Текст книги "Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох"
Автор книги: Юрген Каубе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)
Такое понимание академической свободы на практике означало, что присутствие на лекциях не было обязательным и никем не контролировалось. По слухам, в одном немецком университете существовала студенческая корпорация, которая и вовсе запрещала своим членам посещать занятия. Вместо этого, по воспоминаниям одного американского студента в Берлине, можно было отправиться на заседание одного из многочисленных клубов, охватывавших весь спектр интересов, «от философии до шахмат и от миссии еврейского народа до альпинизма». Профессор Густав Шмоллер в августе 1893 года оказался в центре общественного внимания в связи с тем, что в конце своего курса лекций поблагодарил лишь тех, кто этот курс действительно прослушал, а не пришел на последнее занятие за зачетом[98].
В то время как для многих студентов–корпорантов учеба в университете, по сути, сводилась к веселому времяпрепровождению[99], Макс Вебер составил для себя столь же обширную, сколь и необычную индивидуальную программу. В первом семестре расписание его занятий выглядело так: по вторникам, средам, четвергам и пятницам с семи до восьми утра – лекция «Логика и метафизика или теории науки» у профессора философии Куно Фишера. В промежуток с восьми до девяти Вебер тренируется в фехтовании. С девяти до десяти ежедневно – иногда и по субботам – он слушает лекции Эрнста Иммануила Беккера об институтах римского права, а с десяти до одиннадцати – его же «Историю римского права». С двенадцати до часу четыре раза в неделю он посещает лекции историка Бернарда Эрдмансдёрфера по истории века революций (1789–1815). В совокупности это двадцать лекционных часов в неделю, причем все лекции читаются в первой половине дня. Марк Твен пишет о том, что лекции в Гейдельбергском университете следуют одна за другой, из–за чего те студенты, которые не проводят весь день в пивной, так и носятся рысью и едва поспевают перейти из аудитории в аудиторию, а профессора – вероятно, за исключением «Р. – М.» – приходят всегда точно, с боем часов, и начинают читать, уже поднимаясь по ступенькам кафедры.
В начале семестра Вебер ходит еще на некоторые лекции, в том числе на политэкономию Карла Книса, но вскоре, видимо, теряет к ним интерес. До двух он играет в скат, потом просматривает конспекты, а после обеда читает среди прочего «Речи о религии» Фридриха Шлейермахера, которые не производят на него особого впечатления. По вечерам вместе с кузеном Отто Баумгартеном они читают «Микрокосмос» философа Германа Лотце, однако и его система кажется Веберу «вздором»[100]. Во всех философских трудах перед Вебером раскрывается стремление его эпохи отразить противоречие меж ду верой и знанием, телеологией и материализмом, религией и просвещенным рационализмом. Прусское общество продолжает жить в так называемой христианской культуре, а протестантизм остается одной из непоколебимых основ самовосприятия господствующих слоев. Даже там, где христианство отвергается, как, например, в различных течениях витализма, черпающих вдохновение в работах Дарвина и позднее Ницше, все споры ведутся вокруг него. Вебер уже в молодом возрасте отказывается занимать в них какую–либо позицию; впрочем, его более позднее знаменитое высказывание о том, что у него нет «религиозного слуха», обычно приводят не полностью, ограничиваясь лишь первой частью. Целиком это признание звучит так: «Дело в том, что хотя у меня совершенно отсутствует религиозный слух и я не чувствую ни потребности, ни способности к выстраиванию внутри себя неких духовных „сооружений“ религиозного характера – для меня это просто невозможно, соответственно, я этого не приемлю, но после тщательного анализа своих внутренних убеждений я не могу сказать, что я против религии или же совершенно к ней безразличен». Далее Вебер продолжает: «И в этом отношении я кажусь себе инвалидом, увечным человеком, чей удел – честно в этом признаться самому себе и смириться – чтобы не впасть в романтический самообман, но […] и не уподобиться пню, который еще способен время от времени давать живые ростки и корчит из себя полноценное дерево»[101].
