не любит насилия. Он просто заходится в плаче. Я сижу как на иголках. Уж лучше бы Алина сама взяла Юрика в комнату. Гошка и без того не успевает толком делать уроки. А ему еще и рисовать надо. Автопортрет у него никак не получается. И это не блажь, а задание репетитора. К завтрашнему дню. Я слышал вчера вечером, как Алина сказала Гошке: "О! Ничего, ничего-о... Старайся, и скоро на человека будет похоже". Тот фыркнул, ясное дело, а мать посмеялась добродушно. Я с удивлением посмотрел на Алину и вдруг сказал ей с укором: "Ты все посмеиваешься, а мне вот не до смеха что-то..." Алина глянула на меня, словно пытаясь увидеть совсем другого человека, и ответила с легкой обидой: "Ты все позабыл, раньше ты часто смешил меня, когда мы поженились, когда Гошка был еще Юриком. Как сядем за стол – ты и начинаешь меня смешить, я вставала из-за стола голодная". – "Экономия за счет юмора", – я попробовал улыбнуться, с покаянием глядя на жену и невесело думая о том, что и ее тоже ломала жизнь все эти годы, но пока что не надломила, слава богу. А вот сегодня эти разорванные письма сказали мне яснее ясного, что Алина-то как раз и не выдержала...
Все кончается тем, что она забирает Юрика из кухни. Юрик мгновенно стихает. Ни плача, ни гуда... Наступает полная тишина. И вообще в доме тихо. Не лает собачонка на четвертом этаже. Не слышно сигналов азбуки Морзе на третьем этаже, у радиолюбителя, который, кажется, ловит эфир круглые сутки. Молчит пианино внизу, под полом. Не слышно назойливого буркотения телевизора за стеной...
Какая-то странная, нереальная, нездоровая тишина стоит во всем доме.
Я смотрю на часы. Скоро двенадцать.
– Мама! – кричит вдруг Юрик. – Не читай книгу!
Господи, Юрик...
Значит, с миром пока все в порядке.
Юрик возражает против того, чтобы мать отвлекалась от игры. Собственно говоря, она и не думает с ним играть. Она только делает вид, что участвует в игре, и порой даже старательно гудит, изображая машину, а сама заглядывает в учебник и в перерывах между гудением беззвучно шевелит губами, повторяя про себя никак не дающиеся фразы и пытаясь уловить сокрытый в них смысл.
В знак протеста, не принимая ее половинчатого участия и зная, что мать устремится за ним, бросив книгу, Юрик срывается с места и подбегает к двери в комнату отца, стуча в нее кулачонками:
– Папа, открой!
Я слышу, какая борьба разгорается за дверью. Алина оттаскивает Юрика.
– Я хочу к папе! – кричит он так, словно его разлучают с отцом на веки вечные.
И я не выдерживаю...
Я выхожу и беру сынишку на руки, что, как считает Алина, совершенно непедагогично – я ведь не сдавал ни методику, ни педагогику, – и Юрик, прильнув ко мне, пристроив светлую головку на отцовском плече, умолкает мгновенно, даже дыхания его не слышно, и я каждый раз поражаюсь тому, что все это свершается за считанные секунды – от внезапного бунта до умиротворения.
"Значит, – думаю я, – что-то такое, тревожащее душу, происходит и в Юрике почти постоянно, как и в нас, грешных, обремененных житейскими делами, а нам ошибочно кажется, что ребенку бы только поиграть и что обращать внимание на его капризы – это совершенно непедагогично..."
Я подхожу с Юриком к окну. Облегченно вздохнув, он поднимает голову и, вытирая пальцами заплаканные свои глазенки, завороженно смотрит на огонь за окном, где стройка. Просто ли смотрит Юрик на огонь или же думает в это время о чем-то? Кто про то знает?
Я не помню, сколько времени стою у окна.
Там, где прежде были старые дома, теперь остались только деревья. Мне казалось, что они, точно взвод, поределый от артобстрела, прикрывали мою семью от серых коробок новых домов, которые теснились со всех сторон. Бульдозер, словно подбитый танк, замер неподалеку от костра, и было такое впечатление, что это он и горит, и дым от него тянется к небу, возвещая то ли о конце битвы, то ли о начале грядущих сражений.
Сколько же человеческих страстей бушевало под этими липами, которые чудом уцелели в этом аду, что был здесь до нынешнего дня! На изрытой вдоль и поперек земле, перемешанной с грязным снегом, деревья держались словно бы из последних сил. И стволы были ободраны бульдозером. Рваные белые раны. Точно кости, с которых содрали кожу вместе с мясом. А ведь когда-то человек посадил эти липы, утверждая на земле красоту, чистоту и святость. И как много всякого-разного видели и слышали эти вековые деревья! И они сгорбились, скрючились, состарились от знания того, о чем не могут сказать...
Странное чувство охватило меня! Господи, подумал я, ведь все несовершенство жизни зависит в конце концов только от самих людей, они-то и создают свою среду обитания, в которую входит, конечно, не только вода и воздух, а нечто более важное, чего подчас не понять даже самому главреду. И если бы люди знали об этом и помнили, если бы они умели говорить друг другу обо всех своих бедах и заботах, то в мире никогда не было бы войн, не говоря уже о некоторых прочих драмах и трагедиях.
"Может быть, прямо сейчас и поговорить с Алиной?" – спрашиваю я себя.
Между тем Юрику уже прискучило тихо стоять у окна и смотреть на костер. Сначала он перебрался с рук отца на подоконник и долго ловил на стекле крохотного жучка палевого цвета, взявшегося невесть откуда, настырно ускользавшего из его пальчиков. Потом, как бы выведенный из себя вероломством жучка, не дававшегося в руки, Юрик заканючил: