Текст книги "Кровавый пуф. Книга 2. Две силы"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 48 страниц)
– То есть шах-мах! – и плюск! – с выразительным размашистым жестом скрепил пан пулковник.
– Certe certissime![37]37
Более чем уверен! (лат.).
[Закрыть] Вернее верного! – вскочил с места даже и пан Хомчевский, увлеченный столь блестящею и, по-видимому, весьма возможною картиною будущих побед и успехов.
– Все это прекрасно! – после некоторого раздумья вздохнув заметил пан Котырло. – Но я смотрю на дело не увлекаясь. Для таких предприятий нужны руки, нужен народ, а что вы с нашим народом проклятым поделаете!
– Обратите народ в чернь! – возразил Свитка, – и вы всего достигнете!
– Легко сказать: обратите!.. А где возможность?
– Возможность вся в ваших руках, господа помещики, вся в вашей воле, была бы лишь охота да энергия! Во-первых, – стал высчитывать Свитка, – костел, который свое дело делает беспримерно хорошо? во-вторых, ваши школы; в-третьих, институт наших мировых посредников, с помощью которых можно расплодить еще более пролетариата.
– Надо обезземеливать, – промолвил Котырло.
– Совершенно справедливо! Надо обезземеливать, и обезземеливайте! Переводите их в дворовые, в кутники, делайте что хотите, но только увеличивайте пролетариат, усиливайте класс батраков. При участковом владении это в тысячу раз легче, чем при общинном. Но помните: одно из первых условий, чтобы народ поскорее был обращен в чернь! Это ручательство верного успеха!
– Certissime! – с удовольствием потирая руки, возгласил пан Хомчевский. – С этим я вполне согласен, но… (он вздохнул и возвел глаза к потолку) где ручательство, что наши блестящие планы беспрепятственно приведутся в исполнение, что все так и будет, так и случится, как мы предполагаем, что они до времени не станут известны москалю? Кто мне поручится, что все это будет, так сказать, impune – безнаказанно, безопасно?.. Я хоть и верный стрелок, но без верного расчета не желал бы рисковать ни моей головой, ни моим маентком,[38]38
Именем.
[Закрыть] а ни даже зарядом моей охотничьей двухстволки.
– Ручательство в слепоте москевскей, уж если говорить совсем откровенно! – подхватил Свитка. – Да чего же лучше! Вот вам один образчик: вы знаете ли, например, кем оберегается безопасность нашего тайного комитета в Вильне?
– А ну-те? – с живым любопытством отозвался Хомчевский.
– Да ни более, ни менее, как русским же караулом, русскими штыками!
– То есть это аллегория, конечно?
– Какая там аллегория! Буквально! Вы знаете, где этот комитет собирается? где происходят его секретные совещания.
– А ну-те?
– В генерал-губернаторском кабинете.
Многие выпучили глаза и засмеялись этому сообщению, как фарсу.
– Честное слово! – подтвердил Свитка. – Не только что в генерал-губернаторском доме, но иногда даже в собственном кабинете его высокопревосходительства. Там, в портфелях, между деловыми бумагами, передаются по назначению и наши бумажки, там же во время официальных докладов и приемов происходят и наши доклады и приемы; а это, конечно, самое умное и самое безопасное: Боско все свои фокусы, без всяких аппаратов, делал на глазах всей почтеннейшей публики и оттого его никогда ни поймать, ни разгадать не могли. То-то и хорошо, господа, что несколько наших добрых филяров сидят за большими плечами – и виленскими, и петербургскими.
Паны согласились, что это действительно хорошо.
– Ах, чуть было не забыл! – хлопнул себя по лбу Василий Свитка. – Еще одно интересненькое сообщеньице. Наши очень успешно хлопочут у Ротшильда и Монтефиори, чтобы те посодействовали понижению русских фондов на всех европейских рынках.
– Ого, ну и что же? – спросил Котырло.
– Содействие обещано почти что наверное, как скоро начнется восстание; а между тем к тому же времени и в Лондон, и в Париж уже заготовляются громадные выпуски русских фальшивых серий и ассигнаций, которыми мы будем в состоянии просто наводнить всю Россию – и кредит ее лопнет. А подделка артистическая!.. Не отличишь, а ни-ни.
– Хм!.. – раздумчиво крутя ус, произнес пан Копец. – Эдак, пожалуй, камуфлетом в самих себя же хватим с этими ассигнациями… Жиды принимать не станут… Средство-то немножко того…
– Средство освященное еще великим Наполеоном, – гордо подняв голову, заметил Свитка. – Дело не в жидах, а в том, чтобы парализовать врага на всех существенных пунктах.
– А, Напольйонем – разводя руками, – почтительно и даже благоговейно произнес экс-улан. – Да!.. Ну, это иное дело!.. Напольйон!.. Пред этим именем я склоняюсь ниц и молчу, я молчу, муй пане!
– Теперь, господа, я желал бы знать, – снова заговорил Свитка, – как вы смотрите, то есть лучше сказать, какова программа ваших современных действий, ваш взгляд на задачу относительно настоящего именно времени? Мое любопытство будет простительно, – принимая деликатно-извиняющийся тон, пояснил он, – если я скажу, что мне поручено собрать об этом сведения для соображений петербургского Центра… Это даже один из пунктов моей инструкции.
– Наш взгляд… да как сказать?.. наш взгляд, то есть…
Паны очевидно пришли в затруднение перед вопросом, поставленным таким образом.
– То есть я разумею программу действий дворянства относительно правительства в настоящее время, – пояснил Свитка. – Весьма бы желательно, – прибавил он, – во всем Западном крае достичь по этому предмету полнейшей гармонии и единообразия.
– А, да-а! – подхватил солидный и рассудительный пан Котырло. – Не знаю, как где, но мы, по крайней мере, держимся политики галицких помощников сороковых годов, то есть все брожение относим к агитациям красных, к волнению умов между хлопами. Когда требуют объяснений, мы даем отзывы, что дескать положением 19-го февраля пользуются какие-то неведомые нам агитаторы и мутят народ, который выйдя из-под власти помещиков, думает себе, что он уже может теперь не повиноваться и власти правительства, и что стало быть местные власти обязаны укрощать крестьян.
– Ну, а что касается самих крестьян, – весело подхватил Селява-Жабчинский, – то тут мы проводим слияние, любовь, братство, равноправность и прочие подобные конфетки. Средство, ничего себе, действует. Ловятся и на эту удочку! Ну, конечно, под рукой постоянно пускаются слухи, что освобождением обязаны они никак не правительству, – это тоже с одной стороны не мешает, помня галицийскую резню 46-го года.
Свитка чуть заметно, но очень коварно улыбнулся про себя и в то же мгновение поспешил принять прежнее спокойное выражение.
– Да, – подтвердил Котырло, – и чтобы подобные сцены не могли повториться, поневоле надо содействовать распространению братств трезвости, даже себе в убыток, потому что сколько уж винокурень совсем стали, да и моя тоже! – прибавил он с хозяйственно-сокрушенным вздохом.
– Теперь, господа, я подхожу к самой существенной, к самой важной части моего поручения, – опять приняв деловой и как бы официальный тон, сказал Свитка, и снова занял у стола прежнее место и прежнюю позу. – Наше общее дело, на которое смотрит вся Европа, весь мир, должно иметь вид и формы вполне благоустроенного восстания.
– Натуральне! – подал голос Селява.
Прочие выразили минами и жестами полное свое согласие с заявленным мнением Свитки.
– Благоустройства же мы можем достигнуть, – продолжал тот, – единственно посредством организации, то есть нам надобно позаботиться о том, чтобы заблаговременно, гораздо ранее решительного дня и часа, даже чем скорее тем лучше, устроить и ввести повсюду в действие нашу тайную революционную администрацию. Вся организация должна быть строго подчинена одной высшей, так сказать, центральной распорядительной власти – ржонду народовему. Организация должна прочно связать все сословия, собрать и правильно распределить наши народные силы и систематически употребить их для предстоящей борьбы, а без того и наши широкие, наши блестящие планы не удадутся!.. Население должно прямо, незаметно для самого себя и как бы совершенно естественно перейти от русской власти под нашу революционную.
– Мм… это так, конечно, – заметил Котырло; – но… тут есть один весьма существенный вопрос, так сказать, вопрос жизни или смерти.
– То есть? – спросил Свитка.
– То есть, в чьих руках будет находиться эта высшая, центральная власть? Если в руках красной сволочи, то слуга покорный…
Свитка опять улыбнулся про себя тонкой, чуть заметной, но очень коварной улыбкой и опять еще скорее поспешил смаскировать ее строго серьезной миной.
– Мне кажется, что для Литвы об этом не может быть и вопроса, – сказал он. – В Литве и власть, и влияние всегда останутся на стороне белых.
– Хм… А если эта центральная красная власть одним декретом из Варшавы скассует и белых, и всю их организацию, да пойдет террором вводить свои социальные и коммунистические бредни на счет нашей собственности и наших родовых привилегий. Тогда что?
– Тогда?.. Тогда мы можем и отложиться от Варшавы. Какая же надобность непременно идти за нею на привязи? Идем пока нам это нужно и удобно; а неудобно – только они нас и видели! Не Литва в Польше, а Польша в Литве нуждается! – с силой искреннего убеждения прибавил Свитка. – Литва, слава тебе Боже, слишком достаточно сильна, чтобы существовать совершенно самостоятельно и независимо; а Польше одной без нас не вытянуть: мы для нее житница, мы для нее ост-индские колонии. Польша без Литвы – это и географический, и политический абсурд, а если мы сила, так гнись под нас, пляши под нашу музыку или пропадай себе. Варшавские красные сапожники нам нисколько нестрашны.
Эта речь Свитки бодро, освежительно подействовала на присутствующих. Он говорил с такой уверенностью, с такой силой убеждения, и столь ловко умел задеть чувствительную струну "местного патриотизма", что на физиономиях панов заиграли самодовольные улыбки гордого сознания своей силы и значения. Им даже очень понравилась мысль, что они, коли захотят, то могут и наплевать на Польшу и быть сами по себе, а Польша сама по себе – пускай-де нам кланяется и нашей милости панской выпрашивает. Новая идейка эта очень лестно и приятно щекотала местно-литовское самолюбие шляхты.
– И так, панове, насчет организации, – приступил к делу Свитка. – Местная организация должна состоять из начальников: воеводского, повятоваго, окренговаго и парафияльнаго.[39]39
То есть из начальников губернского, уездного, станового и приходского.
[Закрыть] Для сбора податей должны быть назначены особые поборцы, а для местных банд особые довудцы, по воеводствам же – военные воеводы; местные довудцы будут пока организаторами местных военных сил. Кроме того, от высшего ржонда в каждое воеводство будет назначен особый комиссар, со значительными полномочиями, для общих наблюдений за исполнительностью членов организации и за течением дела вообще, а своевременно, то есть когда необходимость укажет действовать на инерцию масс террором, предполагается в каждом повете учредить трибунал с немедленной карой за неповиновение.
– От-то так! От-то по-нашему! – обрадовался пан Копец, но пан Котырло далеко не выразил такого же чувства. Он, напротив, поцмокивая, морщась, тужась и разглядывая свои ногти, выжимал из себя заветную мысль.
– Видите ли, мм… оно все, пожалуй, очень стройно придумано, – говорил он, медленно и тягуче, – но… мы бы думали… по-моему, по крайней мере… мне сдается, что этот трибунал, комиссары и прочее, все это пахнет как-то краснотою… А мы бы думали то же самое сделать, да только проще, интимнее…
Свитка нахмурился и закусил губу.
– То есть как же бы, например? – спросил он сквозь зубы и, чтобы не слишком явно выдать свои внутренние ощущения, закурил папироску.
– По крайней мере, наставления Ламберова Отеля, которые нам ни в каком случае нельзя не принимать в соображение, – продолжал Котырло, – именно указывают нам на такое простое, интимное устройство. Мы, видите ли, склонны смотреть на восстание как на свое домашнее дело и рассчитываем иметь по уездам двух-трех человек, которые поведут дело, и конечно в каждом из нас будут иметь послушного и надежного помощника… И такую организацию подготовили бы к тому времени, когда по нашим расчетам, настанет для этого пригодная, безопасная пора… Впрочем красные, коли хотят, пускай начинают дело, а мы поглядим.
Эти мысли пришлись крайне не по вкусу скромному на вид Василию Свитке. Он становились поперек его собственным планам и целям, поперек той двойной и огромной игре, которую он, втайне ото всех, давно уже задумал и сообразил в своем уме, шансы которой рассчитывал и преследовал постоянно, прикидываясь, где нужно, умеренным, былым, чуть не консерватором и, пока до времени, играя второстепенную роль в Петербургском Центре. Выслушав возражение пана Котырло, он собрался с мыслями и начал, по возможности, ровнее и спокойнее.
– Так нельзя, господа, – заговорил он, обращаясь преимущественно к своему оппоненту. – Или мы любим более всего свой комфорт и свою собственность, или же дело своей родины. С такой выжидательной политикой вы рискуете остаться за флагом, рискуете обремизиться при шансах самой верной игры. В таком случае лучше уж прямо, раз навсегда, махнуть рукой на дело и садиться писать верноподданнические адреса. Но этот свой смертный приговор мы еще успеем подписать и после, когда все лопнет… Не торопите же его вашей нерешительностью. Вы пугаетесь красных, а между тем сами хотите выжидать, пока они всю власть захватят в свои руки; вы сами и власть, и себя головой выдаете им… Ах, господа, господа! – со вздохом воскликнул он, укоризненно покачав головой. – С вашими пустыми страхами вы забываете, что красные на Литве – это нуль. Вся сила у нас в собственниках, в шляхте. В вас весь залог успеха, а вы выпускаете инициативу из своих рук.
– Напротив, мы желаем удержать ее, – возразил Котырло.
– И между тем упустите. И это вернее верного.
– Позвольте-с однако…
– Да так же! Ведь согласитесь, что в настоящую минуту общий ход дела зашел уже слишком далеко, так что сторонись вы или не сторонись, удерживай его или не удерживай – это решительно ничего не значит: вам его не удержать. Дело все-таки идет и пойдет помимо вас своей собственной силой, собственным движением, инерцией. Ведь уж ему столько же толчков было дано! Вы сами давали их чуть не до сего дня. А на полудороге остановиться нельзя. Но пока вы сторонитесь да выжидаете, красные, понятное дело, заберут все в свои руки: роковая сила обстоятельств, логика жизни к нынешнему нулю прибавит одну или даже две единицы, и тогда…
Свитка не окончил, но завершил выразительным и вполне понятным жестом.
Горячий поток его речи, начатой столь спокойно, начинал действовать. Большая часть присутствовавших была на его стороне и даже сам Котырло колеблясь раздумался над его словами. Оратор заметил про себя действие, произведенное его речью.
– Ах, господа! – с жаром воскликнул он, после минутного молчания. – Забудемте на время и красных, и белых, и синих, и всяких, а будемте пока только честными патриотами, честными литвинами. А счеты свои покончим и после. Прежде с москалями покончим.
– Браво, так, верно! О чем тут думать да сомневаться!.. Верно! – загомонила вся "шановна шляхта".
Котырло медленно склонил свою голову и с чувством протянул Свитке руку.
"Фу-у!.. Слава тебе, Господи! Наконец-то!" – облегченно и радостно вздохнул в глубине души своей этот последний, с таким чувством, как будто бы вытянул в гору на собственных плечах великий и богатый груз.
– Господа! – воскликнул он. – Ваше почтенное собрание представляет здесь все наиболее веское, влиятельное и интеллигентное здешнего повета ("ничего, надо маслицем подмазать", подумал он про себя). Зачем вам медлить пред исполнением наиболее существенного дела? Произведите тотчас же между собою выборы начальников повятовых и окренговых, чтобы хоть недаром собрался наш нынешний сеймик.
– Браво!.. Идет!.. Согласны!.. Мы, черт возьми, сила; мы власть из рук упустить не желаем! Мы сами и без красных сумеем быть красными, когда потребуется! Да!.. – гадали восприимчивые паны и, покинув свои места, толкались по всему кабинету.
Но когда начались выборы, когда один стал предлагать того-то, а другой другого, третий же третьего, и т. д., то дело дошло до споров и крупных разговоров. Пан Хомчевский все мирил и ублажал своей "свентой лациной", пан Селява егозил, элегантничал и старался казаться язвительным и тонким политиком (ему очень хотелось быть выбранным во что-нибудь); пан Копец горячился, прыскался, краснел как рак, крутил ус, кричал "не желаю"!.. И этого не желаю, и того не желаю, "ничего не желаю!" кричал, по старине: "не позвалям! Veto!" так как известно, что без этих двух заветных словечек ни единый панский сейм и сеймик, во все времена и веки, никоим образом и ни в каком случае, обойтись не может, ибо иначе и сейм не в сейм уже будет. Дошло до того, что кому-то и за что-то, но за что именно и сам не понимая толком, пан пулковник опять стал грозиться своей саблей. Тут появились на свет Божий и старые, полузабытые дрязги и сплетни, и взаимные покоры, и фамильные гербы, и шляхетные привилегии; фигурировали и давние права, и родственные связи, и даже степень благонадежности пред российским начальством, – словом, всего было вдосталь и вволю. Паны расходились. Говор, споры, ссоры, толки, уговоры, наконец даже слезы, лобзанья и примиренья и опять взрывы крупных споров, рисовка и своим благородством, шутки, смех, шум и безурядица, все эти длилось более часа. Наконец, кое-как "сгодзили сен".[40]40
Согласились.
[Закрыть] Недоумения разрешились – выборы были сделаны. Должность "нечельни ка повятовего" предложили было пану Котырло, но тот под разными, более или менее благовидными предлогами уклонился, заявив впрочем, что кроме этой должности, к которой он, по совести, не чувствует достаточно сил, энергии и способности, вся его жизнь и все состояние принадлежит «свентей справе»[41]41
Святому делу.
[Закрыть] и «ойчизне». Вместо пана Котырло на повятовые выбрали пана Селяву-Жабчинского. Этот был необыкновенно доволен, словно бы его в генералы произвели и арендой пожаловали, и с нескрываемой радостью, даже с несколько горделивым достоинством и уже отчасти покровительственно пожимал панам руки, благодаря их за то, что почтили его своим шляхетным доверием. Пана Хомчевского выбрали в окренговые, при чем он только развел руками и, подняв глаза к потолку, словно бы выражая тем покорность воле судеб, произнес со вздохом: "Sic astra volunt![42]42
Так желают звезды! (лат.).
[Закрыть]". Выбрали и еще несколько панов: кого тоже в окренговые, кого в парафияльные, а экс-улану пану Копцу предоставили честь, ради его воинственности, быть местным довудцей и организатором будущих воинских сил. Пан полковник тоже был необыкновенно доволен предстоящей ему ролью.
– Вышколим, черт возьми, вашу братью, панове! – похвалялся он, крутя ус и гоголем похаживая между панами. – Так-то вымуштруем, что целый чварты корпус москевский от одного виду нашего лытки покажет! Шах-мах! Плюск и баста!
В заключение же, поздравляя друг друга, паны лобызались, умилялись, похвалялись, обещались, друг другу клялись и, в силу предложения пана Хомчевского, выраженного по обыкновению в латинской форме: "ergo bibamus![43]43
Следовательно, выпьем! (лат.).
[Закрыть]" роспили еще несколько бутылок «венгржины» при дружных и бурных возгласах:
– Нех жiе Польска![44]44
Да здравствует Польша.
[Закрыть] Нех жiе вольносць!.. Пречь за москалями!.. Засмроздили[45]45
Испакостили.
[Закрыть] Польскен' москале!.. Убирайтесь к чертям!
Свитка был очень доволен.
"Ну, любезные друзья мои!" думал он, уже поздно ночью возвращаясь в свой флигелек; "вы хотите "красною сволочью" воспользоваться как убойной скотиной, как пушечным мясом, а "красная сволочь" вас к делу приспособила. Посмотрим, кто кого перехитрит!.. Карман-то во всяком случае, а может и лбы, и гербы ваши пригодятся нам".
Придя в свою комнату, когда Хвалынцев уже спал, Свитка тщательно, особо им изобретенными буквами и знаками записал в своей записной книжке все имена и соответственные должности выбранных нынче дворян.
"Теперь вы, голубчики, в моих руках!" с истинным удовольствием подумал он, с наслаждением потягиваясь и расправляя свои члены, как бы после многотрудной работы. "Теперь, чуть что заартачитесь в решительную минуту, так можно вам и русскими жандармами и следственной тюрьмой пригрозить: имена-то все в книжке, а факты, даст Бог, будут на лицо… Вот вам, белые друзья мои, и красная сволочь!"
И он, потирая ладони, самодовольно рассмеялся веселым, но злорадным смехом.
XV. У отца Сильвестра
Проснувшись после крепкого и безгрешного подутреннего сна, Хвалынцев встал довольно рано, осторожно оделся, чтобы не разбудить спавшего товарища, и пошел на местечко – попытать, нельзя ли где порядить себе лошадей? Жиды однако везти не соглашались, потому что была пятница и, значит, к вечеру у них «шабаш заходить».
День был такой же ясный, сухой безветренный, как и вчера.
Константин, в надежде найти себе какого-нибудь подводчика между крестьянами, пошел бродить по местечку. Свежий, бодрящий утренний воздух, ясное ноябрьское солнце, тишина и легкий моцион как-то утихомирили его вчерашнюю желчность и навели на душу ясное спокойствие. Он, незаметно для себя самого, забрел на самый конец местечка, туда где стояла православная церковь, и проходя мимо начисто выбеленного домика, крытого соломой, услышал стук топора и сквозь незапертые ворота увидал внутри двора отца Сильвестра. Поп, в одном сереньком нанковом подряснике, рубил какую-то доску и вместе с батраком своим трудился над починкой ветхого сарайчика, который они совокупными усилиями приводили в надлежащий вид, прилаживая к нему дощечки и подпирая стены его кольями.
Случайно обернувшись в это самое время, отец Сильвестр заметил Хвалынцева и на его приветствие ответил радушным поклоном.
– Гулять изволите? – окликнул он его, выпустив топор и обеими руками расправляя изнатужившуюся поясницу.
– Лошадей ищу, уезжать хочу отсюда, – объяснил Хвалынцев.
– Так за чем же дело стало? На мызе вам из экономии дадут. Вам самим и трудиться незачем.
– Нет, Господь с ними! – неприятно поморщась, поспешил возразить Константин Семенович. – К чему их еще и этим одолжением стеснять!.. Я не хочу. Но только вот беда в чем…
И он рассказал свое затруднение с жидами по поводу шабаша.
– Ну этому горю можно пособить, – утешил его отец Конотович. – Ежели вам угодно будет обождать у меня малое время, то я зараз пошлю батрака, вот он приведет какого ни есть хозяина, вы и порядитесь.
Хвалынцев поблагодарил и согласился.
Он окинул взглядом двор и дом и все хозяйственные пристройки: все это дышало какой-то мирной домовитостью. Избытка не оказывалось ни в чем никакого, но от всего веяло скромным, нравственным и материальным довольством, тем неприхотливым довольством труда и старания, которого достигает иногда неусыпно-заботящаяся, непрестанно-борящаяся, работящая бедность. На облезлой и засохлой старой сосне приютилось широкое гнездо аистов, которых здесь называют «боцянами» или «черногузами». Ныне оно опустело по осени, но с будущей весной вновь будет занято той же самой прошлогодней парой крылатых обитателей. Над низенькими небольшими окошками поповского домика сереют, тоже опустелые, ласточьи гнезда, – но Боже избави, чтобы кто осмелился дотронуться и разорить их! То же самое и в отношении аистовых гнезд: ласточка-благовестница есть Божия излюбленная пташка, а аист-змееистребитель человеку на великую пользу живет, и как тот, так и другие дому сему Божье благословение и благодать своим пребыванием приносят.
Соломенная кровля, поросшая от старости густым и плотным ярко-зеленым мхом, вся изрыта чернеющимися норками воробьиных гнезд. По выбеленным стенам на шнурках и дротах взвиваются снизу вверх засохшие побеги хмеля, тыквы, фасоля, павоя и дикого винограда. В маленьком садике, меж огородных грядок, торчат корявые деревца яблонек, раскидистые, высокие груши, поджарые, тонкостволые сливы да вишни. У крылечка две клумбы с незатейливыми поблеклыми цветками, между которыми высоко торчат облетелые стебельки мальв, известных более под именем туберозы, и тут же в разных уголках рассажены кустики сирени, роз, бузины и пахучего Божьего дерева. На дворе, в куче навоза, кудахтая, роются пестрые куры и поросята, утки полощутся во врытом в землю корыте, и гордо похаживает павлин. Баба-работница, с подтыканной высоко за пояс юбкой, обнаруживающей почти по колени ее босые, заскорузлые ноги, тащит звонкие ведра к студеному колодцу – и высокий «журавель» медленно скрыпит и рыпит, погружая бадью в темную глубь криницы, а мохнатый старый пес дворовый лениво и понуро повертелся раза два на месте, обнюхал его и улегся на крылечке, и дремлет себе, грея на солнышке свои старослуживые кости. Пахло слегка дымком, навозом, дегтем и утренним, сухим осенне-холодноватым воздухом. И все это так просто и так ясно говорило про скромный, упорный труд чернорабочий, и еще более навеяло на Хвалынцева мягкое ощущение внутреннего мира, тишины и какого-то кроткого и серьезного спокойствия.
– А хорошо у вас тут! – с невольно полным, облегчающим вздохом сказал он, после минуты раздумчивого созерцания.
Священник как-то грустно и спокойно усмехнулся.
– Ничего себе… живем кое-как с Божьей помощью, – проговорил он. – Вот, працуем,[46]46
Работаем.
[Закрыть] сакеркой[47]47
Топориком.
[Закрыть] постукиваем: хлевушку надо починить, а то зимою, гляди, все развалится, как снегу наверх навалит. Да не прикажете ли до хаты, в горницу? – вдруг спохватился отец Сильвестр, – что на двор-то стоять?.. Милости просим!.. Зайдите пока!
Через темные, но чистенькие сенцы, где пахло мятой и другими целительно-ароматическими травами, сушеные пучки которых висели здесь под потолком, Хвалынцев прошел в смежную горницу, служившую отцу Сильвестру и гостиной, и кабинетом. В горнице чуть-чуть припахивало ладаном. У окошек, на домодельных горках, стояли горшочки цветов: герань, левкои, фуксии, мирты, а по углам в деревянных кадушках произрастали два довольно уже рослые олеандра. Над окнами, между скромных кисейных занавесок, висели две затейливые клетки: в одной канарейка, в другой скворец; а по стенам несколько сбродных картин под стеклом и два-три образа, вероятно, перенесенные из церковной ризницы. В переднем углу перед образом теплилась лампадка на полочке, с которой спускалась небольшая лиловая пелена, отороченная золотым позументом и с позументным же крестом посредине. На столике под образами лежали: Требник в темной коже, засохшая просфора, почернелый небольшой крест из аплике и небольшое же Евангелие в слинялом бархатном переплете с финифтяною живописью по углам верхней доски; а невдалеке от переднего угла были прибиты три полки: верхняя занята книгами, очевидно, духовного содержания, в старинных кожаных переплетах с металлическими застежками, а на двух нижних был всякий печатный сброд: номера "Сына Отечества" и "Виленский Курьер", и растрепанные книжки "Отечественных Записок" да старинной «Библиотеки», "Домашний лечебник" и "Опытный садовод" и прочий подобный случайный сброд, который обыкновенно, встречается у людей любящих почитать, но не систематизирующих свою библиотеку. Под этими полками, в простенке между двух окошек, помещался простой рабочий стол отца Сильвестра, обтянутый черной клеенкой, а над ясеневым диваном, представлявшим собою как бы часть гостиной, висели две раскрашенные литографии в рамках: на одной был изображен государь в порфире, а на другой императрица в русском наряде. В незатейливой, бесхитростной обстановке этой горенки все было так чистенько и просто, но вместе с тем порядочно, домовито и уютно, что Хвалынцеву невольно, само собою, напросился на сравнение контраст соломенного палаццо пана Котырло. Если правда, что по характеру обстановки жилища можно предугадать и о характере его обитателя, то горница отца Сильвестра сделала на Хвалынцева столь симпатичное впечатление, что симпатию свою он еще более перенес на хозяина этого дома.
Прошло не более пяти минут, как в горницу вошла работница с большим подносом и поставила на преддиванный стол бутылку наливки, графинчик водки, маринованных грибков, еще кое-чего и три тарелочки варенья: малины, вишень и крыжовнику, а вслед за нею появилась в белом чепце и в ковровом платке сама попадья, женщина лет под сорок, низенькая и дородная, с бесхитростно-простоватым, но бесконечно добродушным, располагающим лицом.
– А вот и матушка моя, – отрекомендовал ее отец Сильвестр, – двадцать третий год сожительствуем.
Матушка с неловкими, но очень приветливыми поклонами, захлопотала около поданной закуски, причем все кругленькое лицо ее озарилось такой несходящей с него мягкой и доброй улыбкой, что масленые глазки ее совсем ушли в маленькие щелочки и глядели оттуда с таким выражением, что все лицо ее, вся фигура ее высказывали одно бесконечное стремление чем ни на есть, но только побольше, порадушнее, от всей души угодить гостю.
– Прошен' пана! – залепетала она по-польски своим мягким голосом, подвигая к Константину и варенье, и наливку, и грибки, и колбасу домашнего копченья.
При звуках польского языка, Хвалынцев почти невольно кинул на нее мимолетный взгляд, в котором сказался оттенок удивления.
Отец Сильвестр, казалось, заметил это.
– Господин Хвалынцев – русские, – с некоторым смущением, но внушительно предупредил он свою матушку.
– А, пан з Россiи! – еще приветливее и радушнее залепетала она. – То для мне бардзо припемне!.. Прошен' пана закоштоваць…[48]48
А, пан из России! Это для меня очень приятно. Прошу пана откушать.
[Закрыть]
– Они по-польски не говорят! – с пущею вразумительностью, но с улыбкой еще большего смущения, обратился к ней отец Конотович.
Матушка поняла, наконец, в чем дело и смутилась сама чуть не более своего мужа.
– Звыните!.. мы так… привыкли… тут усе по-польску, – заговорила она, видимо затрудняясь в приискании слов и выражений.
– Ах, сделайте одолжение!.. Я… розумлю… – поспешил предупредить Константин, почему-то вдруг начав коверкать русскую речь, из желания подделаться в лад матушке, словно его язык стал бы понятнее для нее от этого коверканья на будто бы польскую стать.
– Нет, уж вы, матушка, лучше по-простому, по-хлопскому! – добродушно посоветовал жене отец Конотович. – Все же понятнее будет, и для вас оно за привычку.
Матушка только улыбалась да слегка покланивалась с каким-то извиняющимся видом.
– Вы лучше подите да насчет чайку нам распорядитесь, – указывая ей значительным взглядом на внутреннюю дверь, сказал отец Сильвестр – и жена его сейчас же удалилась, все с той же бесконечно доброй улыбкой и с тем же несколько оторопелым, извиняющимся видом.
Хвалынцеву сделалось даже неловко и совестно как-то при мысли, что он стал причиной такого смущения и стольких хлопот для этих простых и добрых людей.
Минутку спустя по уходе матушки, после небольшого молчания, слегка покашливая да покряхтывая и все еще не оправясь от некоторого затруднительного смущения, отец Сильвестр обратился к Хвалынцеву.
– Вы извините… для вас, конечно, показалось очень странным, – начал он в оправдательно-объяснительном тоне, что вдруг это… матушка православного священника, и вдруг по-польски… но, – прибавил он со вздохом, – что делать!.. Отчасти, это, конечно, наша собственная вина, собственное небрежение, но это здесь – общее… это все он так у нас.