Текст книги "Самосожжение"
Автор книги: Юрий Антропов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
– Но при чем здесь собака?
– Помолчи же, бога ради! – взмолился Адам и, улыбнувшись, продолжал: Адамчик мне объяснил, что, по его мнению, началось то, что мы начали собачиться...
– Ну а ты ему что в ответ?
Адам пожал плечами.
– Ну а он тебе что? – распирало Гея любопытство.
– Адамчик сказал еще, что это бы не началось, если бы мы просто жил и... Надо просто жить, а не собачиться, пояснил мне Адамчик свою мысль. И вдруг добавил...
– Что, что добавил? – перебил Гей.
– Он добавил как бы голосом одного моего знакомого, крупного босса...
– Ну, ну, ну?!
– Адамчик сказал не своим голосом:
ВОТ И ВСЯ ДИАЛЕКТИКА.
Гей чувствовал, что коченеет от холода.
– Адам сказал тогда, в Москве, – произнес он, стуча зубами, – что временами ему хотелось сжечь себя...
– В знак протеста против гонки ядерных вооружений? – спросила Алина.
Ей было, казалось, не холодно и не жарко.
– Нет, – Гей покачал головой. – До этих высот он еще не поднялся тогда. Ему хотелось сжечь себя в знак протеста против явления не менее опасного...
– Против так называемой внутривидовой борьбы, которая полыхает в иных семьях?
– Да!
Контакт был редчайший.
– И тем не менее должна заявить как женщина, – сказала Алина не без торжественности, – что именно любовь спасет мир!
И вдруг они увидели, что внизу, на тропе, метрах в двухстах, возникла какая-то группа.
Люди шли гуськом. Их было довольно много. Они шли к розовеющей вершине.
– Не понимаю... – промолвил Гей ошарашенно. – Что это такое?!
– Групповое восхождение к истине, – Алина, казалось, была невозмутима.
– Неужели Мээн все-таки повел их?!
– Между прочим, – сказала Алина, – двоих я не знаю.
– Двоих?
– Да. Тех самых, которых мы видели несколько минут назад. Из них одна женщина.
Гей сжался.
– Зато я, кажется, знаю одну из фигур... – произнес он. – Это Алина.
– А я знаю другую фигуру, – усмехнулась Алина. – Это Гей.
– Диалектика жизни... – пробормотал Гей. Его бил озноб. – У меня к вам просьба... Вы идите вперед, – он кивнул в сторону вершины. – Теперь уже недалеко, и здесь не так трудно идти. Пожалуйста, отнесите туда, на вершину, эту Красную Папку...
– И положить ее рядом с портретом? – догадалась она.
– Да.
– Вы не хотите сделать это при всех?
Гей достал из кармана целлофановую сумку.
– Я все продумал. Упакуем Красную Папку, чтобы не мокла...
Она не спрашивала, зачем все это нужно ему. Она, вероятно, тоже понимала, что вершина Рысы с портретом Ленина уцелеет наверняка во время всеобщей ядерной войны. Да и в молодости, возможно, Алина участвовала в подобного рода мероприятиях, когда молодежь писала письма в 2000 год и замуровывала их в каком-то историческом месте. Лучшего места, чем это, и не придумать. Гей обложит Красную Папку камнями, и она рано или поздно попадет в руки потомкам тем ли, которые чудом уцелеют в ядерной войне, а может, напротив, тем, которые прилетят на пустынную Землю из космоса.
Нет, это было не чудачество.
И Алина его поняла.
– Хорошо, – сказала она. – Я отнесу. У вас здесь все?
– Да, все...
– И таблица "Инициативы в создании бездуховной обстановки в семье"?
– У меня она иначе называется.
– Боюсь, что это вполне очевидная...
Гей перебил ее, глядя на группу внизу:
– Ради бога, ступайте! И вот еще что. Оставьте мне ваш магнитофон.
Она протянула ему свою сумку. Гей заглянул в нее. В сумке, оказывается, был еще и портативный телевизор.
– Какая вам нужна музыка? – спросила она. – Пинк Флойд?
– Эта самая рок-опера, что ли?
Однако в голосе его не было отрицания. Он вспомнил и пение птиц, и лепет ребенка, и рев пикирующего бомбардировщика... все это было в рок-опере, как ни странно.
– Ну, выбирайте сами, – сказала она. – Здесь есть и другие кассеты.
– Идите, идите!..
Она прижала к себе Красную Папку и быстро пошла к вершине.
Гей посмотрел на часы. Сколько же времени прошло?
Значит, Алина приехала сюда из Девина и теперь идет по тропе, следом за ним...
Следом за ним или просто с кем-то другим?
Ну что ж, пора было воссоздавать не таблицы, а дни жизни.
Он выбрал кассету наугад.
Реакция воссоздания пошла в сопровождении музыки Пинка Флойда.
Москва, 1981 год, февраль
В пять часов утра, как всегда, я вскочил и схватил часы.
Фонарь за окном опять горел всю ночь.
Я долго, как бы с недоверием, смотрю на часы. В тусклом свете, который дробится тюлем, все кажется нереальным. Будто секундная стрелка стоит на месте.
Я подношу часы к уху. Идут, оказывается. Тикают. Но вроде не так, как днем. Частят. Будто вспугнули их спросонья.
Это я сам такой заполошный. Вскакиваю, хватаю часы, таращусь в окно, прислушиваюсь...
Это вечная дерганка! Словно в часах, в обычных наручных часах, которые можно купить где угодно за тридцать рублей, а то и дешевле, заключена вся моя жизненная программа. И шагу ступить без нее нельзя.
Но какой странный был сон...
Я затаился под одеялом, я и сам не знал, верю ли таким проявлениям сенсорных свойств человека, всей этой парапсихологии, как нынче модно стало говорить. Что-то в этом, конечно, есть. Но отнюдь не мистическое. Просто непознанное в нас и вокруг нас.
РОВНО пять. Звон трамвая дошел до угла дома и тотчас затих. Звук был мерзлый, прерывистый.
Я плотно сомкнул глаза, пытаясь представить себя где-то не здесь, не дома. И чего не спится мне? Уж в эти-то утренние часы никто, по счастью, не стоит у меня над душой. Даже телефон молчит. И жена и ребятишки преспокойно спят за стенкой. И я тоже мог бы дрыхнуть часов до восьми по крайней мере. Но нет, ворочаюсь с боку на бок всю ночь напролет, забываясь на короткое время, как бы расслабленно проваливаясь куда-то и почти тотчас спохватываясь, тараща в полумрак глаза и силясь понять, то ли спал уже, то ли пытался уснуть.
А этот сон...
Было такое впечатление, что он повторился точь-в-точь. А может, врезался в память с первого раза. А то и вовсе ничего подобного и не снилось мне, а просто померещилось. Будто иду я по безлюдному городу вслед за женой и никак не могу ее настичь. Все время навстречу мне летит странный бумажный снег. Жена рвет на мелкие части какие-то листки и клочья швыряет в меня пригоршнями. Я отмахиваюсь, закрываю лицо руками и теряю жену из виду.
Какой странный сон!..
В приоткрытую створку окна сифонило так, что край стекла покрылся махровым инеем. Я встал с постели. Меня не покидало ощущение смутной тревоги.
И я вдруг решил выйти на балкон. Давно бы надо скинуть снег. За целую зиму не чистили ни разу. Я поспешно оделся, разыскал в кладовке старую куртку, которую не надевал с осени, и сразу обнаружил в рукаве какой-то газетный сверток. Я помедлил немного и развернул его.
В свертке лежали разорванные письма...
Мои письма к жене и письма жены ко мне, скопившиеся за много лет...
В первое мгновение мне показалось, что это продолжается сон, похожий на нелепый и страшный розыгрыш. Я держал на ладонях кучку рваной бумаги, заключавшую в себе почти половину моей жизни, и у меня возникло такое чувство, что произошла беда, беда непоправимая, и эти клочья бумаги, бесшумно падавшие на пол с моих ладоней, являлись ее знаком.
Я растерянно скомкал газету с разорванными письмами, прижал их к животу и прислушался, обостренно ловя звуки ночи, угадывая среди них сонное дыхание жены и сыновей.
Машинально я посмотрел на часы. Скоро начнется утренняя суета. Гошка будет торопиться в школу, ему вечно не хватает пяти минут, чтобы поесть и собраться, а Юрик, смотря по настроению, будет либо канючить спросонья, цепляясь за халат матери, либо прямо в постели начнет петь, звонко, повторяя только одно слово: "Мани-мани!.. Мани-мани!.."
Значит, все это было подстроено будто нарочно. Ни с того ни с сего пришло в голову именно сегодня заняться уборкой снега на балконе, будь он неладен. Все свелось вдруг к тому", что эти письма, вернее, только клочья писем, приснившиеся нынче мне, явились теперь даже не просто как знак грядущей беды, а как свидетельство уже свершившегося несчастья.
Я на цыпочках вошел в свою комнату, прикрыл дверь и быстро сунул газетный сверток в ящик стола. Здесь никто его не найдет. Разве что случайно. Ни у Алины, ни у Гошки не было привычки шарить в моих бумагах. Потом я сел за стол, будто собирался с утра пораньше поработать, и, все время настороженно поглядывая на дверь, воровато развернул сверток и переворошил всю кучу разорванных писем, вчитываясь в обрывки фраз на клочках и уже со всей очевидностью убеждаясь, что все это не снится мне и не мерещится.
Я хорошо помнил, что письма, которые столько лет хранила жена, были вовсе не ругательные, не злые, кои было бы не грех и порвать в один прекрасный момент, а самые что ни на есть душевные, сердечные, – в них я в минуту разлуки, когда уезжал в командировку или еще куда-нибудь, писал жене о том, что люблю ее, скучаю о ней и все такое прочее, и жена отвечала мне тем же, находя для меня порой еще более ласковые слова.
Самому первому из этих писем было ровно восемнадцать лет. Я и подумал о разорванных в клочки бумагах как о чем-то живом, ставшем частью меня самого за долгие годы и теперь вот убитом, уничтоженном.
Кто же мог это сделать? Да кто же еще, если не сама Алина. Только она. Больше некому. Гошке и в голову не пришло бы рвать эти письма. Юрик слишком мал для такого занятия. Да и письма всегда лежали последнее время не где попало, а в шкафу, на верхней закрытой полке, рядом с документами, в большом целлофановом пакете.
"Да что же это, в самом-то деле?.." – терялся я в догадках. Судя по всему, письма были разорваны в сердцах. Без предварительного прочтения. Как лежали они в конвертах, так и были исполосованы на три-четыре части. Вероятно, потом Алина хотела их сжечь. Для того и рвала. Чтобы скорее сгорели. Но почему-то не сожгла. То ли ей помешали, то ли передумала. И когда же все это случилось?
Меня подмывало разбудить Алину и тут же спросить, что же это такое произошло, но в эту минуту жена сама заглянула ко мне в комнату.
– Сколько времени? – Ей было неловко, что она проспала.
Я спохватился было, что Гошка опоздает в школу, но история с разорванными письмами сейчас волновала меня больше, чем все остальное, и я уставился в лицо жены.
Она смущенно поправила свои растрепанные со сна волосы и улыбнулась мне, торопясь уйти.
– Скажи быстрее, сколько?
Я впервые не думал о времени. Оно мне было теперь ни к чему. Взгляд Алины стал изучающим. Она слишком хорошо знала меня и тотчас поняла, что со мной что-то происходит, и шагнула вперед, к столу, чтобы без лишних слов посмотреть на часы и скорее уйти из комнаты. Она как бы давала мне возможность побыть одному, вполне уважая мою работу. Порой она хитрила немного и делала вид, что дурное мое настроение вызвано только работой, которая вдруг не задалась у меня, и это вполне естественно, потому что работа была научная, творческая.
Пока Алина шла ко мне от двери – всего четыре маленьких шага, – я задвинул ящик стола с разорванными письмами, не спуская с жены напряженного взгляда.
"Да как спросишь-то", – подумал я.
Алина молча взяла мою левую руку, на которой были часы, повернула ее, чтобы видеть стрелки, и ахнула:
– Ой, уже сколько!..
Она быстро пошла из комнаты. И в это время подал голос Юрик:
– Мама! Ты где?!
Он сразу начал канючить, и я будто очнулся. Без моей помощи Алина не справится. Я вздохнул и потащился на кухню, где спал Гошка. Алина уже принесла туда Юрика, чтобы он своим капризным криком не разбудил, чего доброго, старуху соседку, которая хоть и жила в отдельной квартире, но сквозь тонкую стенку слышала все, что происходит у нас.
– Опять бунтуешь? – спросил я у Юрика.
Теперь мы были вчетвером. Вся семья. Алина суетилась возле газовой плиты. Гошка торопливо одевался, сердясь на родителей за то, что поздно его разбудили. Юрик, в распахнутой пижамке, без штанишек, сидел на тахте, на мятой постели старшего брата. Гошка давно спал на кухне, с тех пор как получили эту двухкомнатную квартиру. Собственно говоря, он мог бы спать в одной комнате вместе со мной, но Гошка привык читать перед сном, лежа в постели, а я обычно засыпал рано, потому что работу начинал ни свет ни заря. Да и спал Гошка беспокойно, ворочался, гремел своей старой раздвижной тахтой, и в конце концов он переселился на кухню. Нельзя сказать, что она была большая. Шесть квадратных метров. При раздвинутой тахте дверь не открывалась. Но зато после ужина, когда все уходили из кухни, Гошка оказывался как бы в собственной комнатке. Перед сном, протиснувшись в узкий притвор двери, я всегда приходил проверить, закрыт ли газовый кран. Меня удручало, что сын спит на кухне, но выхода пока не было.
– Поешь, поешь как следует, – сказал я Гошке. – Время еще есть. Двадцать одна минута...
– Проверь...
Я потянулся к телефону, который обычно стоял на кухне. Юрик опередил меня:
– Я сам, я сам!
– Юра, сейчас некогда.
– Есть когда!
Началась борьба за телефонную трубку. В последние дни Юрик сам научился набирать единичку и два нуля, ему нравилось слушать, как незнакомый женский голос говорит, сколько сейчас времени, и порой Юра с серьезным видом сообщал: "Две минуты!" – схватывая только последние два слова информатора.
– Сколько можно твердить, – заворчал я, – отнесите будильник в ремонт! Живем по одним часам. А если меня дома нет?
– Так телефон... – мягко сказала Алина. – Но вообще-то правда, – как бы укорила она сама себя, – надо отнести! Я уже на галошницу его положила, чтобы не забыть, – виновато улыбнулась она мне.
– Лучше уж за дверь, на коврик...
Гошка одобрительно хмыкнул. Чаще всего он брал мою сторону. За исключением, конечно, тех случаев, когда я отчитывал его самого. Такой случай как раз и подвернулся. Гошка жевал всухомятку хлеб с конфетами, пряча их в кулак от Юрика.
– Ну есть ли у человека ум?! – произнес я, взглядом приглашая Алину разделить это горестное родительское удивление. – Скоро семнадцать лет парню, выше отца вымахал, а не понимает!..
– Чего я не понимаю, пап? – ровным голосом спросил Гошка как бы даже заинтересованно.
Я остолбенело помолчал.
"Так собой владеть!.. – молча восхитился я выдержкой сына. – Еще бы! Никаких у него проблем. Не то, что у меня в его годы..."
– Ты не понимаешь или только делаешь вид, что не понимаешь, что начинать еду нужно с чего-то другого... с творога, например, а не с конфет!
– Хочу конфетку! – встрепенулся Юрик и даже бросил телефонную трубку.
– Творог бывает у нас по вторникам, в заказах, – сказал Гошка так, словно только это обстоятельство No мешало ему правильно питаться.
– А ты с картошки начни! Картошка что – тоже по вторникам, в заказах?!
– Нет, почему же... Картошка бывает и в другие дни. Но она же сырая, пап.
– Хочу конфетку! – заладил свое Юрик, внимательно следя за правой рукой старшего брата, в которой было что-то зажато, и это "что-то" похрустывало потом у него на зубах.
– Между прочим, – философски заметил Гошка, – йоги считают, что еду надо начинать с фруктов.
– Хэ, с фруктов!.. – фыркнул я. – Ты послушай, Алина, что он говорит!
– Слышу, слышу... – Ей было не до разговоров, она чувствовала свою вину в том, что Гошка опять не успевает поесть, хотя колбаса уже почти готова. Сейчас поджарится, подожди минутку!
– Ма-ам, хочу конфе-етку!..
– Между прочим, Гурам Самушия круглый год ест фрукты с Центрального рынка.
Я озадаченно помолчал.
– Это какой еще Гурам Самушия?
– Мой одноклассник. Кстати, его имя в переводе на русский означает "сердце", а фамилия – "трое рабочих"....
– Нелепость какая-то, – косвенно поддержала меня Алина как главу семьи в моих воспитательных наскоках на старшего сына. – Ну, Сердце как имя – это еще куда ни шло. Хотя представь себе, что тебя называют Почкой или Печенью... А что касается фамилии...
– Но это же не я придумал! У меня и ума не хватило бы так придумать.
– Это верно, – с иронией подтвердил я. – На доброе дело у тебя ума не хватает...
– Ешь быстрее, Гоша, пока тепленькая! – мать положила колбасу на тарелочку.
– Ты же знаешь, мам, что я не люблю колбасу с салом! – В голосе Гошки уже легкое раздражение, с матерью он разговаривал нахальнее.
– Тебе только докторскую подавай! – осадил его я. – Иди сам и купи ее!
– Почему только докторскую... – любезно огрызнулся сын. – Можно и молочную. Вчера была в универсаме.
– Была – так купил бы!
– Я так и хотел сделать. Но мама сказала, что у нас дома есть эта... – И он кивнул на целлофановую кожуру, снятую с колбасы, жирную, неприятную на ощупь. – Говорит, уже и без того перерасход... – Гошка походя уколол мать, потому что знал: Алина каждый раз оправдывалась передо мною, когда приходилось снимать с книжки деньги, предназначенные на другой месяц.
– Пока еще не перерасход, – улыбнувшись мне, поспешно заметила Алина, отметая провокационный выпад сына. – Но если идти у тебя на поводу, – она с улыбкой, но более сдержанной, посмотрела на Гошку, – то очень скоро может быть и полный расход...
Я сидел на тахте, рядом с Юриком, не глядя, легонько тормошил его, чтобы он не канючил, и внимательно смотрел на Алину, пытаясь увидеть сегодня в ее лице нечто такое, что утешило бы меня, сняло неожиданное напряжение, возникшее во мне рано утром, когда я наткнулся на разорванные письма.
"Она вроде как виновато улыбается... – казалось мне. – Будто чувствует, что я уже знаю про эти письма... Она всегда угадывает... И не хочет никаких объяснений, всегда боится ссоры... Но зачем же она так сделала?! Ведь она сама берегла эти письма... Что же произошло, в конце концов?"
Между тем Гошка выудил из холодильника пакет молока, надорвал его пальцами – как нарочно, самый грязный угол пакета! – и, прильнув к нему губами, запрокинул голову. Он стоял ко мне полубоком, не отнимая от губ отпотевший пакет, и косил на меня настороженным взглядом. Ведь прекрасно знал, что меня выводило из себя, когда кто-то пил прямо из пакета, а сам именно сегодня, будто назло, пил из пакета как ни в чем не бывало. Пил и потихоньку, привычным движением, сжимал пакет пальцами, чтобы потом, в конце, тиснуть его в комок и выбросить в мусорное ведро, а ладонь, влажную от пакета и грязную конечно, мимоходом шоркнуть о джинсы.
– Дать бы тебе сейчас по одному месту... – не столько строго, сколько укоризненно сказал я в знакомой тональности. – Живо бы понял, как надо пить молоко!
– Я знаю как – из кружки, – ровным голосом произнес Гошка. – Но так вкуснее...
– Еще бы! Пополам с грязью.
Тыльной стороной ладони Гошка вытер молоко на губах и, кротко глянув на меня, как бы виноватясь не только в том, в чем был явно виноват, но заодно и в том, в чем вины своей ни малейшей не видел, деликатно прошмыгнул в полуоткрытую дверь, чтобы, не дай бог, не задеть меня сейчас даже слегка, а то придется выслушивать нотацию по поводу неуважительного поведения.
"И чего я на него напустился?" – подумал я какое-то время спустя, но только не в эту минуту, а позже, скорее всего уже вечером, когда перед сном заглянул к сыну на кухню, проверить газовый кран и, если сын уже спит, поправить сползшее одеяло и слегка, чтобы не разбудить, погладить его по щеке.
Но эта покаянная мысль мне явится не сейчас, а поэтому пока я вовсю придираюсь к сыну, высовываясь из кухни в прихожую:
– Ты что же это – в джинсах и пойдешь в школу?
– А в чем же еще, пап?
– Как это в чем? А в форменных брюках?
Даже Алина глянула на меня так, словно я сморозил явную глупость.
– В ШРМ их никто не носит, пап...
– Да-а... – протяжно произнес я. – Ничего себе! Называется школа рабочей молодежи... В фирменных джинсах на уроки ходят, а? – как бы восхитился я, глядя на жену. – Ты слышишь, Алина?
– Слышу, слышу... – Она хотела смягчить этот разговор, но исподволь, не раздражая меня, а поэтому делала вид, что целиком поглощена тем, чтобы накормить кашей Юрика.
– Мы же не рабочая молодежь, пап. Это только школа так называется.
– Да я уж давно это понял, что пижоны вы, а не школьники.
Я сознавал, что перегибаю палку. Сын учился хорошо. Может быть, не так хорошо, как следовало, но, во-первых, здоровье у него было неважное, держалось высокое давление, почему и перевели его в школу со сменным режимом, а во-вторых, на домашние занятия у Гошки, по сути дела, не хватало времени. Он и матери помогал по дому, ходил по магазинам за продуктами, и к репетиторам ездил чуть не каждый день. Уж эти репетиторы...
– Сколько там уже, пап? – Сын собрал свою сумку и смотрел на часы.
– Без двадцати четырех.
– Опять бегом... – Гошка вроде как упрекнул кого-то, но только не себя.
Под моим взглядом он замялся, решая, стоит ли надевать новую куртку. Может, надернуть на себя старое пальтишко, доставшееся от отца и давно вышедшее из моды? Пожалуй, так оно будет лучше, говорил взгляд Гошки. Отец был сегодня не в духе. Его это порадует, что сын за модой не гонится, что главное для него сейчас – учеба, что в новой школе он получает прежде всего знания и относительно свободный режим.
Ход был рассчитан точно. Я не только смягчился, но и озаботился:
– Господи, да оставь ты это пальто! Сначала рукава удлинить надо и почистить, а потом уж носить.
– А что же я тогда надену?
– А куртку? – Я подошел к вешалке.
Только это и нужно было Гошке.
– Ну ладно...
С покорным видом он снял нейлоновую куртку, которую я привез ему в подарок. В джинсах и куртке сын выглядел и вовсе стройным юношей. Он задержался у зеркала, приглаживая рукой свои жесткие, слегка вьющиеся волосы.
"Господи, какое это счастье – взрослый сын!.. – мелькнула у меня мысль. Скоро семнадцать. Лишь бы уберечь его..."
Я толком не знал, от кого и чего нужно беречь сына. То есть знал, конечно, как не знать, и знание это накапливалось во мне постепенно, вместе с опытом жизни, все эти годы, с момента рождения старшего сына, но во мне как в отце говорил сейчас прежде всего инстинкт – то великое таинственное чувство, которому вроде бы не нужен житейский опыт.
Ох, нужен, еще как нужен! Всего лишь два месяца назад я не волновался так за судьбу старшего сына, как волновался теперь. В мире было неспокойно, а ребята – это солдаты. Скоро Гошке идти в армию. Если не поступит в институт. Но и сейчас, когда он еще был совсем мальчишка, носивший джинсы вместо военной формы, с ним могло случиться все, что угодно. Перед Новым годом Гошку избили какие-то типы. Прямо у школы. На виду у всех. Следователю они сказали: "Мы его перепутали с другим..." Гошка отлежался в институте Склифосовского, у него было сотрясение мозга, и с тех пор болит голова и держится высокое давление. У меня кровь стыла в жилах, когда я представлял, как матерые дебилы пинают моего сына, что они могли и убить его, если бы не закричали испуганно маленькие девочки, выходившие из школы. Только тогда бандиты перестали бить Гошку и спокойно удалились прочь. И нашли их случайно. Но они и сейчас как ни в чем не бывало разгуливали на свободе – по закону считались несовершеннолетними, а пострадавший, как сказали в милиции, то есть Гошка, остался жив и вообще, дескать, ему не причинили тяжких физических увечий, из-за которых стоило бы затевать сыр-бор.
– Ну я пошел, пап... – Гошка пригладил свои волосы и, не помня обиды на меня за утренний разнос, потянулся к щетинистому лицу – поцеловать перед уходом.
– Ты не задержишься в школе?
– Нет.
– Может, я встречу?
– Не надо, пап. Все в порядке...
Сын не то чтобы стеснялся, что его, такого с виду здорового, взрослого, встречает у школы отец. Он прекрасно понимал, что в этом нет ничего зазорного. И ему было даже приятно, что моложавый спортивный отец, которого можно принять за старшего брата, поджидает его после уроков. Вдвоем – не один. Есть кому перехватить удар в спину, по затылку, самый подлый удар труса. И Гошка дорожил тем, что отец всегда готов подставить себя под этот удар. Но он по-своему тоже берег меня, не хотел, чтобы я понапрасну терял время. По теории вероятности, говорил он мне, теперь такое нападение повторится не скоро. На что я отвечал, что никакая теория тут не годится, когда действует закон подлости.
– Ну пока...
Я поймал себя на том, что слишком охотно соглашаюсь с Гошкой, все-таки надо бы встретить, а то, не дай бог, опять случится что-нибудь, а у Гошки и без того болит голова, но встретить его сегодня, по правде говоря, некогда, и вчера было некогда, и позавчера...
– Пока!
И каждый из нас, протянув руку как бы для пожатия, слегка шлепнул кончиками пальцев по сомкнутым пальцам другого.
Уже закрыв за сыном дверь, я спохватился: опять, негодник, ушел без кепки! Не нравится ему, видите ли, мех кролика. А ведь на дворе февральская стужа. Да у меня в его годы вообще ничего не было – ватная телогрейка и треух с матерчатым верхом.
Я рывком открыл дверь, пока сын не сбежал с лестничной площадки, прыгая, как всегда, через несколько ступенек.
– Георгий!
– А?.. – Сын замер в конце пролета.
– Опять не надел кепку!
– Тепло, пап... – У него. стал кислый вид.
– Тепло – под носом потекло... – пробурчал я, оставляя дверь открытой и на мгновение скрываясь в прихожей, чтобы снять с вешалки кепку. – Надень, пожалуйста, прошу тебя!
Гошка пошел наверх с неохотой, медленно преодолевая ступеньку за ступенькой, уже явно опаздывая, потому что выходил из дома всегда минута в минуту. Он возвращался теперь ко мне с такой нарочитой несуетливостью, чтобы я видел, что он опаздывает из-за этой задержки, видел и каялся бы, ругая себя за мелочную опеку над таким взрослым сыном.
Гошка не достиг и середины лестницы, когда я не выдержал и устремился к нему навстречу. Он молча взял кепку и небрежно – косо, некрасиво – напялил ее на голову. И, снова кивнув мне, но уже сухо, почти как чужому, так же медленно спустился вниз. Сдерживая себя, чтобы не подогнать его окриком, я подавленно слушал, как с глуховатой размеренностью выстукивают каблуки сына по бетонным ступенькам – все глуше и глуше.
"Сдернет ее, конечно, с головы! – в отчаянии подумал я. – Может, уже сдернул..."
Я захлопнул дверь и кинулся в чем был на балкон. Морозный воздух охватил меня. Боковым зрением я видел, что из правого окна, выходящего на наш странный, без перегородок, длинный балкон, тянувшийся вдоль трех квартир, на меня смотрит старуха соседка. Социологиня. А может, и не смотрит, а просто уставилась в окно, разбуженная криком Юрика.
Я поежился от холода. Я смотрел вниз, на козырек у подъезда. И сначала услышал, как гулко стукнула дверь, а потом увидел Гошку. Как ни странно, он был в кепке. Мне показалось, что она сидела на голове сына аккуратно. Но это только до угла дома, подумал я. Сейчас Гошка обернется и помашет мне рукой. А потом, скрывшись с глаз, сдернет со своей головы кепку и, скомкав ее, сунет в сумку.
Гошка шагал уверенно – так, будто определенно знал все наперед: и то, что его ожидает сегодня, и то, что ему назначено в ближайшем и отдаленном будущем. Но знал ли? Скорее всего, он просто не думал об этом. За него пока думали отец и мать. В основном отец, сказал я себе. Я вовсе не хотел даже заглазно обидеть этим Алину, умалить ее материнскую роль, но так оно и было на самом деле: основная тяжесть всех забот, больших и малых, лежала на моих плечах. Я тащил этот непомерный воз почти в одиночку. Не говоря уже о том, что меня съедала работа, хотя я и любил ее больше, чем все другие мыслимые занятия. Поэтому неудивительно, как бы в оправдание говорил я себе, что на меня иногда наваливается чудовищная усталость, и не только чисто физическая, и уже с утра одолевало предчувствие какой-то беды. Как сегодня, например.
"Это все стресс, – нарочито будничным голосом успокаивала меня Алина. Почитай "Литературку" – ученые уверяют, что нынче это неизбежно".
"Значит, это вроде гриппа?" – ехидно уточнял я.
"В определенном смысле – да... – не обращая внимания на мой тон, говорила Алина. – Ведь в конце концов грипп – это тоже результат нервной деятельности организма".
"Человек – это не просто организм! – я накалялся моментально. – Ведь в конце концов тоже будет верно, что организмов – много, а людей – раз, два и обчелся!"
Незаметно для себя я повышал голос. Юрик бросал игрушки и замирал, глядя на меня – не испуганно, нет, а с удивлением и как бы даже с сочувствием. Мне становилось не по себе от мысли, что двухлетний ребенок может все понимать, и хуже всего, если он понимает неправоту отца. Неправоту! Потому что иногда я срывал зло на Алине или на Гошке, а последнее время и на Юрике, хотя очень любил его и был счастлив, что у меня появился второй сын.
Зло было непонятное, страшное в своей непонятности.
Оно порой накатывало вроде ни с того ни с сего.
Во всяком случае, так могло показаться со стороны.
Так думала, кажется, даже Алина.
Наконец Гошка обернулся на ходу, махнув мне рукой, так как заранее знал, что я торчу на балконе. И скрылся за углом. И сдернул, конечно, с головы кепку.
Я вернулся в комнату. Меня слегка знобило. Из кухни доносился звонкий голос Юрика:
– Не хочу кашу, хочу конфетку!
Я пошел на кухню.
– Ты все бунтуешь? – улыбнулся я Юрику.
– Бунтую, – серьезно заявил он.
– И кашу есть не хочешь ни в какую?
– Ни в какую.
Юрик выгнулся, заработал ногами и локтями, сполз с коленей матери, освобождаясь от ее рук, все еще пытавшихся сладить с ним, и обхватил мои колени.
"Как же спросить у нее про письма? – думал я. – Застать врасплох или навести разговор постепенно?"
Я исподтишка наблюдал за Алиной, твердя себе втихомолку, что злиться ни в коем случае не надо, как бы она ни объяснила свой поступок. Что толку в злобе? Только хуже будет. Ведь я и понятия не имел, что она скажет. Но уже заранее знал, что все равно разозлюсь.
Мне и в голову не приходило, что с этими разорванными письмами может быть связано что-то ужасное, необратимое. Скорее всего, какая-нибудь глупость. Обида. Ревность. Что-то в таком роде.
Конечно, я понимал, чувствовал, что за многие годы в нас накопилась почти предельная физическая усталость, и не только физическая, но и моральная. Однако я и мысли не допускал, что в один далеко не прекрасный момент это может привести к тому, что наши личные отношения сойдут на нет и только дети будут соединять нас формально в некое подобие семьи, с виду даже благополучной.
Взяв Юрика на руки, я видел по лицу жены, что с нею происходит что-то неладное.
– Что-нибудь случилось? – спросил я осторожно.
– Нет, все в порядке... – уклончиво ответила Алина.
Она сидела на тахте с закрытыми глазами, будто прислушиваясь к себе. Кажется, ее мутило. Она вдруг метнулась в туалет. Я слышал, что ее стошнило.
"Это еще что такое?!" – растерялся я в первое мгновение.
– Аля!.. – Я не знал, как и чем ей помочь.
– Это так... ничего... пройдет, – сдавленным голосом произнесла она.
Юрик притих на моих руках.