Этому неприемлемому для себя поведению Вебер противопоставляет не отступление от религии, а обращение к тому, что в ней можно исследовать научными методами. Филологические, этнологические и исторические знания, накопленные за прошедшие сто лет, в конечном итоге привели к тому, что уже необязательно было быть атеистом для того, чтобы постоянно терзать религию вопросами о ее основах. Так, исследователи жизни Иисуса Христа основательно прошерстили Евангелия – в поисках противоречий между источниками, указаний на то, что написанное в них основано на рассказах очевидцев, мотивов, встречающихся почти в той же форме в более древних текстах, что давало бы основания полагать, что они почерпнуты не из фактических исторических событий, а из литературы. Вебер рано начал интересоваться подобного рода исследованиями. Через три года после того, как его брат Альфред с восторгом отозвался о «Жизни Иисуса» (1835) Давида Фридриха Штрауса, Макс Вебер пишет ему примечательное письмо о своих первых впечатлениях от этой скандальной книги и от идей Штрауса. Штраус не считает описание чудотворных деяний Иисуса и других евангельских «событий» надувательством или иллюзией, а рассматривает их как элементы некой «легенды, сочиняющей без какого–либо умысла» и содержащей в себе представление человечества о боге. В своей второй книге «Старая и новая вера» Штраус уже и вовсе отходит от христианской тематики. В конечном итоге все религии берут свое начало в ощущении зависимости человека от Вселенной, а само это ощущение вполне объяснимо с точки зрения естественных наук. Макс Вебер критикует своего брата Альфреда за то, что тот называет опыт ранних христиан «мифом» – по его мнению, это не что иное, как смещение понятий. Можно лишь поражаться той ясности, с которой двадцатиоднолетний Вебер разграничивает понятия. Миф – это продукт поэтической фантазии того или иного народа, сочиняющего свою мифологию на протяжении долгих веков, а, как пишет Вебер своему брату, «у первых христиан были дела поважнее, чем поэтическое выражение религиозных воззрений на мир в выдуманных историях». По мнению Вебера, не религиозная мысль породила евангельское повествование, а, скорее, очевидный опыт много лет спустя был преобразован в религиозные идеи – впоследствии он назовет это «рационализацией». События, описанные в Новом Завете, – не выдумка: «Напротив, повествование погружает нас в самую что ни на есть прозу жизни». Рассказы первых христиан – чаще всего, нищих и безродных, пришедших в общину из самых разных уголков земли, – нельзя сравнивать с мифами оседлых талантливых народов, какими были, в частности, древние греки. Это все равно что «ставить в один ряд какого–нибудь редактора газеты, который на основании статистики описывает нищету рабочего класса и последствия пьянства, дополняя это описание благожелательными, но, возможно, и полемическими или сатирическими рассуждениями о фактической ситуации, и человека, который в этот самый момент борется со страшной нищетой, и те размышления и фантазии, что при этом рождаются в его голове»[102].
За этими наблюдениями уже можно увидеть будущего социолога религии, но, кроме того, внимательного читателя трудов религиозно–исторической школы XIX века, не желающего жертвовать точностью исторических понятий ради философской полемики. По мнению Вебера, когда в наши дни няня верит в то, что в чернилах обитает дьявол, когда Лютер бросает чернильницу в черта или когда в далеком прошлом люди вершат суд над мнимыми ведьмами, то всякий раз мы имеем дело с суеверием, но всякий раз оно имеет особое, несопоставимое с другими случаями значение.
В отношении собственных религиозных истоков подобная историзация означает, что исследователь отчуждается от них по мере того, как приближается к их пониманию. Безусловно, редактора газеты от предмета его описаний тоже отделяет классовая дистанция, но при этом оба они принадлежат к одному и тому же обществу, чего нельзя сказать в отношении историка религии и темы его исследований. Макс Вебер уже в молодые годы сталкивается с идеей о том, что непосредственную, живую веру не вернуть с помощью науки. Лучше всех эту проблему в 1906 году сформулировал Альберт Швейцер в заключении своей работы о филолого–исторических исследованиях Нового Завета и дискуссиях, вызванных выходом в свет книги Давида Фридриха Штрауса: «У исследований жизни Иисуса странная судьба. Им предшествовало желание найти исторического Иисуса и убежденность в том, что по завершении исследования его можно будет представить таким, каков он есть, т. е. в качестве Учителя и Спасителя перенести в наше время. Ученые освободили его от оков, которыми он на протяжении многих веков был прикован к скале церковной догматики, радовались, видя, как в его образ снова возвращаются жизнь и движение и как к ним приближается исторический Иисус. Но, поравнявшись с ними, Иисус не остановился, а прошел мимо нашего времени и вернулся в свою эпоху»[103]. Этот вопрос, каким образом историки должны информировать современников о своих исследованиях и можно ли из них почерпнуть что–то, кроме знаний о событиях прошлого, будет волновать Вебера в период его учебы в университете и в конечном итоге приведет его от истории к социологии.
В те времена немногие студенты юридического факультета штудировали «Христианскую догматику» швейцарского богослова Алоиза Бидермана, излагавшего основы христианского учения с точки зрения логики Гегеля, или «Павликианство» Отто Пфайдерера, где автор на пятистах страницах доказывает тезис о том, что основателем христиан ства на самом деле был апостол Павел. Позднее некоторые биографы Вебера утверждали, будто к важнейшим мотивам своего творчества он пришел лишь после кризисного периода конца 1890‑х годов. Это верно лишь постольку, поскольку путь Вебера к социологии, как он ее понимал, был довольно долгим. Он долго не мог найти нужную форму, а поначалу – и подходящую конкретную тему, на примере которой он мог бы продемонстрировать то, что волновало его ум. Вебер не был вундеркиндом–виртуозом, перед которым весь его духовный мир раскрывается сразу во всей полноте. Однако уже с самого начала его учебы в университете очень четко прослеживаются его специфические интересы: это античность, история религий и всеобщая история.
Оставшееся свободное время Вебер проводит или в студенческой корпорации (после первого курса он уже не пишет об этом родителям), или в гостях у преподавателей. В случае Вебера это отчасти одновременно и визиты к родственникам: так, например, его дядя Адольф Гаусрат заведовал в Гейдельберге кафедрой Нового Завета и истории церкви. Вместе со своей семьей он проживал на вилле Фалленштайн, где позднее поселился сам Вебер и где одним из квартиросъемщиков был его научный руководитель Левин Гольдшмидт. Вольнодумец и антисемит, Гаусрат любит поддеть молодого студента, когда тот приходил к нему в гости. В свободное время он пишет исторические романы, публикуя их под псевдонимом «Георг Тайлор», и вообще готов о многом рассказать своим современникам. В Страсбурге у Вебера тоже есть родственники – Баумгартены. Когда Вебер приезжает к ним на выходные, их встречи носят гораздо более серьезный характер: в семье дяди Германа читают «Гамлета», в доме Гаусрата – «Двенадцатую ночь»[104].
Несмотря на то рвение, с каким Вебер ходит на занятия, на основании его писем нельзя сказать, чтобы он был в восторге от учебы в университете. Он доволен, и не более того. В лекциях по истории римского права ему не хватает истории, которая интересует его больше, чем догматическая понятийная логика. В лекциях по истории профессора Эрдмансдёрфера, наоборот, слишком много пафоса, хотя Вебер и входит в число трех студентов, прослушавших курс до конца. Что касается Куно Фишера, то Вебер восхищается его критикой Шопенгауэра, но ему претит его позерство. Лекции Беккера о римских институтах, напротив, наполняют его «сознанием того, что здесь я получаю практические знания». Не будем забывать, что Веберу восемнадцать, но его суждения – это, без преувеличения, суждения человека, который имеет уже очень большой опыт работы с научной литературой и не даст себя провести[105].
В целом свой интеллектуальный голод он удовлетворяет не столько на лекциях в университете, сколько в беседах с Баумгартенами и за чтением книг, не связанных непосредственно с университетской программой. На втором курсе Вебер вынужден прервать учебу из–за службы в армии, которую он проходит в течение октября 1883 года в Страсбурге. Хотя сам он красочно и подробно описывает свою тоскливую и мучительную службу, суть ее можно передать в двух словах: он живет «то в хлеву, то на манеже – как лошадь, которую только начали объезжать». Эта жизнь включает в себя семичасовые марш–броски, опухшие суставы на ногах, ночные дежурства на пороховых складах, воспаление сухожилий, беспрестанные упражнения в стрельбе, муштру, издевательства, потерю веса. Но самое главное, на что Вебер жалуется больше всего, – это абсолютная монотонность и тупость, неспособность сосредоточиться ни на одной мысли и «бесконечное убивание времени» путем «повторения множества чисто механических действий миллион раз». А между тем, как мы помним, Вебер с раннего детства готов был скорее заучивать наизусть налоговые тарифы, чем плевать в потолок. Позднее он назовет механическое перебирание в мозгу фактов, проистекающее из готовности истязать самого себя ради результата («а зачастую конечный результат совершенно ничтожен»), необходимым условием научного познания.
Как отмечает Вебер, прилагательное «тупой» (stumpfsinnig) лучше всего описывает его занятия на военной службе – примечательно, что само это слово появилось в немецком языке совсем недавно. Вебер не теряет чувства юмора и в своих письмах описывает абсурдные происшествия и сцены, как, например, первые занятия по строевой подготовке. «Блаженный крысиный бифштекс, – орет на солдата–срочника командир роты, – у Вас же штык болтается, как слоновий хвост». Лицо солдата, вынужденного терпеть издевательства фельдфебеля, унтер–офицера и ефрейтора, принимает такое выражение, «как будто в своей беде он припоминает библейское изречение о том, что злые люди могут терзать его тело, но душу его погубить не могут»[106]. Вебер пишет это своей матери, чье мировоззрение было пронизано идеей покорности. По всей видимости, он намеренно описывает ей именно эту сцену, причем именно этими словами, ибо в том же письме он впервые очень дипломатично, но очень решительно дистанцируется от религиозных догм, к которым тяготели Хелена Вебер и ее сестра Ида Баумгартен. За время своей учебы в университете он постепенно освобождается от картины мира, навязанной ему матерью и теткой, картины мира, согласно которой бескомпромиссное осуждение любого образа жизни с точки зрения жертвенного христианства с легким уклоном в анимизм морально превосходит «мирскую» жизнь. В начале 1883 года кузен Макса Вебера Отто Баумгартен женился на своей кузине Эмили Фалленштайн, которая была старше его на восемь лет и слыла ясновидящей, высокодуховной и неотмирно религиозной. О том, что он наблюдал среди женщин в семье Баумгартенов и у своего кузена, Вебер говорит как о «радикальном христианинстве», «ибо назвать это фанатичное воззрение христианством я не могу». Он готов терпеть муки за отчизну и идеалы науки, но не даст себя мучить собственной совести, если в данном случае речь идет лишь о «путанице в голове», которая ведет к подобного рода фанатизму[107].
Говоря о читательских предпочтениях студента Макса Вебера, следует особо упомянуть еще об одной книге. Находясь на военной службе (этот период жизни Вебер запомнил и описал как «весьма–весьма размеренный»), Вебер получает от Германа Баумгартена книгу «Берлинское общество», и она производит на него сильное впечатление. В ее основу была положена серия статей с крайне язвительным описанием политических персонажей прусско–немецкого придворного общества. Годом ранее эти статьи были опубликованы в «Ля Нувель Ревю» – парижском журнале, издаваемом фанатичной противницей Бисмарка Жульеттой Адам, в салоне которой собирался интеллектуальный цвет Парижа. Автором статей была принцесса Катарина Радзивилл. «Она красива и элегантна, но, подобно многим ее соотечественницам, склонна к притворству, высокомерна и кокетлива не столько сердцем, сколько умом», – так писала она о себе самой в книге, вышедшей под псевдонимом «князь Павел Василий». «Она никого не любит и нелюбима сама» и заслуживает того, чтобы к ней относились «как к пустому месту». Неудивительно, что тень подозрения не пала на нее, и ее авторство оставалось неизвестным читателю вплоть до ее саморазоблачения в 1918 году в книге «Исповедь царицы»[108].
Родившись в 1858 году в Санкт–Петербурге в семье польского графа, в шестнадцать лет Катарина вышла замуж за польско–прусского князя Вильгельма Радзивилла, и ее дворец у Бранденбургских ворот стал местом встречи берлинского высшего общества, доскональное знание которого и легло в основу ее книги. При поверхностном прочтении может показаться, что автор в фиктивных письмах некому дипломату под предлогом подготовки его к службе в Берлине просто–напросто перемывает кости дворянам и буржуа из придворного круга и окружения Бисмарка, отпуская подобного рода язвительные замечания: «Одна из двух придворных дам, графиня Аделаида Хокке, горбата и, не обладая разумом, каковой обычно присущ этой породе людей, тем не менее щедро наделена другим его свойством – злым нравом». Или же о герцоге Саганском: «Когда–то он пользовался успехом у дам, и сегодня его по–прежнему часто можно встретить за кулисами театра: по сути своей он откровенный, хотя и обаятельный эгоист, всегда принимающий точку зрения собеседника». В своих письмах родителям Вебер комментирует в первую очередь подобного рода пассажи. По его мнению, пресса несправедливо обрушилась на эту книгу, увидев в ней не более чем пасквиль, тогда как, несмотря на всю ее недобрую язвительность, в ней содержится «множество интереснейших суждений обо всех известных личностях Берлина, начиная с кайзера и принцев и заканчивая Вильгельмом Бушем, суждений, отчасти поразительно верных». Месяц спустя он снова вспоминает об этой книге, которая «во многих отношениях совершенно превосходна и, во всяком случае, отличается такой сдержанностью, какую мы не надеемся встретить у французов». А если автор, к примеру, называет императрицу притворщицей и интриганкой, то он лишь высказывает то, «что у нас и так всякий думает про себя, но говорит об этом лишь за закрытыми дверями». Сомнения в наблюдательности автора закрадываются в душу Вебера только в связи с оценкой принца Вильгельма, будущего кайзера Вильгельма II – Радзивилл описывает его как второго Фридриха Великого и не исключает, что в его лице судьба подарила Германии настоящего гения[109].
Однако что особенно привлекало Вебера в этой книге, так это те отрывки, на которые он решается лишь намекнуть своему отцу, ибо они наверняка не понравились бы Максу Веберу–старшему, но при этом во многом совпадали с тем, что думал о политике Вебер–младший и что он позднее сформулировал в своих научных работах. Это, в частности, характеристика Бисмарка как политика, разрушающего все, что не является им самим, со свойственными ему цинизмом и скептицизмом, политика, презирающего людей и поэтому мгновенно схватывающего их слабые стороны, политика, не связывающего себя никакими воззрениями, но выжидающего благоприятных обстоятельств. Бисмарк царствует и управляет одновременно – аллюзия на крылатое выражение «le roi r6gne, mais ne gouverne pas» («король царствует, но не управляет»), описывающее ограниченную власть короля в конституционной монархии. Германии, по мнению Радзивилл, придется дорого заплатить за этого канцлера и самый «беспомощный парламент в мире». Национал–либералы на какой–то момент прикоснулись к власти, но «к несчастью, между прикосновением и удержанием – пропасть». У партий были социальные мечты, а немец по своей сути допускает лишь мечты политические. Здесь можно, подобно Вертеру, томиться в поисках идеала, но невозможно думать о народе, о тех, кто трудится и страдает. «Немец в целом мало думает о том, что связано с политикой. Он гордится успехами своей страны, но это брутальная гордость краснокожего, который рад, когда ему удается добыть приличное количество скальпов. […] Его единственное желание – видеть, что повсюду навсегда утвердилось его превосходство. За пределами этого стремления ничто не способно разбудить в нем страсть, ничто его не интересует и не может отвлечь от его будничных дел»[110].
Все это позднее отзовется эхом в работах Макса Вебера, и даже тридцать лет спустя его формулировки будут напоминать выражения польской принцессы: «В целом люди весьма склонны внутренне приспосабливаться к успеху или тому, что его сулит, не только – что само собой разумеется – в средствах или в той мере, в какой они намереваются реализовать свои высшие идеалы, но и в отречении от таковых. В Германии не стесняются прикрывать такое положение дел понятием „реальная политика“». Радзивилл задела его за живое. Чему он действительно научился за годы, проведенные в университете, так это пониманию политического положения немецкой буржуазии, которая, кажется, вынесла только один урок из поражений 1848 и 1862 годов: лучше всего вообще не иметь никаких политических идеалов. Вместо этого либералы, по мнению Вебера, предпочли псевдорелигиозное поклонение Бисмарку, «фанатично презентуя его персону как некую догму», т. е., по сути, слепо почитая власть, а в остальном ограничили сферу своих интересов экономическими и социальными вопросами, чтобы разругаться друг с другом в поисках их решений. Веберу важно сформулировать политические интересы своего класса и понять, сможет ли протестантская, либеральная, городская, деловая или образованная буржуазия утвердиться в качестве фактора власти в современном обществе и если да, то каким именно образом. Он допускал реальную политику в качестве тактического выбора средств для реализации целей, которых иначе не достичь. Однако то, что он наблюдал в своем ближайшем окружении, было тактическим выбором тех целей, которые можно реализовать в данный конкретный момент[111].
ГЛАВА 5. Открытое торговое общество и римская биржа недвижимости. Молодой ученый
Человек, не знающий латыни, подобен тому, кто оказался в красивом месте в туманную погоду. Артур Шопенгауэр
Осенью 1885/86 года, на седьмом семестре, Макс Вебер переводится в Гёттингенский университет и начинает готовиться к государственному экзамену. Там ему является привидение: «Я пришел в обычное для визитов время. Горничная, не сообщив о моем приходе, отослала меня прямиком в его комнату. Я постучал, а когда вошел, навстречу мне из–за груды фолиантов, книг, документов и клочков бумаги, покрывавших стол и пол, поднялась долговязая фигура с накинутым на плечи приблизительно–желтым халатом, дополнявшим остальной, в высшей степени примитивный костюм, и уставилась на меня с нескрываемым выражением крайнего удивления, так что я, несмотря на все же не самую приятную для меня ситуацию, едва удержался от смеха. Я тем временем представился, объяснил причину своего прихода и этого неожиданного вторжения». Застегивая на ходу халат, профессор – а это был именно профессор – вышел в соседнюю комнату, где лежала его одежда, наконец вернулся, «своим видом уже не так напоминая привидение», и поспешил представить гостя своей супруге, «так что я волей–неволей застиг врасплох и ее, как можно было судить по ее так же далекому от совершенства туалету»[112]. Знакомьтесь – Ульрих фон Виламовиц–Мёллендорф и его супруга Мария.
Виламовиц, сын помещика родом из Померании, был восходящей звездой классической филологии. В 1872 году, когда ему было двадцать четыре, он наделал много шуму, выступив с резкой критикой книги профессора Ницше (который был старше его на четыре года) «Рождение трагедии из духа музыки». Через Гёттинген лежал его путь в центр классической филологии – Берлинский университет, где его хотел видеть тесть Теодор Моммзен. Супруга Моммзена как раз и посоветовала Максу Веберу нанести визит Виламовицу. Только так и можно было чего–то достичь в гуманитарных науках: стоило прислушаться к совету «к нему Вам следовало бы зайти». Это отнюдь не означало, что молодым людям из высших кругов была обеспечена успешная карьера; однако такой предварительный отбор сильно облегчал жизнь, особенно по сравнению с теми, кто не мог похвастаться столь выигрышным происхождением в силу того, что их отец был католиком или иудеем и не был помещиком, профессором или чиновником высокого ранга. Так и встреча с классическим привидением из университета – на тот момент оно на грани переутомления читало две лекции и вело два семинара в неделю[113] – в каком–то смысле была визитом, который один представитель аристократии духа наносил другому. В качестве студента Вебер никак не сталкивался ни с Виламовицем, ни с Моммзеном, который, однако, будучи также национал–либеральным политиком от ученого сословия, был частым гостем в доме его отца. И именно Моммзен – по специальности историк древнего мира, а по возрасту – уже почти семидесятилетний старик – произнесет на защите веберовской диссертации часто цитируемые слова о том, что он не готов согласиться со всеми тезисами Вебера, но когда настанет его, Моммзена, черед отправляться на тот свет, «то именно высоко ценимому мною Максу Веберу и никому другому я скажу: „Сын, держи мое копье, мне его уже не поднять“[114]»[115]. Впрочем, в той области, в которой Вебер защищал свою диссертацию, Моммзен вряд ли был уполномочен раздавать оружие, ибо она была посвящена средневековому торговому праву. По сути, Моммзен хотел лишь сказать, что «он – один из нас».
К теме своей диссертации Вебер также пришел по пути семейных связей. Предложение историка права Фердинанда Френсдорфа, специалиста по средневековому городскому праву и старого университетского приятеля своего отца, писать диссертацию у него он вежливо отклонил, сославшись на то, что хотел бы сосредоточиться на римском праве, отложив на будущее германское – на то и другое ему бы просто не хватило памяти. При этом на самом деле Вебера интересовало как раз важное для правовой политики различие между «германским правом», которым занимался Френсдорф и которое основывалось, главным образом, на средневековых источниках, и «римским правом». Дело в том, что до 1900 года, когда в Германии вступило в силу Гражданское уложение, немецкое правосудие основывалось на крайне разнородной совокупности норм, взятых Отчасти из тщательно проработанной системы римской правовой культуры, а отчасти – из юридических норм «германского» происхождения. При этом римское право считалось не только более систематическим, но и менее «коммунитарным»: оно было в большей степени ориентировано на правовую ситуацию отдельного индивида, в то время как германское право, как правило, регулировало вопросы коллективной собственности и коллективных договорных отношений. Вокруг римского права формируется историческая школа в юриспруденции, представители которой считают в принципе излишним принятие законов, регулирующих взаимоотношения частных лиц. С их точки зрения, достаточно исчерпывающего и систематического понятийного аппарата и применения к отдельным случаям так называемых пандектов – многотомного свода постановлений римских юристов, составленного при императоре Юстиниане в 533 году н.э. и приравненного к кодексу законов. Главная роль в правовой сфере должна принадлежать юристу, а не «суверену». Для германского права характерно, наоборот, множество не связанных между собой источников (родовое право, королевские указы, «Саксонское зерцало», ленное право, городское право), что ставило исследователей перед необходимостью тщательно изучать социально–исторический контекст возникновения норм для понимания их смысла. Типичный «романист» разрабатывал свою правовую теорию, исходя из понятий, зарекомендовавших себя в урегулировании разногласий сторон, тогда как типичный «германист» задавался вопросом о том, какая социальная общность сформулировала тот или иной правовой принцип[116].
Вебер, по его собственному признанию, вроде бы еще не был до конца уверен, хочет ли он вообще становиться ученым («Настоящим ученым […] я себя, как ни крути, назвать не могу», говорит он после защиты[117]), однако и вопросы современного права его не сильно интересуют. Сдав в Целле в 1886 году свой первый государственный экзамен, для своей четырехгодичной судебной практики в Берлине он выбирает историческую тему на стыке двух типов источников: возникновение открытого торгового общества в позднее Средневековье. Его научным руководителем становится берлинский юрист, специалист по торговому праву Левин Гольдшмидт. В бытность доцентом Гейдельбергского университета он тоже на протяжении почти девяти лет проживал на вилле «Фалленштейн». Гольдшмидт, посвятивший первый том своей «Общей истории торгового права» Теодору Моммзену (круг замкнулся), был не просто специалистом по торговому праву, но и одним из основателей этой области юриспруденции в ее нынешнем виде. Сам он хотел, чтобы торговое право стало частью того, что мы сегодня называем экономикой и организацией производства. К вопросу о том, как Макс Вебер из юриста и историка права превратился в экономиста, это обстоятельство имеет самое непосредственное отношение. Гольдшмидт подчеркивал практический характер торгового права, отличавший его от остальных тем юридической науки и требовавший от того, кто им занимался, знаний, к примеру, из области кораблестроения, техники связи или геодезии. Однако в первую очередь он обращал внимание на подвижность торгового права, которое быстрее приспосабливалось к разнообразным потребностям в сфере коммерции, чем это успевало сделать государственное законодательство, и оттесняло на задний план территориальные аспекты. Кроме того, торговое право формировалось «под доминирующим влиянием и в большинстве случаев в соответствии с интересами наиболее образованных и дальновидных в экономическом плане слоев населения», т. е. в соответствии с интересами крупных промышленников, коммерсантов, судовладельцев и банкиров[118].
Однако в римском праве торгового права практически не было. Несмотря на то что Рим породил первую историческую форму мировой торговли, в частности, сырьем, рабами или, к примеру, посудой массового производства, характерному для той эпохи духу юридической абстракции претила идея о том, будто торговля нуждается в каких–то особых правилах[119]. Поэтому вопрос об источниках торгового права оставался по–прежнему актуальным и в XIX веке. Вебер изучал его применительно к одной конкретной форме коммерческой деятельности, а именно к открытому торговому обществу. Участники открытого торгового общества отвечают по обязательствам фирмы – а значит, и за каждую сделку, заключенную уполномоченным лицом от имени фирмы, – не только своей долей, но и всем своим личным имуществом. Истоки этого рискованного для участников типа коммерческого объединения Вебер обнаруживает в Северной Италии эпохи Средневековья. Как в те времена объединяли свои усилия купцы и в первую очередь те, кто занимался морской торговлей, где, в отличие от сухопутной торговли, риск банкротства был особенно велик? Как возникает идея «общего имущества» фирмы, когда можно было бы и дальше учитывать лишь частное имущество отдельных участников? Вебер видит в этом прежде всего перенос «германской» идеи общей семейной собственности на несемейные производственные и торговые объединения, вследствие чего около 14оо года и возник правовой принцип материальной ответственности членов фирмы за ее действия. Открытое торговое общество – это не просто соотношение паев, в соответствии с которым распределяются прибыли и убытки от коммерческой деятельности, возможной благодаря вложениям соучредителей, а товарищество с личной ответственностью членов[120].