355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрген Каубе » Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох » Текст книги (страница 18)
Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
  • Текст добавлен: 24 августа 2017, 16:00

Текст книги "Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох"


Автор книги: Юрген Каубе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

Интеллектуальное влияние, которое она на него оказывала, тоже связано с этим ограничением счастья. «Никто из нас, – вспоминал впоследствии теолог Ганс фон Шуберт об одном из докладов в веберовском доме в 1912 или 1913 году, – не мог расшифровать приглашение: „Социология муз“?? Что за идея пришла ему в голову? К нашему невероятному изумлению, он сел за рояль, продемонстрировал несколько гармонических последовательностей и от них перешел к самым неожиданным вещам. Ничего более невероятного, сказали мы после этого, он еще не делал»[521]. Какая чудесная ошибка: на самом деле Вебер собирался говорить о «социологии музыки»! Вопрос о музах остался за кадром в качестве неразрешимой проблемы социологии: бывает ли музыка без муз? Не стоит ли за каждым страстным увлечением искусством порыв, схожий с тем, что ведет к эротической любви? Желание ощущать, что другой человек воспринимает тебя как индивида?

Как бы то ни было, но именно Мина Тоблер привела Макса Вебера к музыке – к самому строгому ограничению страсти, какое только можно себе представить. Ограничению не в смысле ослабления, а в смысле сосредоточения на предмете этой страсти. В своих частных высказываниях Вебер неоднократно возражал против тенденции воспринимать искусство как религиозное переживание. Так, например, в случае вагнеровского «Парсифаля» он считал совершенно безосновательным утверждения некоторых ценителей, будто постановка действует на них именно религиозным образом: «Это просто смешно»[522]. Напротив, о том, что «Тристан» может попасть прямо в эротическое сердце слушателя, Вебер знает по собственному опыту. Музыка, согласно Веберу, не требует от слушателей ничего, кроме рефлексии в отношении собственных чувств, но она не затрагивает никаких социальных структур, кроме самых интимных. Искусство, как и любовь, не позволяет сделать никаких выводов относительно религии, государства, морали. В нем индивид познает самого себя, но разве этого недостаточно?

В своих исследованиях по социологии музыки, начатых в эти годы под руководством Мины Тоблер, Вебер делает схожее наблюдение. Христианство является единственной религией священного писания, отказавшейся от культовых танцев по причине принципиальной враждебности к человеческому телу. Это дало возможность появиться «бестелесной музыке», ориентированной прежде всего не на ритм, а на мелодику. Для Вебера музыка – самое проникновенное из всех искусств, и именно поэтому она может конкурировать с религией: она следует своим законам, которые оставляют позади все прочие явления мира, не могут быть познаны, но могут быть восприняты, поскольку не служат ничему иному, кроме динамики ее собственных форм и красоты. В этом контексте становится понятна суть того знаменитого пассажа из письма 1909 года, где Вебер пишет о том, что «начисто лишен религиозного „слуха“». Вскоре после этого он уже склонялся к тому, чтобы считать себя последователем музыки как религии и видеть в ней «внутримирское избавление от повседневности»[523].

Избавление через таинство, соединяющее красоту и рациональность. В своем проекте социологии музыки, которую он в другом месте называет также «эмпирической историей музыки», Вебер обходится без произведений, жанров и эпох. Он целиком и полностью сосредотачивается на звуковысотной системе и истории развития ее внутренних законов. Базовые положения социологии музыки таковы: то, что мы слышим, зависит не только от анатомического устройства ушей и «физики» звука. Наш слух учится воспринимать звуки не по отдельности, а как элементы звуковых отношений. Как только раздается один звук, мы уже знаем, какими будут следующие звуки. Любой эстетический мир представляет собой такую систему, в центре которой находятся технические средства для исполнения определенных артистических задач. При этом, как считает Вебер, такая система не дана нам от природы. Это подтверждают и особенности нашего восприятия: математически сконструированные, «пифагорейские» интервалы минимально отличаются от интервалов равномерно темперированного строя, однако для человеческого слуха это отличие очень заметно. Стало быть, одна только рациональность не ведет к красоте, или, другими словами, у красоты своя, особая рациональность.

О том, что законы музыки не являются естественными законами, свидетельствуют и результаты сопоставления различных культур и эпох мировой истории: существует немало звуковых систем, подчиняющихся иной логике, нежели логика европейских квинт и октав. В результате Вебер приходит к выводу, что всемирное распространение западноевропейской аккордовой системы имеет историческое объяснение. Сегодня Вебер мог бы сказать, что это распространение проявляется, в частности, в том, что в западных оркестрах можно увидеть чрезвычайно много скрипачек азиатского происхождения, но лишь очень немногие европейцы играют традиционную азиатскую музыку. Уже во времена Вебера музыкальные этнологи были обеспокоены исчезновением «последних следов чужеземного пения». Эрих Мориц фон Хорнбостель, мнение которого Вебер высоко ценил, уже тогда предостерегал в духе сегодняшних противников макдональдизации культуры: «Мы должны спасти то, что еще можно спасти, прежде чем к автомобилю и к электрическому трамваю не добавится управляемый летательный аппарат и прежде чем по всей Африке не будет разноситься марш тарабумия, а по побережью тихоокеанских островов – чудесная песенка о маленьком Коне[524]»[525].

Впрочем, вопрос о том, почему же другие музыкальные культуры, имея те же элементы, что и западная (мажорное трезвучие, тональность, темперацию), не смогли создать из них такую же универсальную систему, в веберовском тексте практически не поднимается. Он досконально изучает теорию гармонии и различные исторические звуковые системы, сравнивает и анализирует роль мелодии, определенных интервалов и многоголосой музыки в разных культурах. Но где же социология? Во–первых, как считает Вебер, в какой–то момент появляются новые эстетические, не зависящие от ритуально–религиозных целей потребности, которые ведут к рационализации музыки[526]. Начиная с эпохи Возрождения, человечество упорно и методично исследует, какие у него есть возможности для самовыражения. С другой стороны, появление нотного письма сделало доступным для анализа любые соотношения между звуками.

Однако для Вебера «социология музыки» и в целом «социология искусства» не заключается в первую очередь в выявлении фактов, подтверждающих смысловую зависимость произведений искусства от социальных условий – в отличие от Вернера Зомбарта, который совершенно серьезно полагал, что громкость звука в современной музыке связана с высоким уровнем шума в больших городах. На это бесхитростное объяснение внутренней громкости уровнем внешних шумов, где искусство, по сути, оказывается не более чем «зеркалом» общества, Вебер на первом съезде социологов дал остроумный ответ, указав на лирику Стефана Георге: он тоже реагирует на шум и суету цивилизованного мира больших городов возведением неприступных для техники крепостей, что, напротив (сам Вебер не формулирует этот вывод, но подталкивает к нему своих слушателей), заставляет нас и тихое искусство, и «Парк кажется умершим, но вглядись» объяснять громкой жизнью вокруг парка[527].

Но если здесь Вебер еще вполне традиционно, как и Зомбарт, считает задачей социологии музыки изучение отношений между ее «духом» и темпом и чувством жизни в эпоху ее создания, то вскоре его подход меняется. Теперь общество в его понимании представлено не в содержании, а в рациональных средствах, доступных для музыкального выражения. Способ обращения с иррациональностью, т. е. с тем фактом, что музыка не подчиняется целиком законам математики, становится для него критерием различения разных культур рациональностей.

История музыки в западноевропейской культуре является для Вебера показательным подтверждением того, что между чувством и рациональностью нет противоречия, а есть лишь адекватная выражению эстетическая форма рациональности. Около 1910 года мысль о том, что развитие отдельных «ценностных сфер» происходит по особым, присущим только им законам, все больше занимает Вебера. Это, в свою очередь, означает, что существует не одна рациональность, а много, и единственное, что их объединяет, – это то, что каждая в своей области приложения имеет своей целью предсказуемость воздействия и контроль над ним. Применительно к музыке контроль над воздействием достигается путем применения специфических композиторских техник и инструментов для извлечения определенных звуков. Предсказуемость, в свою очередь, означает направленные на музыку ожидания в отношении определенных социальных воздействий, например, пробуждения определенных чувств «церковными звуками», песней или тристан–аккордом. Есть основания полагать, что хорошо темперированный клавир Мины Тоблер дал Веберу решающий толчок, позволив ему сформулировать эту мысль о рациональности в том числе и того, что на первый взгляд кажется совершенно иррациональным.

ГЛАВА 20. Вспыльчивый характер? Выступления на публике, сцены в суде, спор между учеными

Никто не может оскорбить человека, кроме него самого. «Безумие дуэлей», анонимный автор, 1764

Подразумевает ли «принадлежность к конкретному народу душевное богатство»? Сегодня мы бы уже не стали формулировать этот вопрос так, как это сделал Пауль Барт в октябре 1912 года на Втором съезде немецких социологов. Скорее всего, мы говорили бы не о душе и народе, а об идентичности, общности, «мы–чувстве», менталитете и «imagined communities»[528], а вопрос о душевном богатстве оставили бы за скобками. Некоторые, в том числе и Макс Вебер, уже тогда полагали, что так было бы лучше – хотя бы потому, что совсем не просто представить себе человека, который не принадлежал бы ни к какому «конкретному народу». Даже у людей без гражданства есть, по крайней мере, национальность. Тогда в Берлине Барт, внештатный философ Лейпцигского университета, первым выступал по общей теме съезда «Нация и национальность». Это был гладкий и с точки зрения социологии, да, пожалуй, и с любой другой точки зрения довольно безынтересный доклад. Фридрих Майнеке еще четыре года назад в своей книге «Космополитизм и национальное государство» представил более прогрессивный подход, основанный на различении народа и государственной и культурной нации. В выступлении Барта были полезные идеи, однако в нем довольно путано говорилось о чувстве солидарности, вражде и экзогамии, о ранних государствах и племенных богах, пока, наконец, не была высказана основная идея различения отечества и космополитизма. Барт не допускал ни малейших сомнений в том, что с точки зрения философии нет никакого противоречия между национальностью и гуманностью, поскольку именно принадлежность к народу и есть источник альтруизма: «Проявлять интерес ко всему человечеству способны лишь немногие, ибо человечество гораздо менее конкретно, чем народ и социальный класс». Затем Барт собирался обратиться к вопросу о том, не лучше было бы с точки зрения прогресса, «если бы государство было не национальным, а интернациональным?». Однако согласно протоколу «на этом доклад был прерван»[529].

На следующий день «Франкфуртер цайтунг» сообщает, что в этом месте председатель Немецкой социологической ассоциации Фердинанд Теннис обратил внимание Барта на то, что члены ассоциации должны воздерживаться от оценочных суждений, ибо так предписывает самый первый параграф ее устава. Далее последовало еще одно «решительное пресечение». Барт хотел было уже продолжить, как Макс Вебер в возмущении воскликнул: «Это строго запрещено, Вы не имеете права говорить об оценочных суждениях!» Барт в замешательстве – он так и так не собирался говорить об оценочных суждениях, он сам хотел судить и оценивать. Пауза. Барт снова прерывает свой доклад. Аплодисменты. Участники съезда переходят к дискуссии. Вебер кипит от возмущения, принимает живейшее участие в обсуждении, а на следующий день подтверждает свою позицию конкретными действиями, которые кажутся заранее подготовленными и имеют далеко идущие последствия. «В этом вопросе я ни за что не стал бы соблюдать „меру“», – пишет он в своем послании, в котором сообщает о своем выходе из Социологической ассоциации по причине своей непреклонной позиции в отношении отказа от ценностных суждений[530].

Смена декораций. За два года до этого, 3 декабря 1910 года, газета «Гейдельбергер тагеблатт» публикует письмо читателя – местного приват–доцента философии Арнольда Руге. В нем этот бывший ассистент Вильгельма Виндельбанда высказывает свое возмущение женским движением. По его мнению, оно «постепенно превращается в скандал, который возмущает не только настоящих женщин, но и мужчин». Руге еще дважды говорит о настоящих женщинах и тех, «кто не может быть женщиной и не хочет быть матерью», чтобы, в конце концов, выразить свою мысль еще более конкретно: женское движение состоит «из старых дев, бесплодных жен, вдов и евреек». Матерей, повторяет он еще раз, среди них нет[531]. Поводом для Руге послужило состоявшееся четырьмя днями ранее собрание союза «Образование женщин и право женщин учиться в университете», которым руководила Марианна Вебер. На собрании обсуждалось предложение представительницы социал–демократической партии, феминистки Лили Браун о создании общих кухонь в многоквартирных домах для того, чтобы облегчить бремя домашних забот среди женщин из рабочих и буржуазных семей[532].

Поначалу бездетная Марианна Вебер лишь смеется вместе со своим мужем над злобными инсинуациями доктора Руге, которого оба они знают как неутомимого кверулянта, однако затем обстоятельства, в частности, тот факт, что Виндельбанд поддержал Руге, а часть гейдельбергских знаменитостей мужского пола высказала свое полное согласие с его тезисами, вынуждают ее потребовать от него объяснений, кого конкретно он имел в виду. Руге, опять же в письме читателя, пишет, что он имеет в виду женское движение в целом, не подразумевая никого конкретно, т. е. не имея в виду только гейдельбергских женщин, но среди прочих и их, разумеется, тоже[533]. В ответ на это Марианна и Макс Вебер – также в читательском письме в газету–пишут, что Руге избегает четких формулировок, что его как моралиста переполняет незрелое желание высказаться о вещах, которых он не знает; «поэтому если Вы еще сохраняете способность к адекватным суждениям», обращаются они к Руге, Вы должны признать, что в данном случае речь идет об оскорблении. Руге в ответ на это обвиняет Вебера в том, что тот прячется за спину жены, чтобы избавить себя от необходимости вызвать противника на дуэль.

События принимают стремительный оборот. Вебер, с одной стороны, заявляет, что его жена в состоянии сама высказать свою позицию, к тому же дуэль ничего не меняет и не доказывает. «Иначе люди бы только и делали, что палили друг в друга из пистолетов», – так он благоразумно–примирительно пишет журналисту, который, в свою очередь, уже как–то «предлагал» Руге «отхлестать его по щекам», когда тот стал говорить с его женой в оскорбительном тоне[534]. Но, с другой стороны, Вебер хочет, чтобы противник признал его правоту. Руге, со своей стороны, настаивает на конфликте с Вебером, подает на него в суд за оскорбление, потом сам же забирает заявление. По прошествии некоторого времени Руге заявляет, что его читательское письмо было слишком острым по форме, но не по содержанию, и сообщает о своем намерении прекратить конфликт, щадя болезненную раздражительность Вебера. Кроме того, он заявляет, что придает большое значение обнародованию имен тех женщин, которых он имел в виду. «Теперь, – пишет после этого Вебер, – речь идет отнюдь не об опрометчивом поступке, а о действии, наказанием за которое может быть только физическая смерть или – в случае „детей“ и „юродивых“ – что–то сопоставимое с нею»[535].

Немецкий профессор в отставке собирается изрубить саблей приват–доцента философии из–за антифеминистского письма в газету? В Гамбурге и Берлине, а затем и в Мангейме, и в Дрездене газеты под заголовками вроде «Старый, славный Гейдельберг»[536]* сообщают о совершенно ином повороте событий: из университетских кругов им стало известно, будто Вебер не принял вызов на дуэль, сославшись на состояние своего здоровья. Истинность этой информации отрицают и Вебер, и Руге, но это ничего не меняет: газеты переписывают друг у друга статьи на эту тему, Вебер пытается внести соответствующие исправления, ему отказывают со ссылкой на надежные, но анонимные источники, а кроме того, как пишет редакция «Дрезднер Нойестен Нахрихьтен», возможно, данная деталь передана неверно, однако в остальном в статье не к чему придраться. Законодательство, регулирующее вопросы опровержения и преступного бездействия, в те годы было еще недостаточно развито, и тот, кого приводят в отчаяние сотни страниц, исписанные Вебером в ходе этого процесса, может утешить себя тем, что написанное им обеспечило суд материалом для дальнейшей юридической разработки данной проблемы. Ибо Вебер, со своей стороны, доставляет немало хлопот судебным инстанциям, пытаясь обходным путем выйти на своих врагов и для этого в многочисленных письмах и публично оскорбляя дрезденскую газету. Наконец, на Вебера подает в суд ее главный редактор, а затем и корреспондент, и теперь у Вебера появляется первая точка, откуда он может наносить следующий удар. Все это продолжается уже около десяти месяцев. Других писем Вебер уже почти не пишет. В суде он сначала проигрывает дело и вынужден заплатить сто марок штрафа, тогда как истцы на двоих платят лишь пятьдесят марок, однако на заседании суда второй инстанции корреспондент случайно выдает имя своего информанта, однажды произнеся вместо фамилии «Вебер» фамилию «Кох». А Коха Вебер знает.

Это его коллега, Адольф Кох, внештатный профессор журналистики, страдалец, который в молодые годы пустил себе пулю в грудь из–за любви, а потом горько шутил по поводу своего еврейства, а как ученый оставался совершенно незаметным. Два года назад Вебер, набирая материал для социологии современной журналистики, обошел его вниманием в своем анкетном исследовании, программу которого он составлял совместно с экономистом из Лейпцига Карлом Бюхером, хотя уже тогда он писал одному из своих коллег, что, возможно, не стоило этого делать, так как Кох может воспользоваться своими связями в прессе и обеспечить ему дурную репутацию.

Теперь же Вебер подозревает, что, предоставив ложную информацию своему бывшему ученику, тому самому корреспонденту «Дрезднер Нойестен Нахрихьтен», Кох отомстил ему за тот случай. Вебер пишет ему письмо, где заявляет, что с учетом данных обстоятельств он не имеет права готовить будущих журналистов к их профессиональной деятельности. Кох чувствует себя загнанным в угол, подает против Вебера судебный иск, Вебер торжествует. Это было похоже на то, «как если бы Ниагарский водопад обрушился в лохань для стирки белья», – так впоследствии описывал этот процесс Карл Ясперс[537]. Вебер взывает к суду и к собравшимся университетским коллегам, как народный трибун. Коху не удается убедить суд в том, что он не преследовал намерения дезинформировать общественность. Суд вызывает одного свидетеля за другим, и характер Коха предстает в невыгодном свете. Про ненавистного Руге уже давно забыли, – тем более что он пользовался покровительством философа Виндельбанда. За Коха–бедного, некрасивого, к тому же еврея и представителя сомнительной новомодной дисциплины – не вступается практически никто. Ко всему прочему университет заводит на него персональное дело. В конечном итоге в 1913 году его лишают права преподавать за то, что он незаконным образом назвал свой курс «журналистским семинаром», а материал для собственных занятий предположительно черпал из конспектов коллеги. Вебер слишком поздно понимает, что вообще–то он не хотел, чтобы все зашло так далеко. Однако заключительные слова, сказанные Марианной Вебер по поводу этого процесса, звучат более чем пошло: «Оба [чета Веберов] надолго запомнили урок, что уничтожить человека морально бесчеловечнее, чем уничтожить его физически»[538].

Еще на одной арене из тех, где Вебер ведет борьбу в эти годы, противники не встречаются лицом к лицу. Это письменные баталии с критиками «Протестантской этики». В 1907 году Вебер открывает критикам доступ к «Архиву социальной науки и социальной политики», публикуя в нем статью философа Карла Фишера. Свой ответ на его критические замечания Вебер предваряет фразой о том, что даже неверно понятая (на самом деле он имеет в виду «неверно понимающая») критика способна указать на те места, где автор не смог предотвратить возможность такого превратного понимания. Так читателю сразу становится ясно, что критика Фишера ничего не стоит – и это действительно так. Уже указание на то, что тот, кто цитирует католика Якоба Фуггера в качестве примера духа капитализма, не может называть этот дух «протестантским», абсурдно, ибо Вебер цитирует Фуггера как пример противоположного явления. Аргументы Фишера не отличаются логикой и изобретательностью, хотя его вопрос о том, как в принципе можно определить, становились ли кальвинисты капиталистами или, наоборот, скорее капиталисты становились кальвинистами, снова и снова будет возникать в процессе обсуждения веберовского тезиса.

Гораздо более продуманным было нападение историка Феликса Рахфаля, который в те годы преподавал в университете города Гиссена и среди прочего был специалистом по истории Нидерландов. Свою критику Рахфаль предваряет исчерпывающим и совершенно неполемическим изложением хода аргументации Вебера и аналогичных мотивов в работах Эрнста Трёльча. Первое, в отношении чего он высказывает свои сомнения, – это представление о том, что вообще возможно эмпирическим путем отличить традиционалистское удовлетворение потребностей от капиталистического заработка ради заработка: зарождающемуся среднему слою наверняка было не чуждо понимание преимуществ более комфортной жизни. Тем самым он ставит под вопрос идеально–типологический метод Вебера – выделение одного мотива экономической деятельности, в данном случае сомнения в религиозном пути к спасению. А если этот мотив и у капиталистических предпринимателей присутствует только в комбинации со стремлением к воздаянию за труд еще на земле («наслаждение жизнью, забота о семье, стремление к почету, власти, эффективности в служении ближнему или в целом нации и национальному благополучию»), что же тогда остается от этого очень конкретного обоснования? И далее Рахфаль формулирует возражение, которое впоследствии возьмет на вооружение Вернер Зомбарт: если капиталисты–производители были убежденными аскетами, то в их среде совершенно точно не могло быть потребителей их товаров и услуг[539]. Вебер и сам признавал, что аскетичные протестанты боролись с роскошью, но при этом ценили «солидное удобство буржуазного дома». Но здесь практически невозможно провести границу между комфортом и борьбой с излишеством в значении мотива человеческой деятельности[540]. С точки зрения Рахфаля, «капиталистический дух», безусловно, присутствовал в высказывании Фуггера о том, что он «собирается наживаться, сколько хватит сил». Оно действительно свидетельствует о мотиве наживы ради наживы, в отличие от традиционного мотива удовлетворения потребностей, однако здесь нет намерения сделать это знаком своей избранности. «Откуда Веберу известно, что Фуггер был лишен чувства внутреннего долга по отношению к своей профессии, что он не руководствовался идеей о том, что человек обязан точно и добросовестно исполнять ту задачу, которую перед ним поставила жизнь?» Это, по сути, тот же капиталистический дух, что царил и в католической Фландрии, среди арминианских торговцев текстилем в Голландии (арминианство было одним из направлений протестантской реформации, согласно которому избрание богом к спасению в любом случае зависит от поступков человека) и среди безразличных к религии нью–йоркских фабрикантов, однако для Вебера, как пишет Рахфаль, все это «не настоящий дух капитализма». И, наоборот, на Кальвина Вебер, по его мнению, проецирует современные взгляды, которых тот не имел. Только что, в 1909 году, Европа отметила четырехсотлетие женевского реформатора, и по этому поводу чего только ему не приписывали – начиная с борьбы за права человека и политические свободы и заканчивая нидерландской пейзажной живописью, а теперь еще и дух капитализма! При этом, как отмечает Рахфаль, Кальвин был угрюмым теократом, далеким от того, чтобы бороться за отделение церкви от государства, приветствовать экономическое процветание промышленных и торговых городов или одобрять индивидуализм и свободу совести[541].

Возмущенная реакция Вебера последовала незамедлительно. «Международный еженедельник науки, искусства и техники», где была опубликована критика Рахфаля, предложил выступить с ответной статьей Трёльчу, а не ему. Невежливо. Автор критической статьи воспринимает его и Трёльча как коллектив, что позволяет ему приписывать предполагаемые ошибки одного сразу же и второму[542]. Некорректно. Ну и кроме того: «Кто действительно читал наши работы…»; «критики вроде Рахфаля…»; «Однако что это за „историк“, который…»; «Признаюсь, подобного рода дискуссию я нахожу довольно бессмысленной и считаю изрядной дерзостью…»; «некий писатель» Рахфаль; «искусственно и намеренно созданная путаница»; «мнимые противоречия»; «как я в который раз вынужден повторить…» и т. д.[543] Собственно, на аргументы Рахфаля Вебер отвечает лишь, что все они уже были опровергнуты в его исследовании, и поэтому он был бы вынужден повторяться. Он явно раздражен тем, что его сложную методологическую конструкцию делают частью чисто фактологического спора о торговых домах Голландии. У него не укладывается в голове, как Рахфаль может утверждать, будто рационалистически регламентированная жизнь еще не является аскезой, а этика кальвинизма вовсе не была такой строгой, как Вебер рассказывает своим читателям[544].

Однако первое, что бросается в глаза в этом споре, – это не научные расхождения, а крайне раздраженный тон, заданный Вебером. После того как Рахфаль в своем ответе Веберу протестует против его грубости, но еще раз терпеливо объясняет свои оставшиеся без ответа возражения, Вебер выходит из себя: Рахфаль, пишет он, лишь повторяет мелочные придирки вместо того, чтобы честно признать, что он прочитал работу Вебера поверхностно, и продолжает изрекать неискренние, вызывающие чувство неловкости глупости и банальности. Поэтому Вебер видит в Рахфале бесстыдного и бесчестного человека, который в принципе даже не способен дать сатисфакцию. По своей натуре он «скандальный писака» (это выражение Вебер употребляет трижды), т. е. тот, кто даже не борется по–настоящему, а лишь машет деревянным мечом, «и с таким человеком если и говорят, то открытым, прямым текстом»[545]. И здесь уже почти не остается сомнений: Вебер хочет спровоцировать дуэль.

Можно было бы рассказать о множестве подобных сцен с участием разгневанного, бросающегося на своих противников Макса Вебера. Начало было положено той сценой военно–полевого суда, которая разыгралась между ним и его отцом. После лекции по поводу вступления в профессорскую должность он радуется шоковой реакции, вызванной его агрессивной манерой излагать свои мысли. В Союзе социальной политики разгорается шумиха вокруг выступления Макса Вебера и его брата против той хорошей репутации, какую прусские чиновники завоевали себе среди представителей политэкономии и государствоведения. Едва закончилось судебное разбирательство с Адольфом Кохом, как Вебер вступает в конфликт с кильским экономистом Бернхардом Хармсом из–за его критики «Очерков социальной экономики», которые должны были выходить под редакцией Вебера с 1908 года. Дело чуть не доходит до дуэли. Хармс как–то намекнул кузену Вебера Отто Баумгартену, что редактором следовало бы сделать его, а не Вебера. В письме к Фердинанду Теннису, в котором он предполагает союзника Хармса и с которым по этой причине временно разрывает отношения, Вебер с возмущением пишет о критике в его адрес в связи с тем, что он–де игнорирует традиции издательства, тогда как на самом деле честь издательства «абсолютна тождественна моей чести», и речь идет о его собственной «незапятнанной репутации»[546]. Он вызывает Хармса на дуэль (на саблях!), но когда Хармс, который моложе Вебера на двенадцать лет, принимает вызов с условием, что поединок состоится во время пасхальных каникул, чтобы не привлекать внимание студентов, Вебер отказывается от вызова, сославшись на то, что его гнев уже остыл. Коллега Хармса – Феликс Рахфаль! – отмечает, что в своем отказе от дуэли Вебер допустил грубые нарушения формальных требований.

Когда подходит к концу Первая мировая война (а мы подходим к завершению нашего далеко не полного перечня конфликтов), Вебер заявляет, что намерен оскорблять кайзера Германии до тех пор, пока тот не подаст на него в суд, куда будут вызваны и все без исключения министры с тем, чтобы заставить их отчитаться о своей роли в войне.

Рациональность, растущая роль специалистов, свобода от ценностных суждений – глядя на эти самые известные понятия, связанные с творчеством Макса Вебера, нельзя и предположить, что их автор с самого начала своей научной карьеры практически непрерывно с кем–нибудь конфликтовал – порой яростно, часто оскорбляя противника и всегда с огромным пафосом. В этом можно видеть проявление характерной обидчивости, что в те годы была неотъемлемой частью немецкой культуры чести. Ничего не пропускать мимо ушей, не мириться ни с чем, входить в «общество способных к сатисфакции» (Норберт Элиас), всегда быть готовым к поединку – целая система негласных правил определяла, кто кого и чем обидел. Когда Вебер рассказывает журналисту Фридриху Бланку свою версию конфликта с Руге, тот просит его «быть предельно вежливым и в письмах ко мне не использовать оскорбительных выражений в адрес господина д-ра Руге, поскольку, как мне стало известно вчера, невеста господина д-ра Руге, а также ее брат часто бывали в нашем доме»[547]. Как мы видим, честь могла быть задета в самых неожиданных контекстах.

С другой стороны, пожалуй, было бы ошибкой видеть в этом индивидуальную поведенческую манеру Вебера или предрасположенность к праведному гневу, который его так восхищал в древнееврейских пророках. Такая трактовка слишком легко принимает на веру показную несдержанность Вебера. В частной жизни он вовсе не был склонен к спонтанным приступам ярости или к неадекватным реакциям; сам он, говоря о своем характере в молодые годы, описывал себя как не особо общительное существо, которое предпочитает держать свои эмоции при себе. Таким же он был и в зрелые годы. Поэтому, прежде чем представлять его себе как совершенно не владеющего собой человека, как действительно может показаться при знакомстве с историей его конфликтов, следует поискать другие объяснения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю