355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрген Каубе » Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох » Текст книги (страница 3)
Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
  • Текст добавлен: 24 августа 2017, 16:00

Текст книги "Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох"


Автор книги: Юрген Каубе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

Макс Вебер–старший принадлежал к той самой национал–либеральной буржуазной элите, которая представляла демократические силы в условиях монархии и обеспечивала персоналом быстро растущий аппарат исполнительной власти, в то время как монарху при Бисмарке было позволено называться кайзером. В своей предвыборной речи, произнесенной в 1872 году в Кобурге, его тогдашнем избирательном округе, Вебер–старший рассказывает о том, что еще в молодые годы он выбрал для себя «политику в каком–то смысле как профессию». В этой же речи он объясняет, почему предпочел работу в городском совете Эрфурта университетской карьере: «Мне казалось, что сегодня, когда нам предстоит решение в высшей степени реальных, насущных задач, политическая деятельность уже не есть прерогатива профессоров, в отличие от того времени, когда речь шла главным образом о разработке и распространении политических идей. Практическая деятельность с четко очерченной сферой влияния казалось мне лучшим фундаментом для профессии, которую я себе мысленно избрал»[38].

«Политика к каком–то смысле как профессия»: нельзя не заметить удивительного сходства этой формулировки Вебера–старшего с темой одного из самых знаменитых докладов его сына – «Политика как профессия» (1919). Однако небольшое отличие, заключенное в «каком–то смысле», говорит нам о том, что пятьдесят лет назад зарабатывать себе на жизнь политикой еще не было чем–то само собой разумеющимся, в отличие от прихода в политику людей и без того состоятельных, и требовало дополнительных объяснений. Еще в 1866 году шурин Вебера–старшего историк Герман Баумгартен из той же посылки («Политика является профессией так же, как юриспруденция и медицина, более того, это самая благородная и сложная профессия, какой только можно посвятить свою жизнь»[39]) делает противоположный вывод: только дворяне могут найти время для занятия политикой. С другой стороны, чтобы справиться со всеми задачами, которые стояли перед системой политического управления большого города в те годы, дворян бы просто–напросто не хватило.

Домашний уклад в семье Веберов формировался под влиянием всего многообразия должностей, которые последовательно или одновременно занимал отец семейства: с одной стороны, это было его постоянное отсутствие из–за заседаний в парламентах и городском правлении или из–за разъездов во время предвыборных компаний, а с другой – постоянные гости из числа депутатов, чиновников, единомышленников и т. д. Сначала Веберы снимают дом в Темпельхофе, а в 1872 году покупают особняк в Шарлоттенбурге по адресу Лейбницштрассе, 19 – сегодня это центр «западного Берлина», а тогда и вплоть до 1920 года Шарлоттенбург еще находился за городской чертой. В одном из юношеских писем Вебера мы читаем: «После возвращения я еще пока не был в Берлине и за пределами Шарлоттенбурга»[40]. К вилле «Хелена», как ее называют в семье Веберов, прилегает огромный сад – почти две с половиной тысячи квадратных метров. По воспоминаниям Марианны Вебер, дети на вилле росли почти как в деревне[41]. Тетка Макса Вебера Ида Баумгартен, впервые приехав к сестре погостить, увидела «рыцарский замок в уменьшенном масштабе» – четыре этажа, включая две башенки, восемь комнат: «очаровательно для гостей, мужа и детей […], но невыносимо тяжело для домохозяйки с маленьким ребенком»[42]. Тяжело не только из множества лестниц – Хелена Вебер страдает от частого отсутствия мужа, от большого объема работ по дому, которые она неохотно перепоручает прислуге, от нежеланной роли хозяйки дома, принимающей гостей из широкого круга друзей и знакомых супруга, и от постоянных тревог и забот о детях, и в первую очередь о Максе.

