Текст книги "Христов подарок. Рождественские истории для детей и взрослых"
Автор книги: Юлия Вознесенская
Соавторы: Аркадий Аверченко,Иван Шмелев,Саша Черный,Сергей Козлов,Петр Краснов,Николай Блохин,Арсений Несмелов,Ирина Сабурова,Николай Туроверов,Дмитрий Кузнецов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Я желаю вам счастья, но ради Бога, прошу вас, уходите!
– Анна Николаевна…
– Не называйте меня по имени! – почти крикнула я, не в силах более совладать с собою. Я чувствовала, как изнутри понимается глухой гнев, раздражение, нестерпимая, бессмысленная досада. Происходило что-то мучительное, гадкое, и это что-то нужно было скорее прекратить. – Если можете, простите меня ради Христа, Василий Федорович, сегодня ведь Его Рождество… Простите и прощайте!..
V
Я едва помнила, как проводила гостя до прихожей, вернулась к себе и, заперев дверь на ключ, одетая упала на постель. Я не могла плакать – как ровно пять лет назад после смерти матушки. Внутри была пустота.
Ощущение чего-то нестерпимо гнусного – будто я только что совершила преступление – душило меня. Как смела я отказать, обидеть этого славного человека, да еще так немилосердно, резко?! «Да, но…» – робко пытался протестовать внутренний голос. «Нет, какое ж здесь может быть “но”?! Нет тут никаких “но”! Просто…» Ах, если бы все было просто и обыкновенно!
Но я никакой простоты не допускала. Уже исполнив свое роковое решение – отказав несчастному Фомину, отказав, в сущности, без причины, я тотчас начала сожалеть об этом поступке, терзаться и размышлять, почему же я так поступила. Ведь не в нелепом же согласии, случайно сорвавшемся с моего языка, было дело?! Подождать, пока вырастет этот мальчик… Вздор! А я еще смела попросить у Фомина прощения, «ради Христа, сегодня Его Рождество»… Рождество Христово! Сегодня Рождество… Я причинила человеку боль, я испортила ему праздник… Как странно!.. Может быть, в этом все дело?
Я не любила праздник Рождества: в детстве он всегда оборачивался почему-то несбывшимися надеждами, а пять лет назад к этому прибавилась смерть матушки. Люди, жадно и беззаботно ожидающие Рождества Христова, веселящиеся или делающие визиты на Святках, всегда вызывали у меня досаду, непонятную обиду, раздражение. Горечь того, что мне никогда не бывает радостно и весело в эти дни – вот о чем напоминало мне Рождество Христово.
Елка у нас бывала не каждый год (по бедности), а уж если бывала, то убирали ее чрезвычайно скромно и даже убого. Подарки, которые появлялись под этой елкой, были просты и незамысловаты, а в последние годы я вовсе перестала их получать: отец считал, что я уже выросла, и делал праздник только для младших. Желания, которые я загадывала в вечер Сочельника, ложась спать в раннем детстве или по дороге в церковь в более старшем возрасте, никогда не исполнялись. И неважно, шла ли речь о большой кукле с настоящими волосами и музыкальным секретом внутри (лет шести я увидела однажды такую в витрине роскошного магазина на проспекте) или о чудесном женихе – красивом, богатом и знатном (о неземной счастливой любви я начала мечтать, как все девочки, в институте).
И еще я очень рано убедилась, что надежды на пресловутое «новое счастье», на то, что после Рождества, с приходом Нового года, что-то решительным образом изменится в жизни, – не более чем пустой звук. Одно Рождество сменяло другое, но никакого «счастья» – ни нового, ни старого – не приносило. Шумные, суетные, утомительные праздники заканчивались, а повседневные заботы, тревоги о том, чем накормить завтра младших, как отправить учиться Николеньку, где взять денег на доктора для вечно хворающей Поли, оставались прежними и делались даже тяжелее. Проходили годы, и будущее казалось таким же беспросветным, как и прошлое.
А еще всегда было очень трудно представить себе Христа Младенцем и понять, как можно радоваться появлению на земле Бога в таком качестве. Для меня новорожденное дитя в колыбели всегда связывалось с чем-то слабым, беспомощным, хворым (большинство моих братьев и сестер умерли в младенчестве), доставляющим постоянное беспокойство и огорчение всем родным и множество страданий – до смерти! – матушке.
В моей голове не укладывалось, не соединялось существо Всемогущего Бога и болезненного, вечно плачущего грудного ребенка. Разве не ошибка, не нелепость – две природы Спасителя? Лучше уж любить взрослого Христа – проповедующего или, всего удачнее, творящего чудеса перед народом… Батюшка-законоучитель в институте не мог в свое время ни узнать моего чудовищного заблуждения, ни объяснить, чем оно неверно и опасно. С ним мы лишь твердили «зады», «от сих до сих» по Священной истории, а на исповеди он задавал обычно одни и те же вопросы, которые я, обладая хорошей памятью, заучила едва не наизусть слово в слово.
Так и вышло, что праздника Рождества я не понимала и не любила. Поэтому к стыду и горечи от того, что я так жестоко отказала поручику Фомину, примешивалось сейчас даже какое-то злорадство: не для одной меня Рождество Христово становилось мучительным и грустным. Задумавшись над этим, я вдруг залилась горячими слезами… но они не облегчали.
VI
Те слезы не были ни чисты, ни даже сентиментальны, хотя я всегда отличалась любовью ко всему «чувствительному» и нередко плакала над книжкой. Наверное, в отрочестве и юности я ничто так не ценила, как возвышенно-душещипальные романы, а за годы, проведенные в стенах института, выдумала и записала пропасть невероятных историй, большинство из которых, впрочем, напоминали сюжеты книг, прочитанных мною. Выйдя из института и не имея за домашней суетой времени писать, я была рада свою собственную жизнь превратить в роман. И тут объяснение Шурки Аверова оказалось чрезвычайно кстати…
Благодаря той истории в городском саду жизнь и впрямь постепенно стала напоминать романический сюжет. Женихов у меня кроме Фомина не являлось, но зато после его злополучного рождественского сватовства я как будто почувствовала, что действительно буду ждать, пока Шурка Аверов вырастет и женится на мне – как бы нелепо это ни звучало… Хотя «звучать» эти слова и не могли, они ни разу не были произнесены вслух, я даже не переносила их в дневник. И понадобились годы, чтобы я поняла, что действительно сильно люблю Аверова с того самого момента, когда увидела у своих ног в городском саду с измятым цветком одуванчика в пальцах.
В течение последующих десяти лет судьба то и дело сводила меня с моим «воздыхателем» – хотя бы потому, что Шурка продолжал дружить с Николушкой, писал тому в корпус и прочее. Брат даже раз гостил на летних вакациях в имении Аверовых.
Для посторонних глаз ничего особенного не происходило. Я потихоньку зрела, а после начала уже и стариться в отцовском доме. Шурка рос, взрослел, учился, влюблялся в кузин и сверстниц, даже писал им стихи, но почему-то всегда по завершении очередного восторженного увлечения начинал искать встреч со мной, чтобы снова поклясться в любви и повторить обещание жениться на мне по достижении им совершеннолетия.
Однако это обещание было в действительности трудно выполнимо, ибо он всецело зависел от матери, Прасковьи Борисовны, богатой вдовы. Та его обожала и баловала, но не позволяла свободно распоряжаться даже теми деньгами, которые завещаны были Шурке его дядей по отцу.
Госпожа Аверова вообще была довольно своеобразной особой. В ней весьма полно воплотился тот образ помещицы-самодурки, который так любили выдвигать в своих повестях и пиесах литераторы от господина Фон-визина до новейших. Этим Прасковья Борисовна еще усиливала «романность» тогдашней моей жизни. В ней действительно немало было от Простаковой, во всяком случае, гораздо больше, чем в ее сыне Александре – от Митрофанушки. Хотя и в Шурке присутствовали черты фонвизинского Недоросля, а заодно сразу нескольких грибоедовских персонажей. Воспитанный среди женской тирании, он был мягкотелым, не по-мужски уступчивым и едва ли не женоподобным. «Муж-мальчик, муж-слуга», подкаблучник – вот в кого обещал он со временем превратиться. Впрочем, обо всем этом я узнала много позднее…
Властная, ничем не ограниченная в своем самодурстве, пусть и не слишком губительном для окружающих, Прасковья Борисовна Аверова считала единственного сына милым, добрым, но совершенно неразумным дитятей. Боготворя Шурку, балуя его с ранних лет до возраста (обучала она его дома, а служить, разумеется, никуда не определила), она во всем главном с ним не считалась. Все она управляла на собственный лад, и ей даже не приходило в голову спросить сына, по сердцу ли, да и нужно ли ему то или другое. Шурка же, даже став из барича барином Александром Алексеевичем, вольно или невольно всегда подчинялся этой «кошачьей деспотии». До какого-то момента его желания, чувства и поступки и не расходились с тем, чего хотела для него или требовала от него мать. Он жил словно во сне, убаюканный чрезмерными заботами мамушек, нянюшек, приживалок и прочих, и даже верил искренно, что хотения Прасковьи Борисовны – его собственные. Но впоследствии пришлось ему опытно убедиться в обратном.
Шурке было тогда лет семнадцать, и мать задумала его женить. Тогда Александр впервые всерьез испугался – всего более необходимости, в случае попытки исполнить этот вздорный замысел, идти ей наперекор. Не знаю, впрочем, что бы произошло, прозвучи в качестве кандидатки в снохи мое имя. Но Прасковья Борисовна, уж конечно, не думала-не гадала о бесприданнице немногим моложе ее самой, и не потерпела бы ничего в подобном роде. Да она и не знала тогда о моем существовании.
К счастью, мысль о скорейшей женитьбе сына пришла г-же Аверовой на подъезде к Баден-Бадену, а на водах ни одной подходящей русской девицы в то время не отыскалось, и помещица забыла о своей причуде.
Нужно добавить, что как раз перед заграничным путешествием Аверовы заезжали в родной городок, и Шурке удалось повидаться со мной. Я, признаться, приняла его сдержанно: визит этот показался несколько выходящим за рамки благопристойности. Время вакаций еще не наступило, поэтому Николушка был в кадетскому корпусе в Петербурге, о чем, разумеется, не мог не знать Аверов. Выходило, что приезжал Александр Алексеевич именно ко мне, и к тому же застал меня одну. Смущенная этим и, как обычно, нравственно уставшая от повседневных нерадостных забот, я желала скорее отделаться от посетителя. Боясь долгих объяснений, я поспешила сказать Аверову, что отношусь к нему по-сестрински, при этом стараясь держаться тепло, чтобы не ранить собеседника слишком сильно (в душе я допускала, что Шурка испытывает ко мне нежное чувство, и даже очень хотела, чтобы это было так). Но в то же время я добавила своему голосу снисходительности, которая, по моему мнению, соответствовала нашей с ним разнице в летах, и высказала надежду, что он вскоре найдет себе прекрасную партию, даже прямо советовала жениться.
В то время мне казалось, что моя «любовь» к Шурке, как и его ко мне – выдумка, романическая чепуха, в коей за долгие годы мы убедили самих себя и друг друга. Душевная усталость и несколько расстроенные нервы не давали мне возможности думать и чувствовать иначе, а многомесячные разлуки с Александром питали воображение странными, чаще всего нелепыми картинами. Этих своих мечтаний я обычно стыдилась и поэтому испытала даже какое-то болезненное удовольствие, когда заявила Аверову, что он мне как младший брат, и, пресекая дальнейшие разговоры, заставила откланяться. Казалось, что таким образом мне самой удастся избавиться от преследующих воображение сценок в духе модных писателей.
Лишь впоследствии мне удалось разобраться в природе своих чувств и понять, почему я нахожу внутреннее удовлетворение в том, чтобы гнать от себя тепло человеческой души, причиняя досаду и боль не только другим людям, но и самой себе.
Как потом рассказывал Александр Алексеевич, в тот раз он уехал от меня с тяжелым чувством. Нежно-покровительственный тон, избранный мною, задел его, но более всего огорчило пожелание скорее жениться. Он даже на какой-то миг, по его собственному признанию, вообразил наличие у него соперника. Лишь разум подсказывал, что у бедной двадцатишестилетней дочери отставного офицера поклонников не так уж много: спицы, пяльцы да французская книжка.
Когда же идея о женитьбе Шурки посетила и Прасковью Борисовну, он пришел почти в отчаяние и с тех пор стал всерьез опасаться капризов матери – вернее, того, что однажды станет заложником этих капризов. Молодой человек принялся как можно старательнее утаивать подлинные свои чувства как от матери, так и от самого себя.
VII
Способ, избранный Александром Аверовым для сокрытия чувств ко мне, был не то чтобы диковинным или редким, но зато вполне предосудительным: он пустился во все тяжкие. Еще в ту зиму в Баден-Бадене, когда мать впервые надумала его женить, он начинал поигрывать, кутить в ресторанах – сперва осторожно, как бы даже застенчиво, потом смелее, резче, у него завелись «друзья» и приспешники известного сорта, падкие до богатых маменькиных сынков.
Прасковье Борисовне, впрочем, заграница довольно скоро наскучила, и она засобиралась в Россию. Приехав домой, она вдруг вспомнила, что Зизи Золотцева, дочь соседа по имению, не только могла бы составить прекрасную партию Александру, но в детстве считалась чуть ли не его нареченной невестой. Наведя справки, Прасковья Борисовна узнала, что до четырнадцати лет воспитывавшаяся в деревне Зина года полтора как увезена матерью в Москву. Провинциальные нравы, бывшие г-же Аверовой не по вкусу, таким образом, не могли более иметь значения. Прасковья Борисовна ринулась в Первопрестольную и начинала даже хлопотать о свадьбе, как Шурке захотелось отчего-то в Петербург. Мать так и не догадалась, что это – попытка расстроить предполагаемую женитьбу. Александру удалось облечь свое желание в самый взбалмошный каприз, в прихотливую жажду блеснуть в столичном обществе – и поэтому мать, позабыв о Золотцевой, кинулась исполнять причуду обожаемого дитяти. Знай г-жа Аверова, как ловко научился притворяться ее сын, чтобы получать не то, чем окружала и «душила» любящая маменька, а то, к чему стремился он сам, – она б тотчас обвенчала его с Зизи.
Но с поездкой в столицу вышло тоже неладно. Петербургская жизнь еще более развратила Александра, и Прасковья Борисовна от греха подальше решила вновь предпринять заграничную поездку, на сей раз весьма долгую – в Италию через Швейцарию. Но и там, вопреки надеждам матери, Шурка вновь сделался завсегдатаем злачных мест. Заведения, которые он посещал, становились раз от разу все более сомнительными. Он слыл за блистательного повесу, «широчайшей души человека», этакого полусказочного русского «князя», как рекомендовали его те самые приятели и приживальщики, некоторые из которых тащились за ним еще с Баден-Бадена. Они заодно преувеличивали в глазах публики его богатство, и без того баснословное. Так-то Аверов два года прожил за границей на широкую ногу, и слава неотразимого мота и бонвивана, опережая его самого, докатилась и до России.
Нашим путешествующим, а равно и швейцарским дамам он казался верхом остроумия и совершенства, а у их мужей нередко вызывал смесь зависти и раздражения. Роившиеся вокруг него друзья-приживалы шепотом распространяли об Аверове легенды одна другой романтичнее и нелепее: о скандалах, дуэлях и связях с самыми знатными особами.
VIII
А вот в моей жизни стали мало-помалу происходить изменения. Объяснение с Шуркой перед поездкой в Баден-Баден занимало меня очень недолго. Вскоре заболела Поля, обучавшаяся в том же институте, что и я когда-то. Пришлось взять сестру домой и довольно долго ухаживать за ней. Полинька оправилась незадолго до рождественских вакаций и очень хотела наверстать пропущенные уроки. Хотя лишние поездки в институт, располагавшийся в губернском городе, и были сопряжены с немалыми трудностями, отец не только позволил Поле вернуться на оставшиеся три недели занятий, но и согласился, чтобы большую часть Святок она вновь провела дома. Я попробовала возмутиться. Ведь много лет назад мне он подобных вольностей не разрешал – да я и помыслить не могла, чтобы ездить туда-сюда дважды в месяц, и даже вакации обычно проводила в стенах института. Но то ли папенька с годами стал более добрым и мягким человеком, то ли младшую сестру он любил больше меня, то ли старался как-то возместить ей нехватку материнской ласки, – Поля матушки совсем не помнила, – только мои протесты ни к чему не привели.
Перед отъездом Полинька вдруг попросила:
– Аня, не найдешь ли ты мне святочного рассказа? Перед тем, как я захворала, мадама говорила, что нужно прочитать на Рождество на институтском празднике перед попечителями. Только рассказ должен быть такой, чтоб никто-никто не знал его и чтобы я смогла заблистать! Ведь другие девочки наверняка тоже искали что прочесть, пока меня не было. Аннушка, милая, помоги мне!
Хотя я и была немного обижена на сестру из-за снисходительности, которую проявлял отец к ее, как мне казалось, прихотям, но все же исполнила Полину просьбу. Причем самым неожиданным образом: порывшись в бумагах, отыскала тоненькую тетрадку, в которую когда-то записала рассказ о бедном художнике Авенире и чудесной кукле с музыкальным механизмом, которую он мечтал поставить на городской площади, чтобы всех людей, раздавленных горечью и суетой беспросветной жизни, кукла понудила бы забыть горести и заботы. Эту чудесную святочную историю со счастливым, волшебным концом я придумала когда-то на уроке вместо того, чтобы писать вместе с другими девочками скучное сочинение. Учитель словесности, надо отдать ему справедливость, не только не стал меня тогда бранить, но даже вывел высший балл. Он вообще был одним из немногих, кто хорошо относился ко мне в институте и не препятствовал моим «литературным упражнениям». В тот же вечер я переписала рассказ в чистую тетрадь, исправив заодно несколько неудачных фраз на более стройные, и отдала Полиньке.
Когда та приехала на вакации, разговорам об успехе рассказа не было конца:
– Аннушка, милая, я его показала сразу по приезде классной даме, и она нашла, что рассказ хорош, но только надо русские имена, а не из французского романа. Я тогда везде заменила «Авенира» на «Всеволода», ты ведь не сердишься, правда? Я ведь все рассказы перебила! Нюра Злобина хотела читать из английского писателя Диккенса, а Наташа из какого-то русского нашла, известного, только я фамилию забыла, – такая смешная… А мадама им читать не велела: Диккенс длинный и скучный, а Наташин русский, сказала, неприличный… Вот почему только, как русский и известный, так неприличный?! Не знаешь? Аннушка, ну что же ты не слушаешь? Сердишься, да? Скажи, что не сердишься, Аня, что я другие имена!..
Я не сердилась на Полю, только вздохнула про себя. Календарное, православное имя «Авенир» я вычитала когда-то из «Записок охотника» и поэтому сочла нужным обидеться за господина Тургенева на классную даму.
– А злодейскому богачу-барону я придумала фамилию «Дубравин», правда, хорошо? – продолжала тараторить Поля. – «Юлию» и переделывать не пришлось, я только прочла как «Юленьку». И «Айрин» поменяла на «Ирочку», ведь это одно и то же, по-аглицки? Всем так рассказ понравился, мне даже господа попечители хлопали, как артистке на театре! Вот, взгляни, я так по твоей тетрадке и читала перед ними, только перечеркала немного, где имена…
Я рассеянно проглядела помарки, сделанные Полей на месте имен персонажей и внезапно задержала взгляд на фразе, в которой главный герой пытается добиться у богача-барона ответа, как тот посмел купить чудесную куклу, лишив множество обездоленных людей их единственной отрады.
У меня было написано: «“Что угодно?” – сухо спросил барон, и маленькие свинячьи глазки колюче сверкнули из-под нахмуренных бровей. – “Я – Авенир… студент… мой отец был художником…” – пытаясь отдышаться, сбивчиво представился Авенир». Поля же переправила так: «“Я… Всеволод Аверов… мой… мой отец был художником…”». Увидев Шуркину фамилию, так некстати упомянутую, я вздрогнула и отложила тетрадь.
– Ах, Аннушка, до чего жалко, что тебя там не было! – тем временем звенела Поля. – Это было так волнительно, так чудесно, меня все после поздравляли… Аня! Ты не слушаешь совсем! Ты все-таки на меня рассердилась!
– Нет, Поля. Только почему «Аверов»?
– А, не знаю, – махнула она рукой, – знакомая фамилия. Разве это важно!.. Пришлось к слову. Помнишь, у Николаши был такой приятель? Хотя как ты можешь помнить, ты уже тогда была серьезная и взрослая. А мы – маленькие! Но ты слушай дальше. Я вышла с твоей тетрадкой…
Полинькино чтение рассказа о чудесной кукле и впрямь произвело настоящий переполох на институтском празднике. Незамысловатая святочная история понравилась не только девочкам, но и учителям, и благодетелям. Даже суровый батюшка, недолюбливавший светское чтение, остался доволен. На вопрос одного из попечителей об авторе рассказа хитрая Поля, боясь, что ей не поверят, солгала, будто нашла рассказ в каком-то журнале, а в каком – она не помнит. Но однокашницам «по секрету» призналась, что на самом деле рассказ сочинила ее старшая сестра, только будто бы велела никому не говорить. Полиньке удалось окутать факт появления рассказа таким ореолом таинственности, что все девочки враз безоговорочно поверили ей. То, что «у Пелагии Сторовой сестра – писательница» подняло в глазах институток мою Полю, прежде ничем не выдающуюся и такую же одинокую, как я когда-то, на недосягаемую высоту. Даже барышни старше возрастом захотели с ней дружить, а классные дамы, существа, как известно, злобные и обиженные на весь мир, до этого не упускавшие случая уколоть беззащитную сироту, сделались более почтительными с нею. Кто-то из девочек, правда, завидовал и поэтому задирался, надеясь уязвить Полю, но в целом ее незавидное положение «принятой из милости за прежние заслуги отца» стало гораздо более сносным. «Твоя кукла из рассказа и впрямь волшебная, Аня!» – любила впоследствии повторять сестра. К чести Полиньки, надо сказать, что она не задрала носа и не приучилась напропалую врать про меня небылицы, как я поначалу боялась.
Лишь изредка она просила в письмах прислать какой-нибудь мой рассказ, чтобы показать его товаркам и тем самым поддержать репутацию – мою и ее собственную. Историй было много, и я всегда охотно отправляла их Поле.
IX
Так прошел остаток зимы, весна, лето. Шурка Аверов исчез из моей жизни, казалось, навсегда. Но странное дело! Чем дольше длилась наша разлука (он путешествовал с матерью, кутил, играл, повесничал), чем больше пыталась я уверить себя, что моя к нему «любовь» – нелепость и просто выдумка, тем сильнее я огорчалась, стороной узнавая что-нибудь о его, мягко говоря, взбалмошном поведении, а тем паче, о его любовных похождениях. Каждое случайное упоминание об Александре или его матушке ранило меня. А поскольку Аверовы были довольно заметными людьми в нашем городке, о них любили сплетничать даже тогда, когда они здесь не появлялись.
Когда заговорили, что у девятнадцатилетнего Александра роман с известной петербургской актрисой, я испытала горестное чувство. И дело было даже не в нравственной стороне. Желая Шурке найти хорошую невесту, я никогда бы не подумала, что могу так жестоко и мучительно ревновать. Теперь же в продолжение нескольких дней, несмотря на все усилия, меня душили ревность, обида, боль и гнев. Я старалась напомнить себе, что сама при нашей последней встрече советовала Аверову поскорее жениться. Пыталась успокоиться тем, что порочное поведение этого юноши – вовсе не мое дело. Даже, глядясь в зеркало, саркастически спрашивала собственное отражение: «Что тебе-то до всего этого, Аннушка?» Но ни доводы рассудка, ни язвительность – ничто не помогало. Раз от раза я засыпала под утро с тяжелым чувством, пред тем полночи проплакав в подушку, а просыпалась вновь с горечью в душе.
Наконец я додумалась до того, что, если действительно люблю Аверова, значит, непременно должна пожертвовать собою ради его счастья. Конечно же, он должен жениться на хорошей девушке – доброй, благородной, знатной и богатой, которая была бы ему ровней и любила бы его, а он – ее. И это было бы правильно! Разумеется, продолжала я размышлять, что я бы при этом страдала – но как может быть иначе?! Ведь в любви непременно кто-то должен страдать… Пусть это буду я, ведь мне все равно уже ничего не остается, как доживать свой век, я бедна, мне мало-мало не тридцать лет и проч. А Шурка молод, богат, красив, у него все впереди!..
Конечно, подобные соображения были столь же нелепы, как и моя ревность к существующим и несуществующим Шуркиным пассиям, как и размышления о том, что он действительно может жениться на мне, достигнув совершеннолетия, – согласно его обещанию, сделанному много лет назад предо мною на коленах в городском саду…
Но я, несмотря на свои лета, так мало разбиралась в жизни, что вовсе не понимала, как далеки мои фантазии (ибо и мечта о самопожертвовании, и надежда на брак с Аверовым были именно болезненные фантазии) от действительности.
А сбросить груз этих мечтаний и посмотреть на жизнь в ином свете помогла мне, как ни странно, Поля. Отправляясь в последних числах августа в институт, она вновь попросила дать какой-нибудь сочиненный мною рассказ. Разбирая бумаги в поисках чего-либо подходящего, я наткнулась на несколько вырванных из тетради листков, где было записано начало странной истории. В ней маленький мальчик влюблялся во взрослую барышню и признавался ей в любви. Я вспомнила, что этот рассказ – святочный, и что начала я его сочинять незадолго до смерти матушки, а известие о ее кончине застало меня как раз с пером в руках в стылом институтском дортуаре в первый день Рождества…
Я перечитала написанное. Рассказ казался довольно замечательным, и я решила именно его отдать Поле, перебелив, кое-что переправив и добавив концовку. Сюжет когда-то был придуман мною полностью – я лишь не успела записать его, но он так ясно сохранился в моей голове, как будто это случилось не тринадцать лет назад, а на прошлой неделе.
Достав чистой бумаги и очинив несколько перьев, я вывела вверху страницы заглавие и вдруг… «Господи! Неужели такое может быть?!» Мысль, пронзившая меня, была так проста, ясна, так лежала на поверхности и вместе с тем казалась так невероятна, что заставила меня похолодеть: «Аверов!» Десятилетний мальчик, влюбившийся в барышню девятью годами старше его самого, в сестру его приятеля-ровесника, объяснившийся ей в любви, как взрослый и взявший с нее клятву не выходить замуж, покуда не вырастет он сам! Как похожа была выдуманная мною история на мою собственную, а герой рассказа – на Александра Аверова! Можно сказать, я напророчила свою судьбу в те времена, когда еще не была знакома с ним! И даже слова, в которых описывались переживания и душевные муки героев, были удивительно близки тем, которыми я только что выражала свое отношение к Аверову: «Владимиру (так звали героя) дела не было до найденной ему матерью невесты. Он раз или два встретился после поездки за границу с Еленой и был глубоко взволнован этими свиданьями. Устимова просила Владимира забыть о ней, жениться или что-то в этом роде, но не докучать ей старой мальчишеской клятвой. Вместе с тем можно было догадаться, что Елена Андреевна крепко и искренне любит Володю. Секрет был прост: сила любви заставляла женщину пожертвовать собою ради него. Она в самом деле мечтала видеть его женатым на славной девушке, довольным и счастливым. Сама мысль о том, что такой девушкой может быть для Володи только она сама, казалась Елене невозможной и чудовищной.
Владимир же в эту пору страдал как никогда. Его любовь, теперь уже зрелая, а не мальчишеская, разгорелась с невиданной силой. Он смутно чувствовал взаимность со стороны дорогой ему женщины, но ее странное поведения жгло и терзало его, заставляя мучительно и подолгу перебирать свои чувства, слова и поступки в поисках объяснения: почему же Елена Андреевна отказывается пойти за него?
В свете меж тем ходили слухи о его связи с примой Императорских театров С-ой». – Если верить сплетням, моя выдумка совпадала с действительностью даже в этом!..
«Он действительно часто бывал в опере и за кулисами, играл роль молодого светского льва и делал С-ой какие-то подношения.
Возможно, актриса и увлеклась Владимиром, но он даже в ее уборной бывал рассеян, непрестанно думая об Елене».
X
Дня два после открытия я ходила сама не своя, после чего решила основательно переделать неоконченную историю. Финал, в котором героиня, выйдя все-таки после больших препятствий и сомнений замуж за своего Владимира, через год безмятежного счастья умирала в родах, перестал казаться мне удачным. Но просто устранить его, закончив дело свадьбой, выглядело как будто скучно, неправдоподобно и даже нелепо.
К тому же никак не выходило, чтобы мать Владимира, богатая вдова-сумасбродка, смогла полюбить Елену Андреевну. А значит, жизнь молодой женщины неизбежно (так мне казалось – я забывала даже, что речь идет всего лишь о персонажах рассказа) должна была превратиться в ад.
Оборачивая сюжет так и сяк, я долго пыталась приладить к этой истории более-менее правдоподобное и нескучное окончание.
Я пробовала перенести действие рассказа в Швейцарию, изобразив героев французами или немцами, отказалась от мысли сделать его святочным, но ничего не выходило. Наконец, швырнув сломанное перо и несколько испорченных черновиков в корзину, я принялась усиленно размышлять, для чего так безжалостно убила героиню в конце? Ведь, если внимательно присмотреться к сюжету, все должно было бы завершиться довольно благополучно. Даже и в том случае, если свекровь отнеслась бы худо к слишком старой и слишком бедной, по ее мнению, невестке.
В конце концов, можно было направить Владимира и Елену скрываться от гнева маменьки за границу или в провинцию или, наоборот, придумать повод, по которому злая свекровь воспылала бы к Елене любовью (неземная кротость; болезнь Володи, в которой его жена проявила бы чудеса самоотверженности… да мало ли что?!) Почему же мне так хотелось, чтобы Елена в конце рассказа умерла?!
Ответ отыскался довольно быстро: я же не верю в счастье, сказала я самой себе! Не верю настолько, что считаю счастье чем-то невероятным, невозможным и совершенно недопустимым. По крайней мере, для самой себя и тех, на чье место себя ставлю, сочиняя истории…
Да, я всегда подспудно считала, что счастья никакого нет вообще! Во всяком случае, что его нет в жизни. Оно может существовать в сказках. Сказки я, кстати сказать, тоже иногда в институте придумывала, и у них были в основном счастливые концовки – но только потому, что это были сказки, а не рассказы о, так сказать, настоящей жизни. Это открытие поразило меня едва ли не больше, чем первое. Перебрав в уме свои рассказы «о подлинном», то есть такие, где действовали бы не волшебные принцессы, чародеи и звездочеты, а герои, более-менее похожие на окружающих людей, я с изумлением отметила: все эти истории без исключения имеют несчастливый конец. В отличие от сказок! Простое человеческое счастье ставилось, таким образом, в один ряд с добрыми феями, сапогами-скороходами, говорящими животными, хрустальными замками и тому подобным. Но из «обыкновенной действительности» я изгоняла его старательно и непреклонно! Так, одна героиня в душевном порыве губила себя, добровольно скатываясь на дно лишь потому, что ей почудилось в разговоре: возлюбленный хочет не жениться на ней, а сделать содержанкой, ибо он много богаче ее. Другая, насильственно разлученная с кавалером, всю жизнь воображала, как любит и боготворит его и как, встретив, никогда уже от себя не отпустит, но, увидев чрез много лет после разлуки, решительно отказалась выйти замуж, хотя он ей предлагал и препятствий не возникало. Брошенные девицы у меня непременно умирали в родах, проклиная своих соблазнителей (увы, об этой стороне жизни я знала чуть больше, чем положено барышне: институтки часто читают тайком всякую гадость, которую им запрещено брать в руки). Были и обратные сюжеты: благородные молодые люди, поддавшиеся на удочку коварных обольстительниц, (которых обязательно карало само Небо за их безнравственное поведение), отказывались от достойных партий, чтобы заняться воспитанием рожденных порочными красавицами младенцев. И, разумеется, потом с болью отмечали, как в ребенке постепенно проступают дурные наклонности матери, толкающие его в духовную пропасть. И т. д. Все истории, кроме заведомо сказочных (к последним причислялась и святочная о волшебной кукле, сделавшая Полин «бенефис»), я обязательно завершала трагически.








