Текст книги "Христов подарок. Рождественские истории для детей и взрослых"
Автор книги: Юлия Вознесенская
Соавторы: Аркадий Аверченко,Иван Шмелев,Саша Черный,Сергей Козлов,Петр Краснов,Николай Блохин,Арсений Несмелов,Ирина Сабурова,Николай Туроверов,Дмитрий Кузнецов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
– Теперь уж скоро утро, – сказал я. – Зачем вы зажигаете?
Она улыбнулась:
– А я для себя… Пейте, пожалуйста. Раз Рождество, значит, должна быть елка… – Она взяла какой-то красный фонарик, лежавший под елкой, осторожно разгладила его, выпрямила, зажгла.
Я подошел и обнял ее за плечи.
– Ну, дорогая… – хотел сказать: «Пойдемте за стол» – и не кончил.
В руках у Людмилы Лэн была мятая, кое-где порванная золотая башенка с алыми окнами из слюды.
– Это что у вас такое?
Она поставила башенку на подоконник.
– Старая игрушка… С детства еще. Мне подарили однажды на елку целый картонный замок… Королевство Алых Башен… И, как ни странно, каким-то чудом все-таки удалось сохранить одну башенку… Я с ней никогда не расстаюсь. В Сочельник зажигаю и ставлю на окно, – может быть, кому-нибудь и посветит этот огонек.
За столом кто-рассмеялся и плоско сострил. Людмила на минуту прижалась лбом к стеклу. Я видел сбоку ее лицо – темные круги под глазами, накрашенные губы, выбившийся пепельный локон. Синие глаза смотрели устало и спокойно. Они больше не удивлялись и не ждали ничего.
Да, теперь я узнал ее – тоненькую Эльфочку из старой усадьбы: старый дом, елка, королевство Алых Башен, и я, двадцатилетний гусарский корнет…
И таким же вот рождественским утром, первый – и последний – наш поцелуй в темной передней.
Я прикоснулся к рукаву, как будто ожидая найти на нем еще тот комочек лебяжьего пуха, зацепившийся за пуговицу шипели, – у Эльфочки был лебяжий халатик, легкий, как снежинка…
Сказать ей? Зачем? Разве она узнает во мне того корнета? Да и я не узнал бы ее, если бы не эта башенка…
Я прошел в другую комнату, разыскал свою шляпу, пальто и вышел на улицу. Было холодно и зябко.
В большом доме с темными окнами, на четвертом этаже, у самого подоконника виднелся слабый алый огонек…
Как кончалась та сказка?
«В королевстве Алых Башен…» – так ведь нет же королевства…
Разве принц пришел обратно? «…Растворилась к башне дверь…»
К черту башню! Нет, не помню…
Как сберечь нам в жизни сказку, если даже в этой сказке – горечь жизненных потерь?
Джером Клапка Джером
Чувствительный рассказ
– А, это вы? Идите-ка сюда! Я хочу заказать вам что-нибудь этакое трогательное для рождественского номера. Согласны, дружище?
Так обратился ко мне редактор Н-ского еженедельника, когда я, несколько лет назад, в одно солнечное июльское утро просунул голову в его берлогу.
– Юмористическую страницу жаждет написать Томас, – продолжал редактор. – Он говорит, что на прошлой неделе подслушал остроумный анекдот и надеется состряпать из него рассказ. А историю о счастливых возлюбленных, очевидно, придется делать мне самому. Что-нибудь вроде того, что человека давно считали погибшим, а он сваливается в самый Сочельник, как снег на голову, и женится на героине. Я-то надеялся хоть в этом году спихнуть с себя эту преснятину, но, делать нечего, придется писать. Мигза я решил приспособить к благотворительному воззванию в пользу бедных. Из всех нас он самый опытный по этой части. А Кегля настрочит едкую статейку о рождественских расходах и о несварении желудка от чрезмерного обжорства. Кегле отлично удаются язвительные интонации, он умеет внести в свой цинизм ровно столько простодушия, сколько требуется, не правда ли?
«Кегля» было прозвище, которое в редакции закрепилось за самым сентиментальным и вместе с тем самым серьезным из наших сотрудников; настоящая фамилия его была Бейерхенд. Ничто так не умиляло нашего Кеглю, как Рождество. До праздника оставалась еще целая неделя, а в сердце Кегли уже скапливалось столько любви и благоволения как к мужской, так и к женской половине человечества, что эти чувства просто выпирали из него. Он приветствовал малознакомых людей с таким взрывом восторга, какой не всегда удается иным даже при встрече с богатым родственником. При этом благие пожелания, столь обильные и малозначащие на пороге Нового года, звучали в его устах с такой убежденностью в их скором исполнении, что каждый, кого он ими наделял, отходя от Кегли, чувствовал себя в долгу перед ним. Встреча со старым другом была для него в это время попросту опасна. От избытка чувств он терял способность говорить. За него становилось страшно. Казалось, еще минута – и он лопнет.
В самый день Рождества он обычно лежал в лежку по милости множества прочувствованных тостов, провозглашаемых им в Сочельник. В жизни я не видывал человека, питавшего большее пристрастие к прочувствованным тостам. Кегля неизменно пил за «старое доброе Рождество» и за «старую добрую Англию», затем переходил к тостам за здоровье своей матушки и остальных родичей. Дальше шли тосты «за милых женщин» и «за школьных товарищей», и «за дружбу вообще» и «да не угаснет она вовек в сердце истинного британца», и «за любовь» – «пусть она вечно глядит на нас глазами наших возлюбленных и жен», и даже «за солнце, друзья мои, которое сияет, но – увы! – за облаками, так что мы никогда не видим его и пользы от него почти не имеем!» Да, много чувств теснилось в груди у Кегли.
Но самым любимым его тостом, при котором его красноречие неизменно окрашивалось меланхолией, был тост «за отсутствующих друзей». Их у него было, по-видимому, огромное количество, и, надо честно сказать, он их никогда не забывал. Чуть только где-нибудь наклевывалась выпивка, «отсутствующим друзьям» Кегли был обеспечен тост, а присутствующим, если только они не проявляли достаточной дипломатии и твердости, – длиннейшая речь, способная испортить настроение на целую неделю. Злые языки утверждали, что во время этого тоста глаза Кегли невольно обращались в сторону местной тюрьмы, но потом, когда все убедились, что Кегля простирает свои симпатии не только на своих, но и на чужих отсутствующих друзей, ехидные толки прекратились.
Как бы ни были внушительны ряды его «отсутствующих друзей», упоминание о них нам порядком надоело. Кегля положительно пересаливал. Правда, все мы бываем более высокого мнения о наших друзьях, когда они отсутствуют, – гораздо более высокого, чем когда они рядом. Это общее правило. Однако никому неохота беспрестанно тревожиться о них. На рождественском балу, на каком-нибудь юбилейном обеде, даже на собрании акционеров, когда к добродетельным чувствам невольно примешивается грусть, можно, конечно, вспомнить и об отсутствующих друзьях, но Кегля вытаскивал их на свет в самые неподходящие минуты.
Никогда не забуду одной свадьбы, где он провозгласил свой очередной тост. Это была превеселая свадьба. Все шло прекрасно, новобрачные и гости находились в наилучшем настроении. Завтрак кончался, все обязательные тосты остались позади. Приближалось время, когда молодоженам надо было собираться в свадебное путешествие, а нам – благословлять их, осыпая рисом и кидая вдогонку старую обувь, как вдруг поднялся Кегля с похоронным выражением на лице и бокалом вина в руке. Я сейчас же догадался, что будет дальше, и попытался толкнуть его ногой под столом – не для того, чтобы сбить его с ног, хотя при данных обстоятельствах такой поступок был бы, вероятно, оправдан, – нет, я просто хотел дать ему понять, чтобы он замолчал.
Однако я промахнулся. То есть я попал в кого-то, но не в Кеглю, потому что он продолжал стоять как ни в чем не бывало. По всей вероятности, я дал пинка сидевшей рядом с ним новобрачной. Вторично я уже не стал пробовать, и он, не прерываемый никем, уселся на своего любимого конька.
«Друзья! – начал он. Его голос дрожал от волнения, глаза искрились слезами. – Прежде чем мы расстанемся, – и некоторые из нас, быть может, никогда уже не встретятся в этом мире, – прежде чем эта безгрешная юная чета, сегодня принявшая на себя все многочисленные испытания и невзгоды семейной жизни, покинет, по воле судьбы, этот мирный приют, чтобы вкусить горести и разочарования нашей безрадостной жизни, я хотел бы провозгласить еще никем до сих пор не предложенный тост». Здесь он смахнул вышеупомянутую слезу, а присутствующие, напустив на себя серьезность, старались щелкать орехи не так громко. «Друзья мои, – продолжал он все более взволнованным и проникновенным тоном, – почти все мы, в свое время, испытали, благодаря смерти или отъезду, горе разлуки с дорогим нам близким существом, может быть даже не с одним, а с двумя или тремя…»
Тут он подавил готовое вырваться рыдание, а сидевшая на другом конце стола тетка новобрачного беззвучно заплакала, роняя слезы прямо в мороженое. Ее старшему сыну недавно пришлось покинуть Англию, купив пароходный билет за счет родных, которые обязали его никогда не возвращаться.
«Прелестная молодая девица, сидящая рядом со мной, – продолжал Кегля, откашлявшись и ласково положив руку на плечо новобрачной, – как вам известно, несколько лет назад лишилась матери. Леди и джентльмены, скажите, что может быть горестнее, чем смерть матери?»
Эти слова, разумеется, возымели действие, и новобрачная разрыдалась. Ее молодой супруг, движимый лучшими намерениями, попытался утешить ее, шепотом уверяя, что все к лучшему и что никто из знавших покойную леди не пожелал бы, чтобы она ожила даже на мгновение. На это молодая жена с негодованием заявила, что если он так радуется смерти ее матери, то напрасно он не сообщил ей об этом раньше: она никогда бы не вышла за него замуж; услышав это, жених погрузился в мрачное раздумье.
Тут я невольно поднял глаза, чего до сих пор старался не делать, и, на беду, встретился взглядом с другим журналистом, сидевшим напротив. Мы оба разразились смехом, заслужив этим репутацию самых что ни на есть толстокожих людей, – репутацию, сохранившуюся за нами, боюсь, до настоящего времени.
Кегля – единственный, кто оставался доволен собой и своим местопребыванием за этим еще недавно праздничным столом, – продолжал гудеть: «Друзья, неужели мы, собравшись по поводу радостного для всех нас события, предадим забвению дорогую мать новобрачной? Неужели не вспомним отца, мать, брата, сестру, ребенка, друга, навсегда покинувших нас? Нет, леди и джентльмены! В вихре веселья мы не забудем ушедших от нас блуждающих душ и, среди звона бокалов, среди шуток и смеха, выпьем за “отсутствующих друзей”»!»
Все присоединились к тосту и осушили бокалы под аккомпанемент подавленных рыданий и протяжных стонов, после чего гости поднялись из-за стола, чтобы освежить лица и успокоить чувства. Садясь в карету, новобрачная отказалась от помощи своего супруга и оперлась на руку отца.
Свадебное путешествие она начинала, томимая мрачными мыслями о будущем в обществе такого бессердечного чудовища, каким показал себя ее муж. С той поры сам Кегля навсегда стал «отсутствующим другом» в их доме. Однако вернемся к заказанному мне трогательному рассказу.
– Постарайтесь не запоздать с ним, – напомнил редактор, – сдайте его к концу августа, не позже. Надо в этом году пораньше сделать рождественский номер; в прошлом, помните, мы провозились с ним до октября. Нельзя, чтобы «Клиппер» снова опередил нас.
– Не беспокойтесь, – беспечно ответил я, – живо настрочу. На этой неделе я не особенно занят и сразу же примусь за дело.
Возвращаясь домой, я перебирал в уме всевозможные сюжеты в поисках такого, который мог бы послужить основой для душещипательного рассказа. Но ничего трогательного я не мог вспомнить. В голову приходили одни комические сценки и сюжеты, и скоро их набралось так много, что они уже не вмещались в моем мозгу. Если бы я не употребил, как противоядие, последний номер «Панча», меня бы, наверное, хватил удар.
«По-видимому, сегодня я не способен к возвышенным чувствам, – сказал я самому себе. – Что толку насиловать себя! Впереди уйма времени. Подождем, пока придет грустное настроение».
Но дни шли за днями, а настроение у меня становилось все лучезарнее. К середине августа положение стало угрожающим. Если в течение ближайшей недели мне не удастся тем или иным способом вызвать у себя приступ меланхолии, то в рождественском номере Н-ского еженедельника нечем будет нагнать тоску на британскую публику, а это значит, что слава этого журнала, как образцового издания для чтения в семейном кругу, безвозвратно померкнет.
В те дни я был крайне совестливым молодым человеком. Если уж я взялся к концу августа написать чувствительный рассказ в четыре с половиной столбца и если ценой любых умственных или физических усилий с моей стороны работа осуществима, – значит, эти четыре с половиной столбца должны быть готовы к сроку.
Я всегда считал, что дурное пищеварение – надежный источник меланхолии. Поэтому в течение нескольких дней я придерживался специальной диеты: ел горячую вареную свинину, йоркширский пудинг, жирные паштеты, за ужином – салат из омаров. Меня стали душить кошмары, но почему-то не трагические, а комические. Мне снились слоны, карабкающиеся на деревья, и церковные старосты, пойманные с поличным в воскресенье за игрой в орлянку. Я так хохотал во сне, что просыпался.
Отчаявшись добиться чего-либо с помощью несварения желудка, я принялся за чтение сентиментальной литературы. Никакого толку из этого не вышло.
Кроткая девочка из стихотворения Вордсворта «Нас семеро» только взбесила меня, мне хотелось ее отшлепать. Разочарованные пираты Байрона были мне до смерти скучны. Когда в какой-нибудь повести умирала героиня, я радовался и не верил автору, что, потеряв ее, герой уже никогда не улыбался.
Наконец я прибег к крайнему средству и перечитал кое-что из собственной стряпни. Я ощутил неловкость, стыд, но не почувствовал себя несчастным, – во всяком случае настолько, насколько было нужно.
Тогда я купил все образцовые произведения из области юмора и сатиры, когда-либо увидевшие свет, и мужественно одолел их. Они немного омрачили мое настроение, но всё же недостаточно. Моя жизнерадостность оказалась необычайно стойкой и не поддавалась никакому воздействию.
В один из субботних вечеров я зазвал к себе уличного певца народных баллад и песен. Он честно заработал свои пять шиллингов. Он исполнил все самое заунывное из английских, шотландских, ирландских и валлийских песен, подбросив в придачу несколько немецких, которые он пел в переводе. Спустя полтора часа я заметил, что, сам того не сознавая, проделываю в такт его пению веселые танцевальные па. Под аккомпанемент баллады о «старом Робине Грее» у меня получались особенно удачные танцевальные фигуры с замысловатыми выкрутасами левой ногой после каждого куплета.
В конце августа я отправился к редактору и откровенно рассказал ему обо всем.
– Что это с вами стряслось? – сказал он. – Именно такие вещи получались у вас особенно ловко. А вы пробовали взяться за бедную молодую девушку, влюбленную в молодого человека, который уезжает и не возвращается? А она ждет и ждет, и не выходит замуж, и никто не знает, что ее сердце разбито.
– Пробовал, – ответил я, чувствуя легкое раздражение. – Неужели вы думаете, что я не знаю азов своего ремесла?
– Так в чем же дело? – спросил он. – Разве это не годится?
– Никуда не годится, – отрезал я. – Когда отовсюду только и слышатся вопли о неудачной семейной жизни, никто не станет сочувствовать девушке, избежавшей этого несчастья. Ей просто повезло.
– Гм… – задумчиво пробормотал редактор. – А что вы скажете о ребенке, который просит всех не оплакивать его, а потом умирает?
– И правильно делает, – буркнул я. – По крайней мере, избавил родных от лишних хлопот. Вокруг и так слишком много детей. Сколько от них шуму! На одни ботинки денег не напасешься!
Редактор согласился, что у меня действительно неподходящее настроение, чтобы писать трогательный рассказ из детской жизни. Он спросил, не размышлял ли я о старом холостяке, который в канун Рождества рыдает над полуистлевшими любовными письмами. Я ответил, что размышлял и пришел к заключению, что он просто старый идиот.
– Не подойдет ли какой-нибудь собачий сюжет? – продолжал он. – Что-нибудь об умирающей собаке? Это все любят.
– Нашли рождественскую тему! – возразил я.
Поговорили мы и о соблазненной девушке, но отказались от нее, – этот сюжет увел бы нас слишком далеко от прямого назначения журнала, являющегося «другом домашнего очага», как сказано в его подзаголовке.
– Что ж, придется вам еще денек-другой поразмыслить, – решил редактор, – мне уж очень не хочется обращаться к Дженксу. Когда он впадает в сентиментальное настроение, он переходит на язык уличного торговца, а наши читательницы не любят сильных выражений.
Я решил пойти попросить совета у одного из моих друзей, весьма известного и любимого писателя, – пожалуй, самого известного и любимого из современных писателей.
Я очень гордился его дружбой, потому что он действительно был великим человеком. Нельзя, однако, сказать, чтобы он был по-настоящему великим, как те действительно великие люди, которые меньше всего думают о собственном величии. Но великим в общепринятом значении этого слова он, бесспорно, был. Любая написанная им книга расходилась в количестве ста тысяч экземпляров в течение первой же недели, а каждая его пьеса делала полные сборы пятьсот раз подряд. И о каждом его новом произведении говорили, что оно умнее, глубже и замечательнее всех предыдущих. Всюду, где говорят по-английски, его имя не сходило с уст и произносилось с глубоким уважением. Где бы он ни появлялся, его чествовали, превозносили, баловали. Описания его очаровательного дома, его очаровательных изречений и поступков его очаровательной особы попадались во всех газетах. Шекспир и в половину не был так знаменит в свое время, как этот писатель в наши дни.
К счастью для меня, он был в Лондоне, и, войдя в великолепно обставленный кабинет, я застал его сидящим у окна с послеобеденной сигарой в зубах. Он и мне предложил сигару из того же ящика. Его сигары слишком хороши, чтобы от них отказываться; он покупает их сотнями и платит полкроны за штуку.
Я взял сигару, закурил и, усевшись напротив него, рассказал о своих переживаниях.
Он не сразу заговорил, и у меня даже мелькнула мысль, что, может быть, он вовсе не слушал меня, как вдруг, продолжая смотреть сквозь открытое окно туда, где солнце, прорвав густую пелену дыма над окраиной города, распахнуло и оставило открытыми врата в небеса, он вынул сигару изо рта и сказал:
– Значит, вам нужен по-настоящему грустный рассказ? Я могу вам помочь. То, что я вам расскажу, не очень длинно, но достаточно печально.
Его голос звучал так сосредоточенно-задумчиво, что всякая реплика была бы неуместна, и я промолчал.
– Это повесть о человеке, который расстался с самим собой, – продолжал он, пристально вглядываясь в угасающий закат, словно читая там свою повесть, – о человеке, который стоял у собственного смертного ложа, наблюдая за своей собственной медленной смертью, и знал, что он стал трупом, что для него все кончено.
«Жил когда-то на свете бедный мальчик. Он мало общался с другими детьми. Он любил бродить в одиночку и целыми днями всё думал и мечтал. Не потому, что он был угрюм или не любил своих школьных товарищей, нет: внутри него что-то шептало детскому сердцу, что ему предстоит познать более глубокие уроки, чем его сверстникам. И он стремился к уединению, как будто незримая рука уводила его туда, где ничто не мешало ему вдумываться в эти уроки.
И среди гула уличной суеты ему постоянно слышались беззвучные, но мощные голоса, всюду сопровождавшие его. Эти голоса говорили ему о предстоящем труде во славу Божью, – о труде, который выпадает на долю очень немногих. Когда он вырастет, он будет служить человечеству, будет ежедневно, ежечасно помогать людям становиться честнее, правдивее, тверже. И, оставаясь где-нибудь в полутемном уголке наедине с этими голосами, он простирал свои детские руки к небу и благодарил Бога за обещанный ему великий дар воздействия на человечество. И он молился о том, чтобы оказаться достойным своей доли.
Предвкушая радостный труд, он не обращал внимания на маленькие житейские горести, скользившие мимо него, словно мусор, уносимый половодьем. По мере того как он подрастал, голоса становились ему всё понятнее, и наконец он увидел перед собой свой жизненный путь, подобно путешественнику, который с вершины холма ясно видит внизу тропинку, вьющуюся по долине.
Проходили годы, и он возмужал, и обетованный труд должен был начаться. И тогда злой демон явился к нему и стал соблазнять его. Это был демон, который погубил множество людей, более достойных, чем он, и погубит еще не одного великого человека, – демон славы и успеха. Злой дух нашептывал ему коварные слова, а он, да простит ему Бог, внимал им. “Рассуди, какую пользу получишь ты от своих произведений, хоть они и полны великих истин и благородных мыслей? Как тебе заплатит за них общество? Разве ты не знаешь, что величайшие мыслители и поэты мира, люди, отдавшие свою жизнь во имя служения человечеству, испокон века получали в награду только пренебрежение, насмешки и нищету? Оглянись, посмотри вокруг себя! Разве вознаграждение, получаемое сегодня немногими честными тружениками, не нищенское подаяние в сравнении с богатством, которое сыплется, как из рога изобилия, на всех, кто пляшет под дудку черни? Слов нет! Чествуют и искренних певцов, но далеко не всех, да и то после их смерти. Правда, идеи, брошенные великими мыслителями, пусть и забытыми, не теряются бесследно, а расходятся всё более широкими кругами по океану человеческой жизни. Но что за польза от этого им, мыслителям, в свое время умершим голодной смертью? Ты талантлив, даже гениален. Богатство, роскошь и власть – к твоим услугам; мягкая постель, изысканные кушанья – всё это ждет тебя! Ты можешь стать великим, и твое величие будет на виду у всех. Ты можешь стать знаменитым и собственными ушами слышать, как поют тебе хвалу. Работай для толпы – и толпа заплатит сразу. А боги расплачиваются скупо и неаккуратно”.
И демон одолел его, и он пал. И вместо служения возвышенному идеалу он стал рабом людей. Он писал для богатой черни то, что ей было приятно, и эта чернь аплодировала ему и швыряла ему деньги, а он нагибался, подбирая деньги, улыбался и превозносил щедрость и великодушие своих владык. И вдохновение художника, родственное вдохновению пророка, покинуло его, и он стал ловким ремесленником, разбитным торгашом, стремящимся только разузнать вкус толпы, чтобы подделаться под него. “Только скажите, чего изволите, люди добрые, – мысленно восклицал он, – и я тотчас напишу все, что вам угодно! Не хотите ли снова послушать старые лживые сказочки? А может быть, вы по-прежнему любите отжившие условности, изношенные житейские формулы, гниющие плевелы гаденьких мыслей, от которых вянут даже цветы? Не спеть ли вам опять все пошлые нелепости, которые вы слыхали уже мильон раз? Угодно – я буду защищать ложь и назову ее истиной? Прикажите, как поступить с правдой: вонзить ей нож в спину или восхвалять ее? Чем мне льстить вам сегодня, каким способом делать это завтра и послезавтра? Научите, подскажите, что мне говорить и что думать, люди добрые, и я буду думать и говорить по-вашему и этим заслужу ваши деньги и ваши рукоплескания!”
И в конце концов он стал богатым, знаменитым и великим. Сбылось всё, что обещал ему демон. У него завелись прекрасные костюмы, экипажи, рысаки. Слуги подавали к его столу изысканные яства. Если бы обладание всеми этими благами было равноценно счастью, он, может быть, считал бы себя счастливым, но в нижнем ящике его письменного стола хранилась (и у него никогда не хватало духу уничтожить ее) пачка пожелтевших рукописей, написанных полудетским почерком, – напоминание о бедном мальчике, который когда-то бродил по стертым тротуарам Лондона, мечтая стать посланником правды на земле, – мальчике, который давным-давно умер и погребен на веки вечные…»
Это действительно была очень грустная история, но не совсем такая, какую наши читатели ищут в рождественском номере своего журнала. Так что мне волей-неволей пришлось обратиться к брошенной девушке с разбитым сердцем.
Аркадий Тимофеевич Аверченко
Тайна зелёного сундука
Ветер выл, как собака, и метель кружилась в бешеной пляске, когда госпожа Постулатова, сидя в будуаре, говорила гувернантке:
– Никогда я не могла представить себе такого хорошего Рождества. Вы подумайте: напитков никаких нет, значит, останется больше денег и мы не залезем в долги, как в прошлые праздники.
Ветер выл, как собака, и метель кружилась в бешеной пляске, когда кухарка Постулатова, сидя в теплой кухне, говорила соседской горничной:
– Хорошее Рождество будет… Господа денег на пьянство не потратят, а сделают нам хорошие подарки. Слава те, Господи.
Ветер выл, как собака, и метель кружилась в бешеной пляске, когда дети Постулатовых, сидя в детской, тихо шептались друг с другом:
– Нынче папа никакого вина и водок не может купить – значит, эти деньги, которые останутся, пойдут нам на елку. Хорошо, если бы елку закатили побольше да игрушек бы закатили побольше.
Ветер выл, как тысяча бешеных собак, и метель кружилась в невероятной, сногсшибательной пляске, когда глава дома Постулатов сидел одиноко в темном кабинете, в углу, и, сверкая зелеными глазами, думал тяжелую, мрачную думу.
Страшен был вид Постулатова: «Нету нынче на праздниках никаких напитков – хорошо же! – думал он. – Кухарку и гувернантку изругаю, жене изменю, а ребятишек всех перепорю. Раз уж скверно, то пусть всем будет скверно».
Ветер за окном выл, как тысяча бешеных собак, да и метель держала себя не лучше.
* * *
Дверь скрипнула, и в кабинет вошла жена. Ласково спросила:
– Что ты тут в темноте сидишь, Алексашенька?
– Черташенька я тебе, а не Алексашенька! – горько ответил муж. – Возьму вот и повешусь на дверях!
– Господь с тобою! Кажется, все хорошо, надвигаются праздники, и праздники такие хорошие – будут без неприятностей… Я с тобой хотела как раз поговорить о подарках кухарке и гувернантке.
– Подарок? – заскрежетал зубами Постулатов. – Кухарке? Купить ей в подарок железную кочергу да и бить ее этой кочергой каждый день по морде.
– Алексаша! Такие выражения… Надо же выбирать…
– Не из чего, матушка, не из чего!
– Что же тебе кухарка плохого сделала?
– Да, знаю я… Поймает крысу да и врубит ее в котлеты. А в суп, наверное, плюет.
– Опомнись! Для чего ей это делать?
– А я почем знаю? Развращенное воображение. В чай, я уверен, мышьяк подсыпает.
– Зачем? Что ей за расчет? Ведь мышьяк денег стоит.
– Из подлости. А гувернантка – я знаю, – она губит моих детей. Она их потихоньку учит курить, а старшенького подговорила покуситься на мою жизнь.
– Для чего?! Что она, после тебя наследство получит, что ли?
– Садизм, матушка. Просто хочет насладиться моими предсмертными мучениями.
– Бог знает, что ты такое говоришь… – заплакала жена. – Ну, раз не хочешь сделать им подарки, что ж делать… Я из своих им куплю. Из тех, что ты мне на расходы дашь.
– Ничего я тебе на расходы не дам. Не заслужила, матушка! Как жена ты ниже всякой критики!
– Алексаша!!
– Чего там «Алексаша»! Ты лучше расскажи, почему все наши дети на меня не похожи? Я всё понимаю! Не будет им за это елки!!
– Какой позор! – воскликнула жена и, рыдая, выбежала из комнаты.
«А ловко я ее допек! – подумал немного прояснившийся Постулатов. – Теперь еще только выругать кухарку, перепороть детишек – и всё будет, как следует». И заворочались во тьме тяжелые ленивые мысли: «Жаль, что у меня детишки такие послушные – ни к чему не придерешься. Хорошо, если бы кто-нибудь разбил какую-нибудь вещь, или насорил в комнате, или нагрубил мне. В кого они только удались, паршивцы? У других, как у людей, – ребенок и стакан разобьет, и кипятком из самовара руку обварит, и отца дураком обзовет, – а у меня… выродки какие-то. Вон у Кретюхиных сынишка в мать за обедом вилку бросил… Вот это – ребенок! Это темперамент! Да я бы из такого ребенка такой лучины нащипал бы, таких перьев надрал бы, что он потом за версту от меня удирал бы. Вот что я с ним, подлецом, сделал бы. А от моих – ни шерсти, ни молока… Сидят у себя они в детской тихонько, смирненько, не попрыгают в гостиной, не посмеются». Сердце его сжалось.
«А почему они не прыгают? Почему не смеются? Ребенок должен вести себя сообразно возрасту. А если он сидит тихо, значит, он, паршивец, делает нечто противное своему возрасту. А за это – драть! Неукоснительно – драть. Я им покажу, как серьезничать».
Он встал, сверкнул зелеными глазами и крадучись отправился в детскую.
А за окном ветер и метель вели себя ниже всякой критики…
* * *
– Вы чего тут сидите? – нахмурившись и обведя детей жестким взглядом, проворчал Постулатов.
– Мы ничего, папочка. Мы сидим тихо.
– Сидите тихо?!
Леденящий душу смех Постулатова прозвучал в детской, сливаясь с воем бури за окном.
– А разве дети должны сидеть тихо? Детское это дело? Сейчас же чтобы резвиться, прыгать и смеяться. Ну?!!
Детки заплакали.
– Простите, папочка… Мы больше никогда не будем…
– Что? Плакать? Немедленно же резвитесь, свиненки этакие! Ну, ты! Или смейся, или я с тебя три шкуры спущу. Я вам пропишу елку!..
Прижавшись друг к другу, забившись в угол, дети с ужасом глядели на искаженное лицо отца…
– Ах, так? Такое отношение? Не хотите веселиться?! Ну, так вы сейчас отведаете ремня!! Эй, кто там?! Где мой кожаный ремень!! Агафья! Лизавета! Подать ремень!!
Столпившись в дверях, все домочадцы с ужасом взирали на разъяренного хозяина.
– Куда девался ремень? Агафья!
– Не знаю, барин… я и то найти его не могу!.. Уж не в зеленом ли дедушкином сундуке?..
– Подальше, дьяволы, постарались засунуть. Прочь!! Я сам его найду!
И ринулся Постулатов в полутемный чулан, в котором стоял знаменитый дедушкин зеленый сундук.
В каждом благоустроенном семействе имеется какой-нибудь баул, сундук или просто коробка, в которую годами складывается всякая дрянь: сплющенная весенняя шляпка, два разрозненных тома «Нивы», испорченная мясорубка, засаленный галстук, бутылочки со старыми лекарствами, мужская сорочка с оторванными манжетами, пара граммофонных пластинок и изъеденная молью плюшевая кошка.
На письменных столах и туалетах тоже стоят маленькие коробочки, в которых годами копятся: шнурок от пенсне, полдесятка разнокалиберных пуговиц, поломанная запонка, английская булавка и позолоченная облезшая часовая цепочка.
Зеленый сундук Постулатовых отличался той же хаотичностью и разнообразием содержимого. Лихорадочно рылся разъяренный Постулатов, отыскивая популярный в детской желтый кожаный ремень от саквояжа, рылся… как вдруг рука его наткнулась на что-то стеклянное.
«Дрянь какая-нибудь, пустая посуда», – подумал он и вытянул на свет Божий одну бутылку, другую, третью…
Оглядел их – и сердце его бешено заколотилось: в первых двух ярким топазом сверкнул французский коньяк, а в третьей тихо, мелодично булькала при малейшем сотрясении настоящая смирновская водка.