Жизнь Хелены Вебер, урожденной Фалленштайн, была сплошной чередой тревог и забот, и печальных дней в ней было больше, чем радостных. Ей было шестнадцать, когда в сентябре i860 года она познакомилась со своим будущим мужем, и уже вскоре после знакомства состоялась помолвка. Для того времени такая поспешность была крайне необычна: среди крупной буржуазии, к которой принадлежали обе семьи, подобные решения, как правило, тщательно обсуждались и подготавливались, тем более что в данном случае речь шла о столь молодой паре. В конечном итоге в этих кругах узы брака всегда соединяли не просто двух отдельных людей, но два состояния, два наследства, два, если можно так сказать, узловых пункта в сети социальных связей высокого уровня. Такое решение невозможно было отдать на волю случая, каковым были сиюминутные эмоции влюбленных. Идея брака по любви уже успела утвердиться в обществе, но только как идея; молодым людям полагалось сначала влюбиться, а потом уже должным образом и по согласованию с родственниками вступить в брак с подходящей кандидатурой.

Отец Хелены, Георг Фалленштайн, впрочем, не мог оценить кандидатуру жениха своей дочери, так как умер еще в 1853 году. Из тех, кто выступал от имени обширных связей среди элиты и самых состоятельных людей Германии, в живых была только ее мать, Эмилия Фалленштайн, урожденная Сушей. Место, освободившееся после смерти отца, неофициально занял его друг и биограф Георг Гервинус[43]. В год смерти Фалленштайна против Гервинуса, историка по профессии, из–за демократических идей в его «Введении в историю XIX века» было выдвинуто обвинение в государственной измене, которое, впрочем, было признано незаконным и вскоре отменено высшим апелляционным судом. Тем не менее эта скандальная история стоила ему профессорской должности в Гейдельбергском университете. Несмотря на это, он частным образом продолжал свои исторические изыскания и привлек к ним Германа Баумгартена, который познакомился в доме Фалленштайнов со своей будущей женой Идой – сестрой Хелены, старше ее на семь лет. Гервинус давал сестрам Фалленштайн – Иде, Генриетте и Хелене – частные уроки литературы, древних языков, музыки и географии и при этом, в возрасте пятидесяти пяти лет, домогался интимной близости с несовершеннолетней Хеленой, о чем через некоторое время стало известно ее семье. Неизвестно, дошло ли до сексуального насилия, но для подтверждения домогательств достаточно процитировать письмо Хелены Иде в январе 1861 года, после того как Гервинусу было отказано от дома: «Он любил меня не как ребенка, а как любовницу, но при этом требуя от меня того, чего влюбленный не должен требовать от своей возлюбленной, а его женой я не была и никогда не буду. […] Иногда я была противна самой себе и часто думала, что лучше прыгнуть в Неккар, чем жить так дальше. […] И тогда он всегда говорил, что если мы будем вместе духовно, то со всем прочим он оставит меня в покое»[44].

Не исключено, что поспешная помолвка Хелены с Максом Вебером объясняется желанием вычеркнуть из памяти эту чудовищную историю и покинуть то место, в котором она разворачивалась. То, от чего Хелене так никогда и не удалось до конца избавиться, – это отчуждение от сексуальности. Во всяком случае, так это виделось ее сыну. «Гервинус, знаменитый историк, был маминым учителем, перед которым она преклонялась. С ним у мамы связано и ужасное воспоминание: охваченный внезапным желанием, он стал домогаться ее. Это повлияло на все ее последующее восприятие чувственной стороны жизни», – пишет Макс Вебер в 1910 году своему брату Артуру, пытаясь объяснить причины семейных конфликтов в прошлом[45]. Впрочем, и сама Хелена Вебер говорит о том же: «Ведь я еще принадлежу к той эпохе, когда тело имело право на существование только как вместилище души и ах, как же часто в браке я молила Бога о том, чтобы я, чтобы „он“ были освобождены от телесного бремени или умели подчинять его своей воле. Это, наверное, еще одно неизгладимое наследие моей матери и религиозно–пуританского происхождения обоих родителей»[46]. В обеих цитатах раскрывается то, что мы впоследствии увидим и в отношении переживаний самого Вебера: внутри семьи широко обсуждаются самые интимные биографические подробности. Так, например, тема сексуальности не просто не была запретной – о ней говорили часто и охотно, но при соблюдении норм речевого этикета.

Порой такое обсуждение не уменьшало, а только увеличивало эмоциональное бремя членов семьи Веберов. При любых обстоятельствах полагалось соблюдать приличия; так, на Гервинуса никто не подал в суд и даже не подверг обструкции, но, с другой стороны, члены семьи сообщали друг другу о случившемся в письмах, и в конце концов даже дети узнали о том, что их матери пришлось пережить в юности. Соблюдение приличий предполагало также, что пережившая сексуальную травму девушка должна была искать спасения в браке, хотя ей наверняка было известно (и в любом случае она узнала об этом в своей новой семье), что там от нее тоже ждут проявления сексуальности. Но, с другой стороны, что ей оставалось? Жизнь во второй половине XIX века многим, и особенно женщинам, казалась западней. В период между 1864 и 1880 годами у Хелены Вебер едва ли не каждые два года рождается ребенок. Тем не менее в этой западне ей видится моральный долг, требование принести себя в жертву. В то же время из ее самопожертвования вырастает ожидание того, что окружающие примут и поддержат ту картину мира, где за подобные жертвы полагается моральное вознаграждение. Но если отец Макса Вебера наслаждается требованиями, которые предъявляет к нему его профессия, а его собственные ожидания в отношении домашнего уклада также полностью совпадают с представлениями, принятыми в обществе (отлаженный быт, обходительная супруга, воспроизводство семьи), то матери ее ожидания приходится реализовывать в каком–то смысле в одиночку. При этом единственным надындивидуальным ресурсом ей служит религия, ставящая жертву во главу угла. Этим объясняется и морализаторский стиль ее воспитания. Неудивительно, что эта еще очень молодая женщина, на плечи которой целиком и полностью легла забота о доме и о многочисленных собственных детях, ищет поддержку в нравственных принципах.

Макс Вебер – первый из восьми детей; его называют продолжателем рода, а сам он в дальнейшем нередко берет на себя роль выразителя интересов своих братьев и сестер. Две сестры умирают рано – Анна в 1866 году сразу после рождения, Хелена в 1877‑м в возрасте четырех лет. Веберу на тот момент тринадцать, и он хорошо осознает и запоминает смерть сестры. Тетка Ида, с которой его мать поддерживала наиболее тесные отношения, в год его рождения потеряла двоих детей, в том числе и свою первую дочь, которая, прожив всего год, умерла не более чем за три недели до дня рождения Макса. Всего из восьми детей Иды лишь четверо перешагнули семилетний рубеж. В те времена это не было редкостью – у дяди Хелены Фалленштайн, Эдуарда Сушей, из девяти детей в младенческом или детском возрасте умерло шестеро[47]. Сама Хелена после рождения Макса долгое время лежит с температурой, о ребенке заботится кормилица, жена столяра, незадолго до этого также разрешившаяся от бремени. В два года Макс Вебер переносит менингит, который в то время еще не умели диагностировать по возбудителю, не говоря уже о медикаментозном лечении. После болезни, по воспоминаниям матери, в его характере появилась тревожность. Это пока еще прелюдия к долгой истории недугов Макса Вебера. В то же время с самого раннего детства и до зрелого возраста Макс был окружен материнской любовью. Сама Хелена Вебер пишет: «Всякому личному удовольствию был положен конец, но за это мне была дарована глубочайшая радость – исполнять свой материнский долг, отрешившись от всего остального»[48].

Хелена и ее сестра Ида воспитывались на трактатах англо–саксонских теологов Уильяма Эллери Ченнинга и Теодора Паркера, которые им читала вслух их мать Эмилия Фалленштайн. Эти работы, написанные в первой половине XIX века, были призваны противостоять строгому кальвинизму новой родины их авторов – Америки, где по отношению к карающему богу допускалось только одно чувство – страх. Ченнинг писал о том, что мы познаем бога посредством собственной души, и это доказывает, что между душой и богом есть определенное сходство: «Идея бога, возвышенная и внушающая благоговение, – это идея нашей собственной духовной сущности, очищенная и продолженная в бесконечность. В нас самих заложены элементы божественного. Поэтому сходство бога и человека отнюдь не только метафорическое. Это, скорее, сходство родителя и ребенка, сходство двух родных существ»[49].

Позднее сестры будут искать в этих сочинениях утешения в связи со смертью их детей. Как бы ни была высока вероятность смерти ребенка – сразу после рождения или в детском возрасте, – в те времена с ней было невозможно смириться, смягчив удар судьбы с помощью заученных религиозных обрядов или стоической невозмутимости. Вероятно, это было связано с тем, что во всех без исключения областях наблюдался явный прогресс, а ситуация с младенческой смертностью так и не изменилась на протяжении всего XIX века. В Германии она даже увеличилась в период между 1850 и 1875 годами, а в Англии, где ее показатели были существенно ниже, осталась практически без изменений с 1840 по 1900 год. Британский премьер–министр Уильям Гладстон, у которого в 1850 году от менингита умерла четырехлетняя дочь, пишет в своем дневнике о том, что смотреть, «как это маленькое существо, никогда не совершившее ни одного греха, „сопоставимого с грехом Адама”, расплачивается жизнью за наш род», – это тяжелое испытание, и в такие минуты кажется, что религиозное понимание действительности вот–вот рухнет. Середина века стала едва ли не зримым рубежом, после которого в обществе постепенно начал нарастать протест против детской смертности – например, в фортепьянном трио соль–минор оп. 15 Берджиха Сметаны, у которого за три года, с 1854 по 1856‑й, в возрасте от двух до четырех лет умерли трое из четырех детей. Для намечающегося разрыва между «практической теологией» и семейной трагедией характерно признание одной матери из знаменитой семьи пасторов англиканской церкви Биккерстетов, которая после смерти своего новорожденного сына в 1854 году писала: «В отношении того, что напоминает мне о моем малыше, я порой боюсь полагаться на свои чувства. Я могу думать о своем ребенке, представляя себе его на небесах, но не могу думать о своем малыше, которого я потеряла; думая о нем, я слишком сильно желаю снова обрести такой же источник радости»[50].

Религиозность сестер Фалленштайн, перенесенная Хеленой и в дом Веберов, позволяла сглаживать подобные эмоциональные конфликты, которые иначе вряд ли можно было бы выдержать. Иногда об этой функции религии в семье говорили совершенно открыто. Вскоре после того, как в муках скончался второй ребенок Иды, в письме матери Макса Вебера она писала о том, насколько важно для нее верить, что «эта ужасная агония была не напрасной для моих бедных детей, что она помогла подготовить их души к высшей жизни. Только эта надежда помогает мне до сих пор оставаться в этом мире»[51]. Хелена Вебер тоже несет через всю свою жизнь груз этого трагического переживания, и это бремя усугубляется еще и тревогой за здоровье выживших детей. И у нас нет оснований полагать, что она находила утешение и поддержку у мужа.

Вместо этого ей, по всей видимости, довольно рано приходится искать поддержку у старшего сына – Макса. По причине его ранней интеллектуальной зрелости с ним очень скоро начинают обращаться как с маленьким взрослым. Он рано перестает быть объектом эмоциональной опеки со стороны матери; вместо этого она все свое внимание уделяет его «нравственному воспитанию» в надежде, что сын усвоит ее и теткино религиозно–социальное мировоззрение и не будет таким, как его отец. Вместе с детьми Хелена поет перед завтраком хоралы, по воскресеньям ходит в церковь, читает Библию и, самое главное, говорит о религии и читает религиозную литературу[52]. И если ее муж и его коллеги и единомышленники не придавали подобным увлечениям ни малейшего значения (как впоследствии писал своей невесте Макс Вебер, «у нас дома, впрочем, интерес к „религиозным материям и социальному реформаторству“ сталкивается с особыми трудностями», вольнодумство старшего поколения соседствует с ограниченностью и нетерпимостью, а в каждом пасторе подозревают «по меньшей мере склонность к лицемерию»)[53], то сама Хелена Вебер воплощала свои взгляды в жизнь с упорством, доставлявшим немало проблем ее близким. Оглядываясь назад, Макс Вебер даже придумал особое слово для обозначения свойства характера, которое сформировалось у него под влиянием материнской неугомонности и способности к постоянному страданию: «Неутешность»[54].

ГЛАВА 3. Берлин, либерализм и академическая среда

Привлекательность метрополий объясняется еще и тем, что в них каждый индивид находит то моральное окружение, которое возбуждает его интерес и тем самым способствует свободному и полному раскрытию его подлинной натуры. Роберт Эзра Парк

В апреле 1914 года Вебер пишет матери письмо, где поздравляет ее с семидесятилетием и вспоминает о «пересадке на берлинскую почву», которая повлекла за собой «все то множество проблем и сложностей, проявившихся позднее», «а именно после того, как все друзья первых лет – Фриц Эггерс, Юлиан Шмидт, Фридрих Капп – один за другим ушли из этого мира, а Хобрехты постарели». Здесь Вебер перечисляет друзей семьи из среды, близкой к Национал–либеральной партии Германии: это адвокат Фридрих Капп, который в качестве политического журналиста освещал события революции 1848 года, затем эмигрировал в США, в 1870 году вернулся по амнистии в Германию и стал сначала членом городского совета в Берлине, а потом и депутатом рейхстага[55]; искусствовед Фридрих Эггерс, друг Теодора Фонтане, который в министерстве культуры Пруссии отвечал за изобразительные искусства; историк литературы Юлиан Шмидт, который совместно с Густавом Фрейтагом пропагандировал литературный реализм.

«Ибо это канувшее в Лету, забытое поколение буржуа, чью историю никто никогда не напишет, было достойно того, чтобы с ним познакомиться, не говоря уже о том, что оно приносило в дом настроение, позволявшее противостоять отчуждающему воздействию большого города – которое тем не менее имело большое влияние и на отношение детей или, во всяком случае, сыновей к родителям в том случае, если дети были нервными, легко поддающимися влиянию и склонными к замкнутости юношами, что верно в отношении почти каждого из нас»[56].

Отчуждающее воздействие большого города – а ведь Вебер живет на его окраине, почти что за городом, в особняке посреди большого сада. Дом расположен в западном районе Берлина, «этом маленьком элегантном городке», как называет его Альфред Керр, «где живут все те, кто что–то умеет, что–то из себя представляет и имеет кое–что за душой, но при этом воображает о себе в три раза больше того, что умеет, что из себя представляет и что имеет за душой на самом деле»[57]. Впрочем, это относилось уже к тому времени, когда Макс Вебер, совершенно несклонный к преувеличенно высокому мнению о самом себе, покинул родительский дом. В годы его юности Шарлоттенбург растет быстрее всех прочих районов Берлина. Когда Веберу исполняется семь, население Шарлоттенбурга составляет двадцать тысяч человек, но урбанизация района происходит буквально у него на глазах: когда ему двадцать один, здесь проживает уже сорок две тысячи, а в 1893 году, когда он покидает родительский дом, в Шарлоттенбурге живет более ста двадцати тысяч человек; в 1914 году это уже одиннадцатый по величине город Германской империи.

Этот стремительный рост объясняется не столько повышенной рождаемостью, сколько притоком населения из сельских регионов, в первую очередь из Бранденбурга, Западной и Восточной Пруссии и Силезии. Доля коренных горожан за период, на который пришлась юность Вебера, сократилась настолько, что не составляла даже половины от всего населения. На глазах у Вебера провинциальный пригород становится частью метрополии, население беднеет, а внешний облик города постоянно меняется. В это же самое время в Шарлоттенбурге живет и Генрих Цилле; все эти процессы он запечатлевает на своих фотографиях. Как раз в этот период в Берлине, словно грибы после дождя, вырастают многоквартирные доходные дома – «казармы». В 1911 году Вернер Хегеман пишет о квартирах, появившихся незадолго до рождения Вебера, когда в Берлине проводилась первая перепись населения. Здесь, по свидетельству Хегеманна, «в каждой отапливаемой комнате размещалось от 4 до 13 человек». Период городского развития Хегеман описывает как борьбу между попыткой «уравновесить возможности и потребности эпохи и тупой инертностью масс, проявляющейся в преследовании корыстных интересов в политике, в бюрократизме и тривиальном стремлении частных лиц к сиюминутной наживе, но также в непритязательности хлынувших в город малообразованных масс, имевшей роковые последствия для городской гигиены и культуры, и непритязательности так называемых образованных классов в вопросах культуры, что заслуживает еще более сурового приговора»[58]. За домовладельцами закреплена половина мест в городском совете, хотя их доля в населении Берлина едва превышает один процент.

Тот факт, что Вебер видит в поколении ученых–либералов, вхожих в дом его родителей, противовес отчуждающей атмосфере большого города, говорит о многом и прежде всего о том, насколько сильно он в свои юношеские годы был привязан к родительскому дому. Каких–либо сведений о школьных друзьях не сохранилось, да и вообще на протяжении всей его жизни у Вебера был один–единственный близкий друг. Если понимать под юностью не только определенный возраст, но и важный период социализации, то у Вебера она прошла довольно своеобразно. С одной стороны, из–за частого отсутствия отца он на собственном опыте переживает типичное для буржуазного воспитания разделение дома и профессии, в результате которого молодые люди помимо школы и семьи не имеют перед глазами никаких других социально значимых примеров. С другой стороны, в доме Веберов часто собираются многолюдные компании, где фигура отца воплощена в участниках событий 1848 и 1871 годов, т. е. года неудавшейся буржуазной революции и года основания немецкого национального государства. В то же время Веберу сложно оценить, насколько успешным было это поколение в реализации своей буржуазности, составлявшей основу его самоидентификации. Если взять, к примеру, Вебера–старшего, то он, благодаря своей профессиональной деятельности, вовлечен в процесс городского развития, но пока еще совершенно неясно, окажется ли буржуазия, с которой он себя отождествляет, в выигрыше от стремительной урбанизации. Во всяком случае, пока она этого выигрыша не ощущает, несмотря на доходы от капитала, избирательное право и возможность делать карьеру в системе государственного управления и высшего образования. Это обстоятельство нуждается в объяснении, ведь на самом деле в то время Берлин, по возмущенному замечанию Бисмарка, был окружен либеральным «кольцом прогресса». Однако образованная буржуазия вовсе не отождествляла себя с метрополией. Любек считается оазисом духовной жизни, издалека даже Веймар, Афины или Базель кажутся центрами просвещения, а подлинное восхищение вызывают Гёттинген, Йена, Гейдельберг и Тюбинген. Если бы Берлин состоял из одних музеев вокруг Люстгартена, Королевской библиотеки, Академии и Университета им. Фридриха Вильгельма, а также зеленых пригородов вокруг, с этим можно было бы смириться – но не с немецким Чикаго, в который постепенно превращался этот город. Вот что пишет в 1884 году Теодор Фонтане об атмосфере немецкой столицы: «Для меня ясно одно: в большом городе человек становится быстрым, ловким, находчивым, но в то же время поверхностным, а всех тех, кто не живет в уединении, большой город к тому же лишает всякой возможности создавать что–либо сверх необходимого. […] У большого города нет времени на раздумья, но, что еще хуже, у него нет времени и на счастье. Единственное, что он порождает ежесекундно, это „погоня за счастьем“, которая есть не что иное, как несчастье»[59].

Невольно возникает ощущение, что не только мать Вебера с ее евангелистским воспитанием и угрызениями совести в связи с социальным вопросом, но и интеллектуальные круги, в которых вращался его отец, где–то глубоко в душе подозревали, что «модернизация» и им самим несет не только хорошее, но и плохое. Так или иначе, юность Макса Вебера пришлась на то время, когда буржуазия, несмотря на ведущую роль в городской и интеллектуальной жизни, была терзаема сомнениями. В собственных достижениях сомневаться не приходилось: сосредоточенный в столице империи цвет науки (а это, главным образом, представители буржуазии) пользуется авторитетом во всем мире, Берлин уже успел стать одним из центров мировой экономики, а в сфере развития инфраструктуры городское управление, невзирая на трудности, реализует один крупный проект за другим. Так, в период с 1867 по 1871 год строится окружная железная дорога, а в последующие годы железнодорожные пути постепенно пронизывают весь город. В 1884 году вводится в эксплуатацию первая городская электростанция, в 1888 году на одной из улиц впервые устанавливается электрическое освещение, начиная с 1895 года в городе все реже можно увидеть конные экипажи, им на смену приходят трамваи на электрической тяге. За все эти достижения буржуазия получает щедрое материальное и статусное вознаграждение.

Вопрос лишь в том, могла ли она во всем этом обрести себя в своем изначальном качестве. Была ли буржуазия «классом в себе», как утверждал Карл Маркс? Что общего было у городских ремесленников с профессорами, у фабрикантов – с чиновниками, а у чиновников – с врачами или юристами, помимо не столь важного для формирования общей культуры обстоятельства, что всех их можно было причислить к «третьему сословию»? По мере того как дворянство утрачивало свои функции в обществе, а высший слой рабочего класса по своему образу жизни приближался к буржуазии, границы между «сословиями» стирались[60] и на первый план выходили различия внутри буржуазного сословия. Постепенно сформировался целый ряд различных буржуазий, каждая из которых по–своему ощущала воздействие динамично меняющегося современного общества.

Говоря о юношеских годах Макса Вебера, этот процесс имеет смысл рассмотреть на примере гимназии и университета, ибо именно прохождение через эти образовательные инстанции объединяло многих представителей буржуазии. Как писал в 1859 году Генрих фон Трейчке, один из самых проницательных историков той эпохи, с работами которого Вебер познакомился еще в юности, «среднее сословие представляет собой совокупность граждан с высоким уровнем образования, у которых по роду их экономической занятости остается достаточно свободного времени и желания для реализации духовных интересов и в первую очередь для политической деятельности». Третье сословие стремится к миру, ибо только в условиях мирного времени оно может преследовать свои культурные и экономические интересы. Третье сословие не приемлет резких сословных разграничений, в политике готово подчиняться дворянству, если только оно не замыкается на себе, в политической борьбе, как правило, опирается на власть общественного мнения и не привязано ни к какой конкретной идеологии, не исключая либеральную. Но при этом «если иметь в виду только образование, пожалуй, будет не легко воспринимать его [третье сословие] как единое целое»[61]. С одной стороны, образование само имеет естественную тенденцию к универсализации, а с другой – образованная буржуазия более чувствительна к различиям внутри собственного социального слоя. Уже прозвучало знаменитое восклицание Якова Буркхардта: «Черт бы побрал это общее образование, которое сегодня все превозносят до небес!» Буркхардт одним из первых стал высмеивать власть «универсальной печати», с которой образовательные учреждения выпускают в современную жизнь «филистеров образования», т. е. людей, совершенно не понимающих того, что образование (Bildung) – в отличие от профессиональной подготовки (Ausbildung) и культурного снобизма (Einbildung), как отмечает Райнхарт Козеллек[62], – это активное усвоение нового, а не просто получение одного аттестата за другим. «В былые времена каждый был болваном и поступал по своему усмотрению, не докучая остальным; нынче же всякий считает себя образованным и, состряпав себе „мировоззрение“, проповедует его окружающим. Учиться уже мало кто хочет, держать свое мнение при себе – и того меньше, а уж уважать других людей в их развитии – и подавно»[63]. Еще через тридцать лет, т. е. как раз в те годы, на которые приходится юность Макса Вебера, Фридрих Ницше продолжит эти идеи в своей критике классической гимназии, массового образования посредством научно–популярной литературы и газет, а также отождествления «образования» и «знания»[64].

Социальная среда, в которой рос Вебер, имела основания считать, что, если положение обязывает, то же самое можно сказать и об образовании[65]. Слова Генриха фон Трейчке о «старой аристократии нашего академического образования» были не просто метафорой: ученые того времени действительно были настолько сплоченной социальной группой, что во многих отношениях были схожи с дворянским сословием[66]. Даже в 1912 году Макс Вебер будет утверждать, что университет – это, безусловно, аристократическое по духу заведение для избранных. Практика кооптации, частые браки внутри академического сообщества, особый кодекс чести – вот еще некоторые признаки, поддерживавшие уверенность образованной буржуазии в том, что она принадлежит к аристократии если не с точки зрения сословной иерархии, то во всяком случае по своему духовному развитию. Стало быть, образование обязывает. Но к чему? И что за образование? В 1879 году в Берлине была основана Высшая техническая школа, а в 1887 году – Имперский физико–технический институт. Подобное образование уже не имело ничего общего с классическими идеалами. Еще в 1887 году профессор классической филологии Ульрих фон Виламовиц–Мёллендорф хотел перенести подальше от Университета им. Фридриха Вильгельма памятник физику Герману фон Гельмгольцу, ибо естественные науки, с его точки зрения, не могли претендовать на господствующее положение в общей системе знаний[67]. Но это уже последние бои при отступлении; апелляция к классическому образованию как к некому различительному признаку все чаще носит оборонительный характер.

В «Госпоже Женни Трайбель», одном из немногих романов, где почти все персонажи – это выходцы из третьего сословия, Фонтане описывает жизнь Берлина в 1880‑е годы и при этом сталкивает друг с другом два мира – мир образованной и мир состоятельной буржуазии. В центре внимания оказывается семья учителя гимназии и семья фабриканта. Жена коммерции советника в свое время удачно вышла замуж и теперь, гордясь своим положением в обществе, ни за что не хочет допустить, чтобы кто–то другой повторил ее счастливую судьбу: при помощи интриг она расстраивает свадьбу своего сына с дочерью давнего друга семьи, преподавателя гимназии Вилибальда Шмидта. Отцы – один увлечен политикой, другой задумчиво–безучастен – предпочитают не вмешиваться. Фонтане высмеивает и владетельную буржуазию с ее стремлением к вершинам социальной иерархии и подражанием дворянству, и немного странное, немного сентиментальное благонравие общества «Семи греческих мудрецов», члены которого – школьные учителя сравнительно высокого ранга – каждую неделю собираются вместе, чтобы выпить рюмку–другую за образование. Во время одной такой встречи разговор заходит о социальных изменениях и прежде всего о меняющихся общественных ценностях. «Категорический императив исчезает» прямо на глазах, жалуется вышедший на пенсию директор школы Фридрих Дистелькамп. Раньше Горация класс слушал, затаив дыхание, и профессия учителя еще имела какой–то смысл. Шмидт («Если бы я не был учителем, то в конце концов стал бы демократом!»), напротив, приветствует новые веяния, подорвавшие слепую веру в установленный порядок. «На место этой изжившей себя силы пришла реальная власть фактического знания и умения». Его дочь, не сумев совершить столь же стремительный подъем по социальной лестнице, что и жена фабриканта, в конечном итоге выходит замуж за своего кузена–археолога, который получает исследовательскую стипендию и в составе экспедиции Шлимана уезжает в Микены на раскопки. Стало быть, единства образования и реальной власти фактического знания ищут в практическом освоении наследия античности. Так реализм воплотился в сфере науки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю