355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрген Каубе » Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох » Текст книги (страница 26)
Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
  • Текст добавлен: 24 августа 2017, 16:00

Текст книги "Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох"


Автор книги: Юрген Каубе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)

Что касается персонажей, с которыми Веберу в эти дни приходится иметь дело, то даже при искреннем желании сохранить серьезность их сложно воспринимать иначе, чем как балаганных актеров. В середине мая, еще до отъезда на мирные переговоры в Версаль, Вебер из Берлина пишет письмо Эриху Людендорфу, бывшему 1‑му генерал–квартирмейстеру штаба. Его цель – убедить Людендорфа первым сдаться в плен американцам, тем самым выполняя требования союзников и подавая пример остальным членам генерального штаба. Вебер взывает к чувству чести: нужно лишить врага возможности утверждать, будто ответственные лица в государстве заставляют свой народ расплачиваться за действия правителей[701]. Людендорф, однако, и в страшном сне не мог себе представить такое развитие событий. Вебер, прождав две недели и так и не получив ответа, 30 мая едет в Берлин и лично наносит ему визит. «Он все еще стоит у меня перед глазами, этот профессор Вебер», – пишет Людендорф в своих мемуарах в 1941 году, – «как он меня нахваливал, чтобы добиться от меня согласия: „Ваше превосходительство, увенчайте то великое, что Вы сделали для своего народа, совершите поступок, который выше даже геройской смерти ради отечества. […] Эта жертва умилостивит врагов, Ваша смерть спасет народ“. Он говорил очень странные вещи, и, поскольку для меня они были совершенно немыслимыми, они врезались мне в память». Людендорфу показалось, будто глаза Вебера сверкнули ненавистью, однако не исключено, что он спутал ее с презрением.

Записи, сделанные юристом Рихардом Тома и экономистом Эмилем Ледерером после беседы с Вебером об этом происшествии, еще более показательны. По его версии, Людендорф отказался пожертвовать собой ради нации потому, что народ, по его словам, – это мерзавцы, неблагодарный сброд, и будет лучше, если он оставит его, наконец, в покое. Вебер: Вы должны сослужить народу эту последнюю службу. Людендорф: Это еще не последняя служба. Вебер: «Тогда то, что было сказано о нации, по–видимому, тоже было сказано не всерьез». «Людендорф: Ну вот Вам Ваша хваленая демократия! Что при ней стало лучше? Вебер: Господин генерал, неужели Вы полагаете, что то свинство, которое у нас сейчас происходит, я считаю демократией? Людендорф: Если Вы так говорите, господин профессор, мы, пожалуй, могли бы с Вами найти общий язык. Вебер: Но неужели Вы полагаете, будто то свинство, которое у нас было раньше, я считал монархией?»[702] Не в бровь, а в глаз.

Вскоре после этого Вебер оказывается перед другой крайностью широкого спектра типажей. В июле 1919‑го в Мюнхене начинается процесс против писателя Эрнста Толлера, обвиняемого в измене родине[703]. Во время Ноябрьской революции он встал на сторону Курта Эйснера, баллотировался в баварский ландтаг от Независимой социал–демократической партии Германии (USPD), а после убийства Эйснера в феврале 1919 года входил в правление столь же суматошной, сколь недолговечной Советской республики, провозглашенной в апреле в знак протеста против избранного ландтагом премьер–министра, социал–демократа Иоганна Гофмана и его правительства. В тот момент, когда между сторонниками Советской республики и солдатами добровольческого корпуса происходят ожесточенные столкновения, отряды мюнхенской «Красной армии» находятся под командованием пацифиста Толлера. Официально этот писатель двадцати шести лет отроду является главой республики и, в отличие от коммунистов, хочет вступить в переговоры со сбежавшим в Бамберг правительством Гофмана. После того как попытка переговоров терпит неудачу, правые устраивают резню, левые расстреливают заложников, вследствие чего правые получают оправдание для дальнейших зверств. Неявная коалиция социал–демократии и добровольческого корпуса расшатывает Советскую республику, и она умирает под градом пуль.

В начале мая Толлера арестовывают, а его дело передают в военно–полевой суд. Незадолго до этого тот же судья приговаривает к смерти Евгения Левина, коммуниста из России, участника русской революции 1905 года. Его обвиняют в измене родине: суд обнаружил в его действиях и высказываниях холодный фанатизм («Мы, коммунисты, все покойники в отпуске»), а его согласие на расстрел заложников и сам факт членства в Коммунистической партии Германии были истолкованы как проявление «бесчестных убеждений». Макс Вебер, к которому Толлер, будучи студентом Гейдельбергского университета, приходил на его воскресные «журфиксы», в этом процессе проходит в качестве свидетеля, при этом по иронии судьбы суд записывает его в «литераторы». Толлера Вебер характеризует как сторонника этики убеждения, который, руководствуясь сугубо этическими мотивами, хочет изменить мир: его помыслы «абсолютно чисты», но он не учитывает последствий своих действий[704]. В свидетельских показаниях других литераторов – Томаса Манна, Карла Гауптмана, Ромена Роллана, Макса Гальбе–Толлер также предстает этаким прекраснодушным интеллектуалом, который по недоразумению оказался в политике и не испытывает ни малейшей ненависти к буржуазии. Даже министр внутренних дел Пруссии, Вольфганг Гейне, которого никак не заподозришь в симпатии к левой социал–демократии, вступается за Толлера: тот, мол, действовал в такой политической ситуации, когда границы между новой законностью и насильственным разрушением старой еще не были очерчены, в чем нет вины самого Толлера[705].

Обвинение развивает мысль Вебера о том, что позиция Толлера может быть названа этикой убеждения, и на этом основании приходит к выводу, что проводимая им политика подсудна: сам факт, что Толлер замахнулся на роль правителя, не имея необходимых политических знаний, является проявлением преступной недобросовестности. В этом смысле сторонника этики убеждения можно сравнить с человеком, который, не имея водительских прав, садится за руль. Дело не в том, что он действует «в отрыве от реальности», не учитывая шансы на успех; само действие для него – это уже успех. Убеждения могут быть смягчающим обстоятельством, но лишь в том случае, если они находят отражение в планировании последствий совершаемых действий. С точки зрения социологии цели – это тоже лишь средство, используемое для оправдания действий. Поэтому когда в средство превращается само убеждение, теории уже не так просто провести различие между действиями без учета последствий и действиями с учетом таковых. Ведь в конечном счете и средства, и цели можно трактовать как последствия действий.

Адвокат Толлера тоже вовремя замечает возможные неблагоприятные выводы из той трактовки, которую Вебер дает из добрых побуждений, желая снять ответственность с обвиняемого. Он призывает суд не придавать ей значения, ибо Вебер знал обвиняемого лишь в далекий период до поступления в университет[706]. Прокурор и адвокат здесь касаются одного противоречивого момента во взглядах самого Вебера: кто действует без учета последствий, не испытывает угрызений совести. Поэтому, по сути, восхищение у Вебера вызывает не столько этика Толлера, сколько сущность героя, желающего изменить мир. Даже слабое его подобие было для Вебера лучше, чем человек вроде Людендорфа, в котором нечистоплотность намерений соединялась с показным геройством и принципиальной неготовностью рисковать, если этот риск не служил его личным целям. Суд приговаривает Толлера, в действиях которого не было выявлено «бесчестных убеждений», к пяти годам заключения, т. е. к сравнительно мягкой форме наказания для политического преступника. «Бесчестный»

Левин был казнен уже на следующий день после вынесения приговора.

И, наконец, еще одна, третья сцена из последнего года жизни Вебера, где он снова соприкасается с кровавым карнавалом. Убийцей баварского премьер–министра Курта Эйснера был граф Антон фон Арко ауф Валлей, двадцатиоднолетний праворадикальный анархист, сильно переживавший оттого, что его исключили из Общества Туле, основанного в августе 1918‑го в Мюнхене. «Туле» древние греки называли остров в самой дальней северной части известного им мира. Общество Туле, считавшее себя чем–то наподобие «германского ордена», возникло из довольно сложных, однозначных лишь в своем антисемитизме фантазий агрессивных авторов–германофилов, пробовавших свои силы в самых нелепых комбинациях различных мифологий: масонства с теозоологией, суфизма с учением о переселении душ. Печатный орган общества Туле, «Мюнхенер Беобахтер», в 1920 году переименовывается в «Фёлькишер Беобахтер» и переходит под управление НСДАП, которая вышла из Немецкой рабочей партии (основана в январе 1919 года), а, в свою очередь, среди членов–соучредителей последней было немало членов общества Туле. Когда 12 сентября 1919 года на одно из его скромных собраний впервые пришел Адольф Гитлер, инженер по имени Готфрид Федер выступал на тему «Как и какими средствами уничтожить капитализм?»[707] Горький сарказм истории: причиной исключения из общества Антона Арко было еврейское происхождение его матери, Эмми фон Оппенхайм. Своим покушением на Эйснера молодой граф хотел доказать свое «нордическое германство».

Когда в январе 1920 года убийце выносят смертный приговор, многолюдное и беспокойное собрание студентов Мюнхенского университета требует помиловать их товарища: многие и в Арко видят представителя этики убеждения, действовавшего отнюдь не из корыстных побуждений. После того как уже в день вынесения приговора высшая мера наказания была заменена долгим тюремным сроком, Вебер принимает участие во втором студенческом собрании, на котором обсуждается это решение. Ректор университета профессор медицинских наук Фридрих фон Мюллер, выступая по поводу помилования Арко, уверяет собравшихся, что «мы вместе с вами радуемся тому, что произошло», и сравнивает этого бедового студента юридического факультета с Вильгельмом Теллем. Вебер не хочет быть в числе этого «мы». Для него вопрос помилования преступника, совершившего покушение, – это вопрос чести, и на следующей день, прежде чем начать лекцию, он говорит об этом несколько слов. Он разделяет убежденность Арко в том, что «Эйснер не принес Германии ничего, кроме одного позора», и тем не менее баварский совет министров не должен был идти на поводу у студентов–демонстрантов: теперь граф Арко превращен в «местную достопримечательность и тему для разговоров в кофейнях», вместо того чтобы искупить свой поступок смертью, к чему сам он был бы готов. «И это могло стать надгробным памятником для того карнавала, что получил гордое имя революции. Теперь же Эйснер будет продолжать жить в народе, потому что продолжает жить Арко! Это не на пользу стране». Бахвальство студентов правого толка тем, что с ними солидарен рейхсвер (другими словами, рейхсвер одобрил убийство Эйснера), Вебер комментирует чуть позже: хороши же «заговорщики», которые «выбалтывают, к тому же публично, такие вещи лишь затем, чтобы сорвать аплодисменты!» Ради возрождения Германии он, «безусловно, заключил бы союз с любыми силами земли и даже с самим чертом», но только не «с силами глупости»[708]. И снова Вебер использует прием ответного оскорбления: студента, назвавшего своих сокурсников–социалистов «бандой», он, в свою очередь, называет «подонком». Тот через два дня берет свои слова обратно, вслед за ним так же поступает и Вебер.

Однако прочесть лекцию Веберу не дают националистически настроенные студенты (некоторые из них думают, что он еврей): они заглушают его слова свистом и улюлюканьем. Вебер отмечает, что настроение в университетской среде стало крайне реакционным и радикально антисемитским[709]. В Карлсруэ в конце 1919 года студенческий комитет сорвал назначение на должность профессора химии Макса Майера; причиной стало еврейское происхождение ученого. Впоследствии ему поступили угрозы, что, если он все же осмелится принять приглашение от университета, предупреждать будут уже не на словах, а на деле[710]. Мировая война, политические бунты и их вооруженное подавление полностью изменили менталитет студентов. Авторитетом у них теперь пользуется то, что завоевывает свои позиции силой. И если, выступая в крепости Лауэнштайн или с докладом «Наука как профессия», Вебер еще предполагал найти в своих слушателях оторванных от реальности романтиков, то нынешний эскапизм давно уже стал ядовитым и агрессивным и постепенно начинал принимать организованные формы. В веберовской типологии программ спасения не было этой ярости разрушения, так же как не было в ней идеи, будто спасение может зависеть от уничтожения конкрет ных врагов. Сегодня трудно не заметить в ней религиозные черты.

В этот период своей жизни Вебер сталкивается с людьми, которые своими преступлениями в ближайшем будущем навлекут такой «позор» на Германию, какой ни он сам, ни кто–либо другой в то время не могли себе и представить. Среди студентов Мюнхенского университета, которые входили в состав добровольческого корпуса, участвовали в разгроме Советской республики или же являлись членами Немецкого народного союза обороны и наступления (Deutschvölkischer Schutzund Trutzbund), были, например, такие будущие руководящие фигуры национал–социализма, как Рудольф Гесс (экономика, история, юриспруденция), Ганс Франк (юриспруденция) и Филипп Булер (философия и германистика). Генрих Гиммлер в 1919 году учился в Мюнхенском техническом университете. Всем им немного за двадцать, и их легко можно себе представить в роли студентов, освистывающих Вебера, когда тот говорит, что глупость хуже непатриотического поведения.

В этот период Вебер возвращается к научным исследованиям: «От политики я сейчас далек, как никогда. В ней, пока я живу, ничего уже не сделать, и „basta“»[711]. Рукопись его «Очерков социальной экономики», которые после его смерти выйдут под общим заголовком «Хозяйство и общество», становится все толще. Из нее он уже читал лекции в Вене в 1918 году, отсюда же он берет материал для своих занятий в Мюнхенском университете, в частности, для первой лекции на тему «Общие категории общественной науки»[712]. Для него это учебник–правда, довольно объемный. В конечном итоге его объем составил почти девятьсот страниц, напечатанных таким мелким шрифтом, что из них легко можно было бы сделать все тысячу пятьсот: тот, кто вознамерится прочитать его в качестве введения в социологию, вряд ли за время учебы успеет прочитать что–либо еще. Сами лекции ему теперь в тягость: их невозможно читать ни письменным, ни устным языком, а можно лишь «письменно–устным»[713], ведь студенты не только слушают, но и записывают. Не раз произнесенная им фраза, что в лекционном зале политике не место, объясняется в том числе и этим специфическим контекстом коммуникации. Лекции – это диктанты, они не предполагают, что слушатели будут задавать вопросы или возражать лектору. Однако, создавая свой учебник социологии, Вебер вовсе и не думает в первую очередь о каких–то конкретных студентах. Свою цель он видит в том, чтобы объяснить смысл социологии представителям других дисциплин. Об этом ясно говорит необычная тема его последней лекции: то, что прежде называлось «государствоведением», теперь должно было быть переделано в социологическую теорию. Точно так же он мог бы почерпнуть из своей рукописи лекции на тему «История религий (социология религии)» или «Введения в правоведение (социология права)».

В зимнем семестре 1919/20 года он перед неизменно многочисленной аудиторией (около пятисот человек) читает свой последний полный курс лекций: «Основы всеобщей социальной и экономической истории». Он им «крайне недоволен»[714]: его собственные лекции нагоняют на него тоску. На основе его записей и студенческих конспектов был создан текст, показывающий, что, вопреки оценке самого Вебера, помимо политики, религии и права, он и экономику раскрыл в новом, социологическом ключе. Вероятно, ему это казалось повторением того, что он исследовал на протяжении нескольких десятилетий, однако на самом деле его взгляды за это время сильно изменились. Здесь он снова возвращается к теме своего первого периода–капитализму, среди прочего потому, что марксизм и его экономическая теория в новой реальности приобрели новое, практическое значение. Теперь Вебер уже не ограничивается простым доказательством важности ментальных, культурных и мотивационных факторов для формирования современной экономики, как он это делал в «Протестантской этике» и «Хозяйственной этике мировых религий»[715].

Он начинает с вопроса о том, можно ли считать устройство первобытного аграрного хозяйства ранней формой коммунизма. Чтобы ответить на этот вопрос, он рисует студентам схему традиционного распределения земли в Германии, с крестьянскими хозяйствами посередине и расходящимися кругами садов, пахотных земель, пастбищ («альменды»[716]) и лесом, и сравнивает ее с другими ранними формами ведения сельского хозяйства. Даже отходя непосредственно от темы и говоря, например, о том, что «в таком разделении земли со временем возникала большая путаница, потому что плуг (с отвалом с правой стороны!) имел обыкновение уходить влево», создавая тем самым неровные борозды, Вебер показывал своим слушателям, что, с его точки зрения, равенство не существовало изначально, а было создано искусственно, причем с большим трудом. Разное качество почвы, разное количество детей в семье, что ведет к разному распределению земли по наследству, разные права у детей (младшие сыновья остаются без двора), разделение труда между крестьянами и ремесленниками и разная степень мобильности двух этих групп – вот лишь некоторые причины постоянного отклонения от равенства, объединенные в понятии социального. Вывод Вебера: единой изначальной формы экономики не существует, «повсюду имеют место самые резкие контрасты». То же самое касается и «остроумного заблуждения» социалистической теории, будто на заре истории в первобытных ордах царил промискуитет, т. е. своего рода сексуальный коммунизм, и лишь отцовское право привело к единобрачию, покупке женщин за пределами собственного племени и проституции. В этом контексте Вебер также выступает против представления о том, будто все социальные организации должны пройти определенные этапы развития и с самого начала движутся в направлении конкретных целей. Сексуальность, как подчеркивает со своей стороны Вебер, погружена в контекст формирования института семьи, наследственного права, магической оргиастики, возникновения династии и т д.[717]

Эту манеру мышления, когда история экономики не сводится к какой–то одной формуле, а рассматривается как результат воздействия самых разных социальных сил, Вебер сохраняет на протяжении всей своей лекции. Особенно хорошо это видно в ее последней части, где речь идет о возникновении современного капитализма. Вебер определяет его как комплексное и повседневное удовлетворение потребностей посредством организаций, которые ведут бухгалтерский учет доходов и расходов (Вебер в этой связи говорит о «рациональном учете капитала») с целью определения рентабельности и составляют баланс. Пока это определение ничем не отличается от определения Зомбарта. Впрочем, примечательно, что Вебер говорит не только о том, что это–исключительно западный феномен, но также, что «и здесь он появился лишь во второй половине XIX века»[718]. Отсюда можно сделать вывод, что в его понимании «дух» капитализма, как, возможно, дух любого другого контекста действий, был чем–то таким, что существует лишь тогда, когда соответствующие структуры еще не успели утвердиться. Все, что можно считать предсказуемым и естественным, в духе уже не нуждается.

Повсеместное распространение капитализма, с точки зрения Вебера, было возможно лишь при выполнении ряда разноплановых условий, а именно: частная собственность на средства производства, торговый обмен, не ограниченный ни сословными монополиями (запрет на занятия промыслами), ни сословными предписаниями относительно потребления (запрет на покупку определенных товаров), предсказуемая правовая система, свободный наемный труд и, наконец, возможность покупать доли и облигации государственного займа, покупать деньги, оценивать состояние. Вебер не отказывается от своего тезиса, согласно которому капитализм мог возникнуть лишь там, где существовал определенный тип людей, готовых вести рациональный образ жизни. Однако теперь это только один пункт в списке других, не менее важных условий. При этом в отношении каждого из них в отдельности он отмечает, что «как таковых» их было бы недостаточно. Так, например, в европейских городах хотя и получили развитие искусство, наука, богословие и религия и, что самое главное, сформировалась меркантильная буржуазия, однако город как таковой, как некая властная структура, отошел на второй план после того, как капитализм вобрал в себя урбанистический дух. Римское право легло в основу уникальной профессиональной подготовки европейских юристов, услугами которых пользовалось «рациональное государство», но само по себе именно в Англии, где набирало обороты экономическое развитие, оно не сыграло никакой роли. И потребность королевских и княжеских дворов в предметах роскоши также приобрела значение лишь тогда, когда началась «демократизация роскоши», знаменовавшая, по мнению Вебера, «решающий поворот в сторону капитализма», хотя он и не объясняет более подробно изменение менталитета, сопровождавшее переход от аскезы к массовому потреблению, и не возвращается к этому вопросу в последней главе о расцвете капиталистического образа мыслей[719]. Ни один из факторов, способствовавших становлению капитализма, не делал это «сам по себе» – лишь в совокупности они представляли собой столь же успешную, сколь и абсолютно маловероятную комбинацию. Стало быть, главное возражение против упрощенной философии истории либерального или марксистского толка заключается не в том, что они неправильно оценивали влияние того или иного фактора, будучи слишком «материалистичными» или слишком «оптимистичными», а в том, что они принимали во внимание недостаточное количество этих факторов[720].

Что касается капиталистического образа мысли, то здесь, в последнем своем высказывании по данному вопросу, в качестве главного достижения европейского пути развития Вебер называет исчезновение границы между внутренней и внешней экономической моралью. Дело в том, что капитализм в значении предсказуемого, поддающегося расчету хозяйствования не может получить развитие, если внутри сообществ, жизнь которых определяется обязанностью уплаты податей и ритуалами обмена, он считается аморальным, а по отношению к «чужакам», напротив, не действуют никакие нравственные ограничения (запрет на ростовщичество, обман). Для утверждения капитализма, как считает Вебер, необходимо, чтобы отношения купли–продажи были возможны и среди близкого окружения (скажем, среди жителей одной деревни), и отношения эти должны быть в той же мере деловыми, что и отношения с посторонними людьми[721]. Только когда исчезает глубинное, поддерживаемое религией недоверие к безличным отношениям, может получить развитие современная, «коммерциализированная» экономика. Для экономики тот факт, что протестантизм через неприятие магических средств и привилегированных зон спасения лишил монастырские сообщества и церковную экономику особого статуса, означал, что она может вступить в права наследства: «Монах является первым рационально живущим человеком той эпохи, методически и сознательно стремящимся к одной цели – блаженной жизни за гробом»[722]. Аскетические секты, которые, согласно Веберу, требовали от своих членов жить, как монахи в миру, тем самым переносили высший уровень моральных ожиданий в повседневную жизнь, благодаря чему современный предприниматель делал свое дело на совесть, а свободный наемный рабочий мог считать свою работу на предприятии своим моральным долгом. В то время как за пределами аудитории в Мюнхене уже подходит к концу карнавал социалистической революции, а в России советская власть борется за выживание, Вебер в последних фразах своей лекции говорит о предыстории этих двух режимов: лишь после того как рабочий класс был лишен надежды на вечное блаженство после смерти и капитализм в качестве самооправдания стал использовать идею о том, что он выгоден всем, «на первый план выдвинулись все возрастающие противоречия интересов»[723]. Вебер не говорит о том, насколько приемлемым для него является такое утешение рассказами о загробном блаженстве, однако из его формулировок становится понятно, что он может согласиться жить в мире, пребывающем в иллюзиях, при условии что эти иллюзии – героические.

ГЛАВА 28. Конец

Итак, чем более индивидуален человек, тем он «более смертен», ибо невозможно заменить единственное, и его исчезновение тем более несомненно, чем в большей степени оно является единственным. Георг Зиммелъ

Лекции по истории экономики, которые должны были начаться 15 октября 1919 года, Вебер начал читать позже, чем планировал. 14 октября в Берлине скончалась его мать. Порвалась последняя нить, связывавшая его с юностью. Он снова пишет о том, что «это поколение немецкой души – ибо она была ярким его представителем–закончилось», и добавляет: «по крайней мере, для нас»[724]. Судя по письмам, он не склонен предаваться воспоминаниям о прошлом, и это еще раз показывает, как сильно изменились его взгляды. Мир, каким он был в 1884 году, когда Вебер на несколько лет вернулся в родительский дом в Берлине, безвозвратно ушел в прошлое, а вместе с ним и многие проблемы, актуальные для Вебера в то время. Пауль Гёре – по–прежнему единственный близкий друг Вебера–за эти годы стал статс–секретарем Пруссии. Последний раз Вебер видел его в 1916 году и тогда же писал: «Да, и я все так же удивительно живо помню все, что было тогда»[725]. Однако в письмах с 1918 по 1920 год он уже ни разу не упоминает Гёре.

Фридрих Науман, которого с Вебером с 1890‑х годов и до последних дней связывала национально–либеральная политика, умирает в конце августа 1919 года. Вебер узнает об этом из газет и, выражая свои соболезнования вдове, высказывает также восхищение, «что такой человек смог внутренне реализоваться в эпоху, совершенно для него не подходящую. Он всегда или опережал свое время, или опаздывал»[726]. И то и другое совпадает с восприятием Вебера и своей собственной ситуации: буржуазия, интеллектуальным авангардом которой он себя считал, опоздала, не сумев взять в свои руки правление рациональным государством и занять господствующее положение в национальной культуре, и опередила свое время в том, что придерживалась идеалов, неуместных в тех жестких условиях, в которых ей приходилось действовать.

Эрнст Трёльч – еще один друг Вебера, не уступавший ему в уме и эрудиции – идет своим, совершенно особым путем с тех пор, как они поссорились в конце 1914 года. Тогда Вебер принял сторону гейдельбергского писателя–романиста Эдуарда Шнееганса, когда тот, будучи эльзасцем, еще во время войны хотел уехать жить во Францию из–за того, что его дети, превратившись в воинствующих немецких националистов, перестали с ним разговаривать. Трёльч, в свою очередь, настаивал на том, чтобы Шнеегансу было позволено навещать раненых французских солдат в гейдельбергском лазарете только в сопровождении немецких военных. Веберу такая позиция казалась шовинистской и бесчестной, и в разгаре ссоры с Трёльчем он выставил его из своей квартиры. После этого они уже практически не общались друг с другом[727].

В интеллектуальном отношении Вебер одинок. С Робертом Михельсом и Георгом Лукачем они оказались в разных политических лагерях. Зомбарт, если когда–то и считался серьезным собеседником, то теперь перестал быть таковым, ибо за годы войны все больше поддавался своей склонности к громким фразам. Зиммеля уже нет в живых. Ни с кем из гейдельбергских знакомых, за исключением разве что Мины Тоблер, Вебер тоже не поддерживает связь. Его собственная жизнь противоречит его этическим заявлениям. Политическая смута в Германии заглушила многоголосье интерпретаций истории западноевропейской рациональности, а самое главное, обесценила ученость в значении профессиональной позиции. В письме Георгу Лукачу, который после краха Венгерской Советской Республики, где он был комиссаром народного образования, эмигрировал в Вену, Вебер не скрывает своего горького разочарования по поводу того, какую цену всем им – ему самому, Лукачу, Шумпетеру, который в течение нескольких месяцев был статс–секретарем австрийского министерства финансов и только испортил себе репутацию–пришлось заплатить за свое участие в политической жизни: в результате были уничтожены общие, не вызывавшие прежде никаких сомнений ценности науки, при том что и в политике ничего не вышло и нет надежды, что что–то выйдет «теперь, когда везде на протяжении десятилетий будет только реакция»[728]. В научном плане Вебер тоже одинок, в одиночку он занимается и социологией. Духовный мир, в котором он вырос, и тот, в котором на протяжении нескольких лет находился в центре всеобщего внимания, – оба они исчезли.

В 1920 году, в Страстную пятницу, совершает самоубийство его сестра Лили Шеффер, которая младше его на шестнадцать лет. Оставшись вдовой, в свои сорок лет она жила в здании школы–интерната «Оденвальд» на Бергштрассе, где в духе реформаторской педагогики воспитывались четверо ее детей. С директором школы, Паулем Гехебом, у нее какое–то время был роман. Альфред Вебер, видевший ее последним и находившийся в городе в момент самоубийства, после беседы с Гехебом и близкой подругой Лили Шеффер пришел к выводу, что его сестра стала жертвой Дон–Жуана, использовавшего лексику так называемой педагогики любви и реформирования жизни лишь для того, чтобы затащить женщину в постель, а потом бросить. Пять лет спустя Клаус Манн, также воспитывавшийся в интернате «Оденвальд», в своей новелле «Старик» опишет сексуальные домогательства директора школы–персонажа, в котором Гехеб без труда мог бы узнать себя – к ученицам. По настоянию Альфреда Вебера в качестве причины смерти врачи указывают «несчастный случай» (утечка бытового газа), Макс Вебер пытается убедить родственников не заниматься поисками мотивов самоубийства. Марианна Вебер берет опеку над осиротевшими детьми, так что Вебер может сообщить знакомым, что «так я „стал отцом“»[729].

В летнем семестре 1920 года Макс Вебер читает пятистам студентам «Общее государствоведение и политику (социологию государства)», четыре раза в неделю по часу ведет двухчасовой семинар «О социализме», а также – для избранных слушателей – «О социологических научных работах». Незадолго до начала семестра он пишет Генриху Риккерту, что в качестве основных понятий социологии государства вполне годятся типы социального действия: к первому типу относятся действия, ориентированные на существующие нормы, ко второму–действия, совершаемые под влиянием эмоций или привычки, и, наконец, третий тип описывает действия, направленные на конкретные цели. Первый тип – «идея действительности „режима“»[730]– вкупе с людьми, стремящимися реализовать ее при помощи политического руководства и административного управления, составляют для Вебера суть государства. При этом он призывает придерживаться строго индивидуалистической методологии. «В социологическом смысле государство есть не что иное, как вероятность того, что будут иметь место определенные типы специфического действия, действия конкретных отдельных людей. И не более того. На протяжении многих лет я говорю на лекциях и пишу только об этом»[731]. Без ответа остается вопрос о том, в какой мере такое действие фактически является индивидуальным, если оно одновременно названо типичным и приписывается, например, ведомству или должности: выходит, что действует не человек, а в лучшем случае бундесканцлер. А можно ли его или ее считать актором, ответственным за свои действия, зависит опять же не только и не столько от его (или ее) поступков, сколько от их интерпретации в контексте государства или политики. Тот, кто действует политически, даже свои цели не формулирует самостоятельно; он вынужден учитывать существующие ценностные модели, структуры принятия решения и ресурсы. Кроме того, один определенный актор очень часто действует так же, как любой другой, и одно и то же действие может быть совершено если не одним, то другим актором. «Действия – это системы», где действующий субъект является лишь одной составляющей. Так об этом некоторое время спустя напишет социолог Талкотт Парсонс, благодаря которому Вебер приобретет мировую известность, ибо именно Парсонс впервые назовет его классиком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю