Текст книги "Кровавый пуф. Книга 2. Две силы"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 48 страниц)
И по знаку его сабли фронт тихо и плавно двинулся с места, хотя люди и не без труда справлялись с ретивыми конями. Еще едва заслышав звуки знакомого сигнала, лошади по привычке стали уже подбираться, горячиться, беспокоиться: копыто нетерпеливо бьет и роет землю, зуб грызет удила, с которых брызжет белая пена, яркие ноздри раздуваются, строго озирающийся глаз исполнен огня, легкая нервная дрожь ощущается в персях и весь конь неудержимо рвется вперед, чуя атаку.
– Без суеты, без суеты, господа офицеры! Пока нет карьера, покорнейше прошу равняться! – энергически и начальнически строго звучит голос майора. – Эй; ты там! в первом взводе… третий человек второго отделения… Кто там это? Бондаренко? Не суети, братец, без толку коня! Повод на себя!.. Спокойнее… Хорошо, ребята!
– Р-р-р-рады стараться, ваше вскородие! – дружно и весело загремело по фронту.
А повстанцы несутся, несутся с блеском, с шумом, с криком и гамом, и успели уже порядочно разбросаться в стороны. Расстояние до противника было слишком велико, чтобы можно было атаковать с места карьером; поэтому их лошади, проскакав едва лишь половину данного расстояния, стали уже выказывать признаки утомления, закидываться в сторону, переходить в галоп, а потом и в рысь мало-помалу. Таким образом стройность атакующей массы была нарушена еще задолго до столкновения с противником; это неслись уже не эскадроны, а просто пестрая толпа, ватага, орда какая-то. И когда эта орда с удивлением увидела, что противник встречает ее атаку не более как шагом, с такой выдержкой, с таким твердым спокойствием, одною стройною и плотною массою, всемерно сдерживая до времени пыл горячих коней, нравственный дух и решимость орды заметно поколебались. Напрасно пан Копец воинственно махал саблей, напрасно заскакивал и туда и сюда, оборачивался на свои «шквадроны», ругался и подбодрял их патриотическими возгласами, – его всадники задерживали повод и уменьшали рысь на каждом шаге.
Между противниками оставалось уже не более полутораста шагов расстояния, как вдруг…
– Марш-маррш!!! – скомандовал Ветохин – и эскадрон, как стрела, пущенная из лука, всей стройной массой в одно мгновенье, молча, ринулся на повстанских всадников, так что только земля дрогнула и загудела под копытами да ветер засвистал в ушах, шумя флюгерами грозносклоненных пик. Повстанцы не выдержали и дружно дали тыл еще до удара. Гусары налетели на бегущих, послышался гул и шум размашистой сшибки, треск ломаемых пик и лязг скрестившихся сабель, глухой звук наносимых ударов, стон, проклятия и крики о пощаде. Одни из повстанцев разметались по полю, а другие, ошалев от страху, неслись так-таки прямо на свою пехоту. Там поднялось смятение ужасное, кутерьма, суматоха, паника.
– Панове косиньержи напршуд, бо тыральеры не пршимаен'![268]268
Господа косиньеры, вперед, потому что стрелки не выдерживают.
[Закрыть] – слышатся голоса каких-то начальников.
– Инфантэрия на бок, альбо до лясу… Язда скаче! Мейсце для езды… Мейсце![269]269
Пехота в сторону или в лес. Кавалерия скачет! Место для кавалерии!
[Закрыть] – кричат и машут другие.
– Уцекайце, Панове косиньержи, бо з тылу гарматы стоен'![270]270
Удирайте, господа косиньеры, потому что в тылу пушки стоят.
[Закрыть] – возвещают третьи, которым со страху вдруг почудились в тылу небывалые пушки.
Все это, как стадо баранов при степном пожаре, металось из стороны в сторону, не зная как быть, не понимая что делать.
Русская пехота с барабанным боем открыла энергическое наступление.
– Матка Божска!.. Пане москале, змилуйсен'! Ратуйтесен' панове!.. До лясу!.. Прендзей до лясу!.. Не даваць пардону! – носятся над повстанскими кучами разные голоса и возгласы.
Казаки Малявкина, оставя всех этих «несмертельных» и "красных чертей" на жертву гусарам, с фланга бросились лавой на польскую пехоту. В одну минуту и «тыральеры», и «косиньеры» образовали из себя какую-то жалкую кашу; одни кидались на колени и протягивали руки, взывая о пощаде, другие, побросав оружие, пустились что есть духу бежать под защиту леса.
– Прендко! – со смехом кричали им вослед казаки, действуя не столько шашкой, сколько нагайками по спинам. – Прендко, панове! Шибче беги! Утекай поскорее, а то вдругорядь не уйдешь!
Одна только кучка, человек в десять, лучших, наиболее храбрых людей, со всех сторон ощетинясь штыками да косами, стойко оставалась на месте, не подпуская к себе казаков. Душой этой горсти храбрецов был Бейгуш, под которым еще в самом начале дела была убита лошадь. Теперь же, в минуту крайней опасности, видя, что уже все гибнет, он схватил винтовку убитого стрелка и одушевленно кликнул клич окружавшим его людям; но из всей толпы едва лишь десять-двенадцать человек отозвались на призыв начальника. Несколько казаков гикали и кружились около ощетинившейся кучки, но ничего не могли с нею поделать, пока не подбежала пехота и кинулась на нее в рукопашную. Обе стороны дрались с остервенением, и в особенности повстанцы, для которых дело шло не о победе, а только о том, чтобы купить себе смерть возможно дорогой ценой. Тут беспощадно работали штыки и приклады, но эта ужасная, кровавая работа продолжалась не долго: в две-три минуты все было кончено, горсть храбрецов не существовала. Избитый прикладами и раненный штыком, Бейгуш упал, но не просил пощады. Один из солдат занес уже было над ним штык, чтобы «прикончить» его на месте, но к счастию или несчастию Бейгуша, молодой прапорщик, командовавший взводом, на долю которого досталась борьба с храброй кучкой, стремительно кинулся к солдату и в роковой момент отвел рукою штык в сторону.
– Не тронь! Это начальник! – закричал он. – Бери его в плен, ребята!.. Живьем бери!
Бейгуша подняли и взяли. Он не сопротивлялся и только кинул грустный взгляд на молодого офицера.
– Не благодарю вас: вы оказали мне очень дурную услугу, – проговорил он ему слабым голосом; но тот почти не слышал этих слов и вел своих людей далее.
Между тем гусары, после первого налета, рассеяв польскую кавалерию, рассеялись и сами по полю, преследуя и там, и здесь отдельные группы всадников.
Вдруг, Хвалынцев заметил, что мимо его, в нескольких шагах расстояния, одиноко несется красивый всадник, в руках которого развевается знакомое знамя. Этот всадник видимо торопился уйти с места сшибки, направляя своего коня в ту сторону, где отдельно от всех стояла скорбная и бледная Цезарина, которую ксендз Игнацы и английский грум с двух сторон умоляли пощадить себя, уходить, спасаться как можно скорее. Но она словно бы и не слыхала или не понимала ни просьб, ни доводов и продолжала стоять в каком-то немом и окаменелом состоянии.
Константин с первого взгляда узнал в лицо знаменоносца, и молнией сверкнуло в его голове воспоминание о нем, о Цезарине, о дуэли на узелок, и о словах "будет исполнено".
Какое-то странное чувство поднялось в его груди – чувство насмешливо-радостной злобы и презрения, желание мести и желание быть замеченным Цезариной.
Дав сильные шпоры коню, он в тот же миг безотчетно пустился в погоню за «хоронжим». Несколько сильных скачков – и его конь очутился рядом с Жозефом.
– А! з мартвых всталы?![271]271
Воскресший из мертвых.
[Закрыть] – закричал, налетая на него Хвалынцев, и в тот же миг плашмя полоснул его по лицу саблей. Затем, делом одного мгновенья было перекинуть эфес в левую руку, а правою схватиться за древко. Константин на лету, упершись в стремя, рванул это древко с такой силой, что знамя очутилось в его руке, а пан Жозеф, потеряв баланс, вылетел из седла и шлепнулся на землю.
– Молодец, корнет! – где-то вдалеке за собою услыхал Хвалынцев ободряющий, веселый голос Ветохина.
Вся эта сцена произошла в нескольких саженях пред Цезариной.
Константин раздумчиво замедлился на мгновенье и… беззаветно поддался соблазну внезапно мелькнувшей ему мысли. Задержав коня, он тихо подъехал к Цезарине.
– Графиня, я сдержал свое слово! Как видите, я взял и несу ваше знамя…
Но вдруг раздался выстрел из револьвера, и в тот же миг Хвалынцев почувствовал, как что-то с необычайной силой ударило его в правую лопатку. Он коротко вскрикнул, зашатался в седле и поник головою. Рука его тихо выпустила знамя и, вместе с ним, Константин без чувств упал к ногам Цезарины.
– Честь спасена, графиня!.. Не знаю, я, кажется, ранен, но наше знамя не взято! Я возвратил его! – кричал поднявшийся из пыли Жозеф, подбегая к своей амазонке и потрясая револьвером, одно гнездо которого удачно было разряжено на Хвалынцеве.
– Подите прочь!.. На вашем лице виден след фухтеля, – с холодным презрением проговорила ему Цезарина и, отвернувшись, отъехала в сторону на своем Баязете.
В это время на Жозефа налетели два гусара, случайно видевшие издали его выстрел по Хвалынцеву.
– О, ля Бога!.. Змилуйсен', пане! – едва успел воскликнуть красивый знаменоносец, как острие пики сверкнуло у его груди, и в то ж мгновение выдернулось из нее, покрытое алою кровью.
Другой гусар, занеся свою саблю, подскакал к Цезарине, но вдруг рука его остановилась в самом начале разящего движения; осадив своего коня, рубака с самым наивным изумлением глядел в лицо увернувшейся и отскочившей женщины.
– Тьфу, ты черт! – воскликнул он наконец, оскалив широкой улыбкой свои белые зубы, – я думал что путное, а это баба!
И покачивая головою, гусар со смехом над своей ли неудачной попыткой, или над «бабой», которую принял за повстанца, отъехал прочь от Цезарины.
– О, ля Бога!.. Пани грабина! – с новыми мольбами приступил к ней чрез минуту бледный, перепуганный ксендз, который в то время, пока налетевший гусар предавался недоумению, успел вместе с грумом "дать драпака" в соседние ореховые кусты, но заметив оттуда, что опасность миновала, пересилил свой страх и вернулся к графине с последней попыткой. – О, ля Бога! – молил он чуть не со слезами. – Пощадите!.. вы губите даром и себя, и нас. Ну, что тут делать?!. Все кончено… ничего любопытного больше не будет… Умоляю в последний раз, ускачемте, пока есть время, пока нас не забрали!..
– Да, вы правы: больше здесь нечего делать! – с горечью вздохнула Цезарина, и дав хлыста Баязету, поскакала в кусты с ксендзом и грумом.
Через минуту она уже была среди густой чащи, совсем в стороне от того направления, по которому пехота русского отряда вела по лесу дальнейшее преследование рассеянной банды.
Граф Сченсный Маржецкий успел ускакать еще гораздо ранее, воспользовавшись той минутой, когда Цезарина, около которой он, сконфуженный и ничтожный, вертелся без всякого дела, предложила ему атаковать русских гусар. Граф Сченсный повез это приказание пану Копцу, а сам, под шумок, когда "несмертельные шквадроны" с гамом и гвалтом ринулись вперед, благоразумно ретировался в лесную чащу.
В боковом кармане его оставалось еще до девяти тысяч рублей "народовых денег", полученных на содержание банды, а с эдаким кушем, при некоторой удаче – лишь бы только москалей не встретить! – не трудно было пробраться за границу и, по примеру уже многих довудцев, на некоторое время зажить во все свое удовольствие где-нибудь в Дрездене или в Париже, вещая по курзалам да по клубам о своих подвигах во славу и за свободу дорогой "ойчизны".
Цезарине тоже вполне благополучно удалось ускакать с места боя, благодаря тому обстоятельству, что внимание двух гусар было отвлечено Хвалынцевым. Рядовой, заколовший Жозефа, тотчас же спрыгнул с коня и наклонился над своим офицером.
– Ваше благородие!.. Живы, аль померли? Эй, Лишухин! Чего зубы-то скалишь? Ступай живее сюда!.. Глянь-ка!.. корнета-то никак убило…
Лишухин, все еще ворча про «бабу», подъехал к товарищу и, с коня, внимательно посмотрел на лежавшего Константина.
– Подержи-ка повод, – обратился к нему первый гусар, отдавая свою лошадь, а сам попытался осторожно приподнять Хвалынцева за плечи.
Тот очнулся и застонал от мучительной боли.
– Виновати, ваше благородие!.. Одначе ж славу Богу… ваше благородие живы!.. А мы уж было подумали, что вы совсем тово… искренно обрадовался солдатик. – Скачи, Лишухин, доложи майору!
Гусар в ту ж минуту дал шпоры и, держа на поводу лошадь товарища, помчался отыскивать эскадронного командира.
Через несколько минут он отыскал его, доложил о ране корнета и проводил на место. Ветохин прискакал с ординарцами.
– Жив? – тревожно спросил он у остававшегося гусара, который, склонясь над Хвалынцевым, поддерживал на своем колене его голову.
– Так точно-с!.. изволят быть живы, ваше высокоблагородие!
Майор слез с коня и заботливо осмотрел раненого.
– Куда угораздило? – осведомился он с ласковой, ободряющей улыбкой.
– Не знаю… боль во всей спине, но… кажись, что в правую лопатку, – ответил тот, стараясь подавить в своем лице невольное выражение страдания и боли.
– Ну, в таком случае, поздравляю с первой боевой раной и с крестом за храбрость!.. Сколько могу судить, рана вероятно не опасная! – весело ободрял Ветохин, пожимая Хвалынцеву руку, и тотчас же сдал его на попечение одному из своих ординарцев, приказав взять под раненого телегу и как можно скорее привезти из обоза эскадронного фельдшера, чтобы на месте же сделать первую перевязку.
Везти раненых в Августов или в Сейны было гораздо дальше, чем в Гродну, а потому майор Ветохин предпочел этот последний пункт, в котором кстати находился и ближайший военный госпиталь со всеми необходимыми удобствами. Уже позднею ночью, по окончании дела, доставили в этот город русских и польских раненых, а также и гурьбу пленных, под достаточно сильным конвоем. Пленные немедленно были сданы в острог, раненых же разместили в обширном госпитале. Хвалынцева внесли на носилках в офицерские палаты, где нашлась для него свободная койка в особой комнате, а Бейгуша положили в арестантском отделении.
В числе убитых повстанцев пленные кавалеристы называли пана-полковника Копца и адъютанта Поля Секерко. Что же касается до ксендза Робака, то этот ловкий партизан-вешатель успел-таки скрыться с двумя или тремя из ближайших своих помощников, покинув всю остальную банду на жертву казакам.
XVI. Сестра
Длинный переезд на тряской подводе, и притом в напрженном сидячем положении, так как рана не позволяла лежать на спине, истомил Хвалынцева до такой степени, что во дворе гродненского госпиталя его сняли с воза почти в бесчувственном состоянии. Дежурный ординатор, с помощью двух сонных фельдшеров, сделал ему новую перевязку и уложил, в сидячем положении, в особое покойное кресло на винтах, где Константин мог наименее испытывать страдания, причиняемые раной. Боль распространялась от лопатки на всю спину, страшно отдавалась в груди, в плече и совершенно парализовала правую руку, которая покоилась на широкой перевязи. Лежать ему можно было только на левом боку, да и то с трудом, так что он поневоле предпочитал сидячее положение, как наименее причинявшее страданий. Под утро, с помощью одного из наркотически-успокоительных средств, дежурному ординатору удалось погрузить Хвалынцева в сон, в котором сильно нуждался его организм, истомленный усталостью, болью и потерею крови.
Долго ли продолжалось это забытье болезненного и неровного сна, Константин не мог определить себе; но он пришел в сознание вследствие одного внешнего ощущения, которого менее всего мог ожидать в настоящем своем положении.
Он ясно почувствовал на своем лбу легкое прикосновение мягкой и нежной, как будто женской руки.
"Что это?.. Вправду, или только чудится?" смутно подумалось ему.
Он открыл глаза: дневной свет пробивался сквозь опущенную штору.
– Пить… пить хочу, – тихо произнес он, чувствуя жгучую, сильную жажду.
Чья-то заботливая рука осторожно поднесла к его пересохшим, лихорадочно воспламененным губам кружку лимонаду.
Он жадно приник к краю сосуда и медленными глотками стал утолять свой внутренний жар живительным и прохладным напитком. Рука, на которую невольно упади его взоры, показалась ему женской рукой… Бледная, молодая, изящна выточенная, с длинными, прекрасной формы пальцами… "Чья это рука?.. кто это?" вспало ему на мысль, и он, перестав пить, поднял глаза на стоявшую сбоку женщину.
Пред ним обрисовались строгие складки темно-коричневого платья, белая пелерина, белый фартук и белый чепец сестры милосердия.
"Но Боже мой, что ж это?!. Видение? сон? галлюцинация, или и точно правда?.." Точно ли въявь мелькнули ему знакомые, добрые черты прекрасного лица, – лица, некогда столь милого и дорогого?..
– Таня?!.. – смутно прошептал он, не веря глазам. – Таня… Татьяна Николаевна… Вы ли?
– Тсс… Не говорите… доктор запретил пока… Вам вредно! – заботливо предупредил его ласковый, нежный и давно знакомый голос.
Но он не мог успокоиться: явление этой девушки было столь неожиданно, казалось столь странным и почти сверхъестественным, что душой его овладело понятное смятение. Он все еще не верил ни глазам своим, ни слуху, и не мог сообразить что это значит, зачем, почему и какими судьбами эта девушка присутствует здесь, в госпитале, в такую минуту и в таком исключительном костюме?.. Он, полагавший ее за тридевять земель, в глухом поволжском городе, или в далекой степной деревне, вдруг воочию видит ее пред собой – и где же, и в какое время? – когда кругом кипит война, бушуют политические страсти, кишит измена, предательство, и каждый день обагряется кровью новых убийств…
– Господи!.. Что это мне чудится!.. К смерти, что ли?.. как бы про себя пробормотал он, не сводя с нее крайне изумленного и недоверчиво-тревожного взгляда.
– К жизни!.. к жизни! – порывисто и с глубоким внутренним убеждением прошептала она, стремительно бросаясь на колени пред его креслом и схватив его свободную, здоровую руку. – Ничего тут нет необыкновенного, – продолжала девушка, спеша вывести его из тревожного недоумения, – розно ничего!.. Я уже несколько недель здесь, в этом госпитале… Тетушка недавно умерла, я одна осталась – деваться некуда, а время теперь такое… нужное время – сами знаете… Я пошла в сестры… Предлагали мне в Вильну или в Варшаву, но я предпочла здесь, потому что здесь теперь Устинов служит… Он все же свой человек, близкий друг и предан мне… И все же не совсем уж одна я, при нем-то, на чужой стороне. Вот и только!.. И все, как видите, очень просто это… и ничего необыкновенного!.. Узнала сегодня, что в ночь привезли вас и выпросилась ухаживать… сказала, что старый знакомый… ну и позволили, слава Богу… Вот вам и все объяснение!
Татьяна видимо торопилась подробнее высказать и разъяснить Хвалынцеву все дело, чтобы ни минуты лишней не держать его в беспокойном состоянии сомнений и недоумения, так как это состояние могло бы вредно отозваться на его здоровье.
Он, не встречая сопротивления, приблизил к своим губам ее руку и молча приник к ней тихим, благодарным поцелуем.
На глаза его навернулись невольные слезы, а в уме, столь же невольно, возникло сопоставление двух женщин: одна встала пред ним со всем эффектным обаянием своей патриотической миссии, во всем поэтическом блеске заговорщицы, со всем обаянием красоты, пламенного энтузиазма, фанатической ненависти и коварства, – встала так, как еще вчера встретил он ее: под свистом пуль, среди лихой атаки, на ее кровном коне, в блестящем, хоть и несколько театральном костюме… И рядом с ней это строгое платье сестры милосердия, эта скромная, не бьющая ни на какой эффект нравственная чистота, любовь и христианское самоотвержение простой, бесхитростной русской женщины.
Только в эту минуту внутренно понял и оценил Хвалынцев разницу между той и другой. Хотелось ему сказать этой Тане: "Прости меня, если можешь!.. Я много виноват пред тобой, чистая, честная душа, и много за то наказан!" Но взглянул на нее еще раз и не сказал того, что хотелось. Слов не нужно было, потому что это доброе, спокойно светлое лицо и без того уже все было озарено кроткой улыбкой любви и прощения. Вместо слов ту же самую мысль высказал ей взгляд Хвалынцева, и девушка, казалось, женским чутьем своим угадала и сознательно почувствовала значение и поняла смысл его безмолвно говорящего взгляда. Она ответила ему тихим пожатием руки, и Константину показалось, что с этой минуты внутренний мир был заключен между ними.
Тихо скрипнула дверь, и позади Хвалынцева послышались чьи-то осторожные шаги.
– Не спит? – шепотом спросил мужской голос. Татьяна ответила отрицательным кивком головы.
– Здравствуйте, Хвалынцев!.. Узнаете старого знакомца?
Константин поднял глаза, и радостная улыбка засветилась на его страдающем лице: пред ним стоял доктор Холодец, все такой же бодрый, славный, симпатичный, как и в первую встречу. Больной слабо протянул ему свою здоровую руку.
– Ну, вот, сказывал я вам на прощанье, что только гора с горой не сойдется, а мы с вами наверное! И привел Бог, как видите, – говорил Холодец, подсаживаясь около него на табурет. – Что, батюшка, лопатку поляки царапнули? Ничего, починим! Придется только поистязать вас немного разными пластырями да перевязками, вообще пачкотней этой, – ну, да уж дело наше такое, без того невозможно.
И Холодец сообщил, что главный доктор поручил специально ему вести лечение Хвалынцева, и что он еще с апреля месяца, за недостатком врачей, временно прикомандирован к госпиталю, где большая часть раненых постоянно поступает на его попечение.
– А я к вам старого приятеля привел, – сказал он, – угадайте-ка, кого?
– Знаю… догадываюсь… Где он? – оживленно спросил Хвалынцев.
– Здесь, в дежурной комнате дожидается. Вы только не волнуйтесь, Бога ради, и молчите побольше, а уж предоставьте нам развлекать вас, коли желаете. Захаров! – обратился Холодец к фельдшеру, стоявшему у дверей, – проводи-ка, брат, сюда Андрея Павлыча.
Свидание с Устиновым, после двухлетней разлуки, хоть было и радостно, но для Хвалынцева, в глубине души его, отзывалось затаенной грустью. Ему больно было за самого себя, за ту сторону своей внутренней жизни, которая, после разрыва с Паляницею и Цезариной, так тяготила его и все же оставалась глубокой тайной для всех друзей его. Теперь, пред его скорбным ложем, неожиданный случай свел троих людей, дорогих его сердцу.
Эта девушка, отвергнутая им когда-то ради иной женщины, и этот школьный друг и товарищ, позабытый им в том водовороте, куда швырнула его рука чуждых заговорщиков, и этот доктор, нравственно поддержавший его в одну из скверных минут жизни – все они здесь теперь налицо, и все как были, так и остались, простыми, прямыми и честными людьми, которые имеют нравственное право, с чистой совестью, открыто глядеть в глаза всему миру… И он знал, он чувствовал, что каждый из этих трех людей любит его по-своему, горячо и бескорыстно, даже и она, эта Таня, любить не перестала, хотя ее любовь и не дала ей ничего, кроме горя, не оставила ее душе никакого просвета, никакой надежды и в конце концов привела в общину сестер милосердия… Он знал еще и то, что эти люди смотрят на него, как на честного человека, верят в него, убеждены в нем и с негодованием отвергли бы малейшую тень сомнения, если бы такая могла быть брошена на него кем-либо, а между тем… он должен скрывать свой прошлый грех и заблуждение, таить от них ту сторону своей внутренней жизни, которая самому была столь невыносимо тягостна, и тягостна именно тем, что надо было одному безраздельно нести ее до времени в глубине души своей, не смея облегчить себя откровенным и полным признанием.