Текст книги "Кровавый пуф. Книга 2. Две силы"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 48 страниц)
И метла снова зашуркала в его старческих руках.
– Вот тут тоже, я заметил, надписи есть нехорошие по стенам, – сказал Константин, – ты бы стер, аль замазал их, дедушко.
– Где? – озабоченно обернулся старик, – покажи, Христа ради!.. Я уж сколько разов и в кои-то годы все стираю, да все, вишь, пишут… Глазами ноне совсем плох стал – не вижу… так иное дело и не различишь чего… Покажи, сделай милость хрестьянскую!.. Я замажу коё место – глины то есть достатошно, кабы только знать!
Старик кончил, наконец, свое дело и вошел вовнутрь развалин. Хвалынцев указал ему, где были надписи. Тот заметил себе эти места, укоризненно и грустно качая головою.
Константин присел на камень.
– Ты, дедушко, русский, конечно? – спросил он.
– А то какой же? Известно, русский!.. С-под свого, с-под Белого Царя живем! – с движением какого-то нравственного достоинства проговорил старик, тоже присевши рядом.
– Ты из каких же мест? – продолжал расспрашивать Хвалынцев.
– Я-то?.. Я здешний, гродненский; из мещан.
Константин с удивлением вскинулся на него глазами.
– Что воззрился так? – добродушно ухмыльнулся дедко.
– Да удивительно мне то, что так чисто по-русски говоришь, словно бы ты из коренной России.
– Да здесь-то разве не Россея? – возразил старик. – Все же она одна, как есть, везде… Один Царь, один корень, одна граница, и одно звание есть – Империя.
– А поляки говорят, что Польша, и отвоевать хотят, – улыбнулся Константин, думая подстрекнуть его.
– Польща… отвоевать! – недовольно мотнув головою, прошамкал старик. – Вояки тоже!.. Им бы где блудить разве, да место святое паскудить – вот их весь и предел!
– Но в самом деле, ты отлично говоришь по-русски! – снова заметил Хвалынцев, которому, действительно, было и странно, и интересно слышать такой говор из уст местного коренного жителя.
– Я-то? – улыбнулся дедко. – Да как мне не говорить, когда я весь век в солдатах служил?.. Фанагорийского Гарнадерского светлеющего князя Суворова-Рымницкого полку – вот где я служил! – с оттенком некоторой гордости и даже похвальбы проговорил он, вразумительно отделяя каждое слово в титуле своего полка.
– И кавалерии имеешь? – спросил Хвалынцев.
– А то нет? – весь-то век служимши! – гордо мотнул дед головою, – имею святые медали! И за француза, и за туречину, и беспорочную, и хрест тоже за польское укрощение имею – за Аршаву, значит.
– И француза помнишь, – удивился Хвалынцев.
– Как его не помнить! Я с того самого года и в службу пошел, как по небу красная планида с хвостом ходила, а на другой год опосля того и француз с двадесять язык на Россею пришел… Вот я с коих пор! Четырем императорам на своем веку присяги держал, а при двух в службе находился…
– Скажи, пожалуйста, как это место называется? – после короткого молчания спросил Константин, окинув окрест себя глазами.
– Это-та?.. Это Коложа называется; и церковь тоже Коложанская, значит.
– Православная церковь-то была?
– Как же! Известно, православная! Для того ей вот и честь-то такая! – с горькою иронией, грустно усмехнулся старик.
– А древняя, должно быть…
– Хм… как не древняя, коли ей веку всего ее больше как за семьсот годов есть… Самая что ни есть древнеющая церковь во всей гродненской стране… И в эком-то вот запущении!.. Издревле-то вишь ты, – пояснил он, – тут все благочестие было… польской веры еще не было… польская-то уж потом пошла, а допрежь тово – старые люди сказывали, и в книгах быдто тоже есть писано, что все как есть одно благочестие было!.. И-хи-хи!.. Времена-то теперь слезовые! – помолчав немного, вздохнул он и грустно закачал головою.
– А ты, значит, сторожем сюда приставлен? – спросил Хвалынцев.
– Я-то?.. Я сам себя приставил, – усмехнулся дедко. – Как решили меня этта вчистую, так я, значит, в свое место пришел и жил вот… Ну, а потом вижу себе: годы идут мои уже дряхлые; надо, думаю, как ни на есть Богу потрудиться… Вижу, опять же, место святое и такая вдруг пустыня и в эдаком запущении… подумал я себе это да и облюбил его… Ну, и живу вот, поколь Бог смерти не даст.
– А где же живешь? – спросил Константин.
– Кто-ся? – отозвался старик.
– Да ты же, дедко?!
– Я-то?.. А вот тута! – И он указал рукою на груду кирпичей под сохранившимся в целости алтарным сводом.
– Как, то есть, тут? – переспросил удивленный Хвалынцев. – Да где же тут жить?!
– А вот тут и жить! – совершенно просто, как о самом естественном деле, подтвердил старик. – Чем же не место?
– Да разве можно так-то?
– А зачем же не можно?.. Что ж, место Божье, а мне немного надо.
– А спишь-то ты где же?
– А тута и сплю же; вот, за камешками.
Хвалынцев полюбопытствовал взглянуть на стариково ложе и убедиться в точности его слов. Подойдя к груде кирпичей и вскарабкавшись на нее, он действительно увидел своеобразно належанное место, где был брошен небольшой пучок слежалой соломы да старенький продранный кожушок. Убедясь в истине простых, бесхитростных слов дедки, он невольно посмотрел на него со странным, смешанным чувством удивленья и благоговения к этой простой, безвестной, но столь могуче-твердой силе подвижнического духа.
– Но ты, конечно, только летом здесь спишь? – все еще не вполне убедясь, спросил он его.
– Нет, завсегда почти.
– Даже и зимою?
– И зимой когда, тоже… Разве уж дюжой мороз доймет, ну, тогда к соседу в хату постучишься… Добрый человек сосед тут у меня есть неподалечку… привитает тоже когда, грешным делом… приют дает…
– Но ведь тут же, наконец, и холодно, и дождик, и снег к тебе западает? – участливо промолвил Хвалынцев.
– Случается. Да это что ж!.. Дождичек, аль снежок, известно, Божье дело! Тоже ведь и ему нужно же идти – без того нельзя ведь! Ну, а у меня кости-то походные, одно слово, гарнадерские! сызмальства приобыкли!.. Наше дело теперича такое: где прилег тут тебе и постеля, камешек за подушечку, а небушко за положок, а тут коли еще соломки малость да кожушок, – так и очень прекрасно!.. Спокой!.. Ну, а как ежели мороз, тогда уж – слаб человек! – иное дело и не выдержишь, к соседу попросишься.
– И давно так живешь ты?
– Нет недавно…
– А как недавно-то?
– Да так, годов с шестнадцать будет, не боле.
– А кормишься с чего ты? – спросил Хвалынцев.
– Как с чего?!.. Ведь я же государскую пенсию получаю… свою, значит, заслуженную… Ну, и сосед тоже когда прикармливает… Да мне что, мне много ль и нужно-то?.. хлебца в водице размочишь себе, пососешь малость – и сыт!
"Вот она, эта безвестная, темная, но какая же зато великая сила духа!" с невольным благоговением думалось Хвалынцеву. "И вся-то она вот кроется в простом русском человеке… И не требует себе ни похвал громких, ни удивления… Умрет человек, ведь и знать никто не будет… Да ведь и то сказать, не для людей, не для мирской славы, а для Бога ведь и делается… Сила веры какая! Стойкость-то какая! Да и простота же какая великая пои этом!"
Седой дедко глядел таким круглым, непокрытым бедняком в своей потертой шапчонке, в своем заплатанном, тощеньком сукмянце, и так он был худ и бледен с лица и с тела, и так старчески потрясывалась порою его голова и руки (одни глаза только были глубоко и кротко покойны), что Хвалынцеву, по мгновенному и невольному движению сердца, захотелось вдруг чем ни на есть пособить его убогой бедности.
Он достал из бумажника пятирублевую ассигнацию и подошел к старику.
– Дедушка! – сказал он, немного смущаясь, – вот что, голубчик, спасибо тебе, во-первых, за беседу твою… Позволь мне… На вот, тебе пригодится…
Старик с покойным удивлением посмотрел на ассигнацию, а потом на Хвалынцева.
– Это что же?.. Зачем? – спросил он, видимо недоумевая.
– Это я тебе… возьми, дедушко! – проговорил Константин, тщетно суя ему бумажку.
– Мне-е?.. Да зачем же мне-то?
– Возьми… все равно пригодится.
– Хм… Спасибо, добрый человек… Только это напрасно! Я, как есть, всем доволен… И куды же мне такие деньги?.. Нет, ужь ты лучше спрячь их!.. Твое дело молодое, тебе пригодятся, а мне куда же?!..
– Ну, коли себе не хочешь, так отдай соседу! – нашелся Хвалынцев, – сосед-то ведь поди-ка человек бедный.
– Известно, бедный! С чего же богатому быть? – Человек трудящийся.
– Ну, так вот ты и отдай ему от меня.
Старик, колеблясь, призадумался на минутку и принял деньги.
– Разве что для соседа! – сказал он. – Дело бедокурое: семья!.. Спасибо-те, милый человек!.. За это тебе, значит, Господь воздаст…
Хвалынцев почувствовал искреннюю радость и довольство, когда старик согласился, наконец, взять от него деньги; а то ему начинало становиться больно и совестно при мысли, что, может, он нечаянно обидел деда своим предложением. Но мысль об обиде была слишком далека от простого и кроткого сердца этого простого же и непосредственного человека: он потому только и не взял для себя этих денег, что к чему же они ему? И, вдобавок, не заслужил-то он их ничем, подобно своей "государской пенсии"; ну, а для бедного соседа дело другое!
Хвалынцев вдруг почувствовал у себя на душе так легко, светло, так хорошо и спокойно, что снова ему захотелось остаться одному – вполне, совсем как есть одному, наедине с самим собою, с своею собственною утихомиренною и просветленною душою, и потому он поспешил проститься со старым ветераном.
– Постой, добрый человек… Постой-ка малость! – окликнул его старик вдогонку, – тебя как звать-то? Крёстное имя тебе какое?
– А что? – обернулся Хвалынцев.
– Да так; надобно…
– Да зачем тебе?
– Экой ты какой, право! – мотнул головвй дедко, – ну, значит, надобно.
– Ну, а ты скажи зачем? – улыбнулся Константин Семенович.
– Ишь ты!.. Ничего с тобой не поделаешь!.. Ну, затем и надобно, чтобы знать, как помянуть тебя… Богу за тебя помолиться… человек-то ты молодой еще…
– Константином крещен, – сказал егяу Хвалынцев.
– Константином?.. Ладно; будем помнить… Ну, теперь прощай… Дай Бог тебе!..
И старик с тихим степенным поклоном проводил его с площадки.[105]105
Этот старик, очень мало известный даже в самой Гродне, был жив еще недавно.
[Закрыть]
V. Добрая встреча
Прошатавшись столько времени, Хвалынцев почувствовал наконец голод и легкую усталость. Он зашел домой, где только что кончали вставлять стекла. Комната за все это время сильно все-таки выстудилась, так что оставаться в ней до новой вытопки было решительно невозможно. Он справился относительно Свитки, но оказалось, что тот до сих пор еще не возвращался. А между тем хотелось есть. Что тут делать? Во избежание каких-либо новых неприятных столкновений с задирчивыми патриотами, Константин намеревался, было, несмотря на холод, пообедать дома, но это оказалось невозможным, потому что «мадам Эстерка» в своем «заездном доме» для постояльцев стола не держала. Приходилось значит как ни на есть, идти отыскивать какого-нибудь трактирного обеда. Эта печальная необходимость вновь повергла нашего героя в несовсем-то приятное расположение духа. Впрочем, как бы то ни было, но он решил себе не терять собственного достоинства и не притворяться более иностранцем, а быть самим собою – русским, таким как и всегда, каким сотворила его природа и выростила родная, русская почва. – «Нечего, и в самом деле, плясать по дудке этих нахалов!.. Что за малодушие!» сказал он самому себе и отправился на поиски обеда. У Эстерки ему сказали, что обед можно найти в «рестаурацыи» и растолковали, как найти ее. Последнее было вовсе не трудно: стоило только дойти до устья Мостовой улицы, к гостиному двору, и тут же, заворотив налево, первая дверь в угловом доме и будет эта самая «рестаурацыя».
Подходя к цели своих исканий, Хвалынцев нагнал двух каких-то офицеров, которые, по-видимому, направлялись туда же. И действительно, он не ошибся в своем предположении: офицеры скрылись как раз за указанною ему дверью. – "Ну, вот и прекрасно!" подумал себе Константин; "ежели опять случится какая-нибудь неприятность, я просто обращусь к ним как проезжий, как русский, наконец, к русским же офицерам, и, в случае надобности, попрошу принять в себе участие… Конечно, ежели порядочные люди, они в этом не откажут… Можно даже будет сообщить им, как-нибудь à propos, что я сам еду в Варшаву в полк", додумал он себе кстати, не без некоторого юного самодовольствия, что дескать "и я тоже почти военный, и как будущий собрат и прочее"… Одним словом, Хвалынцеву, по молодости лет, не неприятно было при мысли о возможности немножечко заявить себя с будущей воинственной стороны, и не только что пред этими офицерами, но отчасти и пред самим собою порисоваться чуточку своим будущим военным званием. За все это время он успел уже настолько свыкнуться с мыслию о предстоящем ему положении, что иногда находил в нем даже свои приятные и красивые стороны, даже не без некоторого самодовольствия думал о том, что гусарский долман, шапка и сабля будут идти к нему, даже перед зеркалом становился иногда в красиво-воинственную позу и на мгновенье воображал себя уже кавалеристом. Но такие удаления в область мечтаний находили на него только мгновеньями, и он тотчас же отрезвлял, осаживал себя, и с насмешливой улыбкой над собственною особой, краснея от сознания в себе какой-то внутренней неловкости пред самим же собою, качал головой и бормотал сквозь зубы: "экое ребячество, однако!.. Вот глупость-то!" Ему уже как будто было стыдно давать столь беззаветно естественную дань своей все еще «белогубой» и потому золотой юности.
Под влиянием надежды на содействие офицеров, "к которым можно обратиться в случае крайней надобности", Хвалынцев вошел в трактир. В первой комнате щелкали бильярдные шары, виднелись нахальные рожи и пахло пивом, табачным дымом, кухонным чадом жареного масла и какой-то комнатной кислятиной. Одним словом, первое впечатление, все равно как и давеча в «цукерне», было неприятное. Во второй комнате за буфетом сидел какой-то громадный, коренастый, плотный пан в галстухе ярко-кровавого цвета, с пивною, одутловатою и лоснящейся физиономией и с неумолчно сопящим богатырским носом, а подле него, с претензиями на кокетливость, вертелась какая-то пани в жалобе, – не дурнушка и не хорошенькая, а так себе, и притом лет уже под тридцать. Около этой пани, не без военной ловкости, небрежно опершись на буфетную стойку, стояли те самые офицеры, на которых рассчитывал юный герой наш, и очень любезно болтали с ней о чем-то, но увы! – опять разочарование для Хвалынцева! – болтали по-польски.
Константин прошел в смежную столовую и сразу занял себе у большого стола свободное место.
– Чего пан потршебуе?[106]106
Что вам угодно?
[Закрыть] – с обычной фразой, очень вежливо подлетел к нему с грязной салфеткой в руке грязно одетый трактирный слуга.
Хвалынцев на минутку замялся, и вдруг;
– Обяд, – проговорил он, скрадывая отчетливость звуков и заменяя в этом слове букву е буквою я, а ударение ставя на первой гласной и таким образом коверкая русское: обед на польское: обяд.
– Зараз, пане! едней хвили![107]107
Сейчас, в одну минуту!
[Закрыть] – очень вежливо и предупредительно поклонился лакей, и обернувшись к другому, возившемуся с чем-то у одного из столиков, вскричал ему:
– Эй, Стани шек! Прошен' картечкен' порцийнен'[108]108
Обеденную карту.
[Закрыть] для пана!
А Хвалынцев, меж тем, вспыхнул багровой краской стыда и досады: "Опять!.. опять смалодушничал!" укорил он себя мысленно.
Стани шек тотчас же принес требуемую картечку. Вежливый лакей выхватил ее у него из рук и предупредительно подал Хвалынцеву.
Тот стал разбирать безграмотно написанный листок:
"Зупа ракова, зупа цытринова, штукаменц, фляки господарски, колдуны, гузарска печень, налесни ки… Черт их разберет что оно такое!" с досадой пожал он плечами и, конфузясь еще более, несмело поднял глаза на вежливо ожидавшего лакея и спросил его:
– А по-русски написанной карточки у вас разве нету?..
– Цо пану? – нахмурился вдруг лакей, будто бы не расслышав.
Константин повторил свой вопрос.
– Пршепрашам пана, не розумем, по якему пан музи… Ниц не розумем![109]109
Извините, не понимаю по-каковски вы это говорите, ничего не понимаю!
[Закрыть]
Хвалынцева разбирала досада. – Он чувствовал, что снова начинается притворство, но тем не менее, вопреки самому себе, снова невольно как-то смалодушничал. У него была одна из тех мягких, деликатных натур, которые, как mimosa pudica, инстинктивно как-то ёжатся и подбираются в первую минуту при встрече с каждым нахальством и с какою бы то ни было наглостью.
– Я… прошу… русськ… то есть москевску картечку, – сковеркал он будто бы на польский лад свою фразу, предполагая тем самым подкупить в свою пользу лакея.
Но тот был истинно-граждански неподкупен.
– Цо то за москевски картечки?!. Тутай нима таких![110]110
Что это за московские карточки?!. Тут нет таких!
[Закрыть] – с гордым пренебрежением проговорил он и тотчас же отошел от Хвалынцева с таким видом, как будто на том месте, где тот сидел, никого не сидело, а было просто пустое место.
Константин Семенович вскипел негодованием, но… осадил себя тотчас же. Он ужасно боялся всяких скандальных историй, а особенно здесь, в чужом, незнакомом и столь враждебно настроенном городе. У него была именно одна из тех натур, которые человеку, значительно превосходящему их общественным положением, в состоянии смело наговорить много резких и даже дерзких вещей, будучи на то вызваны первою дерзостью и пренебрежением; человеку равному им по общественному или нравственному положению эти натуры, после первого смущения, всегда бывают в состоянии дать достойный порядочного человека ответ, показать отпор и при случае даже как следует наказать нахала; но с нахалом на лакейской подкладке, с наглецом, стоящим гораздо ниже на общественной лестнице, эти натуры, – быть может, из привитого им воспитанием щекотливого и деликатного чувства гуманности и сознания человеческого "равноправия", – решительно осекаются, конфузятся, краснеют, и, во имя принципа «равноправия», почему-то вдруг начинают чувствовать себя как будто даже несколько виноватыми пред холуйскою наглостью какого-нибудь лакея. Как в первых двух случаях, так и в последнем это происходит в подобных натурах из одинакового источника: причина тут чересчур деликатная, щекотливая и строго охраняющая высоту собственного самолюбия щепетильность. Только в последнем случае она боится, чтобы как-нибудь не уронить себя, и потому ёжится, подбирается и молчаливо сносит всякое нахальство…
Так было теперь и с Хвалынцевым. Всею раздосадованною душою своею желая строго осадить трактирного патриота-лакея, он между тем осадился сам и молчал, чувствуя, как все более краснеет и хлопает веками.
"К офицерам разве"… мелькнула было ему спасительная мысль, но офицеры с такою игривою любезностью продолжали болтать с вертлявой полькой, что напрасно было бы их и затрагивать. "Да и что, в самом деле, я за младенец такой, что мне непременно нужны чужие помочи!" с досадой на себя подумал Хвалынцев и в нерешительности продолжал сидеть над непонятной "картечкой порцийной", не предпринимая ровно ничего и не зная даже, как теперь поступить ему.
В эту самую минуту, в расстегнутом нараспашку форменном сюртуке, с ухарски-помятой фуражкой на голове, твердою, уверенной походкой вошел в комнату какой-то военный доктор с хлыстом и чудным, волнисто-черным сеттером и посвистывая с громом отодвинул себе стул. Не снимая с головы фуражки и не замечая ровно никого, он непринужденно уселся как раз напротив Хвалынцева и бойко оглянулся вокруг, ища человека.
– Эй, вы!.. Канальи!.. Обедать мне!.. Да живо у меня, чег-р-рт вас возьми! – чистейшим русским языком и звучным приятным баритоном закричал он, несколько картавя, и потому с особенною старательностью налегая на букву р, которая в соединении с г выходила у него как-то особенно красиво, каким-то придыхательно-рокочущим звуком.
Оба лакея в ту ж минуту живо бросились к нему: один с грязной салфеткой, другой с «картечкой» и оба готовые с подневольной охотой предупредить его малейшее желание.
"Какая славная, симпатичная рожа! Именно рожа!" с особенным удовольствием и с особенною ласковостью, глядя на это лицо, подумалось Хвалынцеву. А между тем лицо вовсе не отличалось изяществом и красотою напротив, на нем, как говорится, черт в свайку играл: все оно было вихрявое, корявое, в оспинах, с ухарски закрученными усами, с взъерошенными волосами, но такое открытое, умное, добродушно-честное, с таким разумным, крутым и выпуклым лбом, с такими светлыми, мужественно-добрыми и смелыми глазами, что, несмотря на рябоватость и вихры, оно стоило лица любого красавца, и даже если бы этого человека поставить рядом с любым патентованным, писаным красавцем пред любою смыслящею женщиною и шепнуть ей: "выбирай, которого хочешь себе в мужья или в любовники?" то нет сомнения, что женщина, указав на корявую рожу, с восторгом увлечения сказала бы: «этого». Это было одно из тех красиво-некрасивых, светло-умных, мужественных лиц, которым дано свыше в счастливый удел нравиться хорошим женщинам и – вне всякого донжуанизма и сердцеедства – невольно, инстинктивно покорять себе женскую волю, женское чувство. Таким это лицо показалось теперь Хвалынцеву. Он вглядывался урывками в эти привлекательные черты, в эту высокую, мужественно-стройную, коренастосильную фигуру, и вдруг:
"Боже мой, какое знакомое лицо!.. Я где-то видел его, где-то встречался с ним!" мелькнуло в уме Константину. "Да, действительно встречался… Но где?.. Когда?.."
Он напрягал все усилия своей памяти, стараясь припомнить себе, но тщетно; между тем, чем более вглядывался, тем более убеждался, что это лицо знакомо, наверное знакомо ему! – "Ах, ты, черт возьми, неужели же я не вспомню!.. Какая досада!.. А между тем… эти черты… улыбка… взгляд… вихры, все это так знакомо мне, все это я видел где-то и когда-то, и все это так напоминает мне что-то смутное, хорошее"… И действительно, оно напоминает ему нечто, подобно тому, как иногда какая-нибудь отрывочная, выхваченная откуда-то музыкальная фраза, стих забытого и неведомо чьего стихотворения, внезапно разлившийся запах духов, употреблявшихся кем-то и когда-то, или вдруг принесенный с ветром откуда-то весенний аромат цветов каких-то, нежданно повеет на вас чем-то знакомым, былым, изжитым, и хорошо изжитым, но давно позабытым… «Чем же это, чем повеяло на тебя? Когда и где, и как все это было?» задаешь самому себе напряженно-мучащие вопросы – и не можешь припомнить!.. Припоминаешь до поразительности ясно запах, звук, то есть изжитое некогда ощущение, впечатление факта, а самый факт, словно нарочно и так досадно, как будто дразня тебя, ускользает из твоей памяти!
Доктор, казалось, заметил взгляд Хвалынцева и потому раза два искоса посмотрел на него с мимолетным, равнодушным вниманием.
"К нему разве?.." мелькнуло в сознании Константина – и он тотчас же, что называется с-онику, решился обратиться к доктору:
– Извините, – сказал он, и вдруг почувствовал после этого, что уже начинает смущаться. – Я попрошу вас помочь мне… ("Тьфу, совсем не то!" говорила в это самое время внутренняя мысль, – "не то! не так!"), то есть, оказать некоторое содействие… маленькую услугу…
Доктор смотрел на него взглядом вежливо-холодного внимания.
– К вашим услугам… чем могу-с? – проговорил он невнятной скороговоркой.
– Я русский… проезжий… ("А что, как он вдруг думает, что я у него денежного пособия хочу просить?" с внутренним ужасом и мурашками по спине промелькнуло в уме Хвалынцева – и он окончательно сконфузился. "Какая глупость!.. Нет!.. По внешности должен же видеть, что не то!")
– Ну-с? – поощрительно ласковым взглядом подбодрил его доктор, заметя эту конфузливую застенчивость.
– Я по-польски не говорю и не понимаю ни слова, а меня, кажись, здесь за это наказывают самым наглым невниманием к моим требованиям, а между тем ужасно есть хочется! – поправился наконец Хвалынцев, ободренный взглядом своего vis-à-vis, и когда проговорил всю эту фразу, то вдруг облегченно почувствовал, будто у него целая гора с плеч свалилась.
– Ну, в этом мы вам поможем! – улыбнулся доктор и обернулся к лакею. – Эй, ты! вацьпан! поди-ка сюда!
– Што барыну вгодно? – подлетел к нему и, почтительно сгибаясь, проговорил тот самый лакей, который Хвалынцеву сейчас лишь заявил, что он "нице не розуме".
– Видите?.. понимает! говорит! отлично! – указал на него доктор, – и все они так-то, поверьте! Чтоб у меня сию минуту вот им был подан обед! Слышишь?
– Слушаю, барын.
– Ну, то-то же!.. Марш!.. А карточку я вам переведу по-русски, вы себе и выберете, – прибавил он, обратясь к Хвалынцеву, который самым искренним образом выразил ему тут же свою бесконечную благодарность.
Когда Константину подали (в самом непродолжительном времени) "зупу цытринову", доктор, подперев свои скулы обеими ладонями и пристально вглядываясь в него, сказал вдруг:
– А мне ваше лицо ужасно знакомо!
У Хвалынцева, при этих неожиданных словах, дрогнула внутри какая-то радостная жилка живого удовольствия.
– Представьте, я это же самое думал о вас! – воскликнул он с светлой улыбкой. – Мы с вами где-то и когда-то встречались… только где вот? – хоть убей, не могу припомнить!.. А ужасно знакомо!
– Я вам сейчас припомню, где, – сказал доктор, – мы встречались с вами раза два-три у студента Устинова.
– У Андрея Павлыча? – с живостью перебил Константин.
– У Андрея Павлыча, – подтвердил доктор, – назад тому это уже года три, пожалуй.
– Господи!.. Да ведь это же мой друг большой! – искренно, но с затаенным самодовольством воскликнул Хвалынцев. Он уважал Устинова и, гордясь в душе дружбой и доверием этого человека, рад был и пред общим знакомым намекнуть на свои к нему отношения.
– Ну, и мой тоже "вельки пршiяцёлэк", – отозвался доктор. – Я был тогда еще в Медико-Хирургической Академии на пятом курсе, а он тоже свою физико-математику кончал.
Подобно тому, как часто случается, что повеявший на душу чем-то давно знакомым, но давно забытым, запах или звук – как скоро ты вспомнишь себе, что именно он напоминает – озаряет вдруг, одно мгновенно в твоей памяти самым ярким светом и до малейших мелочей и подробностей всю позабытую картину прошлого, с которым этот звук или запах тесно соединен, и озаряет ее с тем большей ясностью, с теми большими деталями и подробностями, чем более ты не мог припомнить, что именно он напоминает тебе, – так точно и теперь: одно напоминание имени Устинова и того обстоятельства, что напомнивший присовокупил еще о себе, что он был в то время медико-хирургическим студентом, вдруг озарило ярким светом память Хвалынцева. Он с необыкновенною ясностью, живо и подробно, в одно мгновение, воспроизвел в воображении своем всю картину того прошлого времени: маленькую студенческую комнатку на «Острову», с ее табачным дымом и запахом холостого жилья, с ее самоваром и лавочною колбасою, с ее черной доской, на которой мелом были выведены быстрой рукой написанные сложно-математические формулы; вспомнил маленького большеголового математика, вспомнил ясно и эту корявую «рожу» с ее вечно беззаботной, умной улыбкой и с какою-то беззаветною размашистостью удалой русской натуры… Все, все это до последних мелочей вспомнилось теперь Хвалынцеву, моментально озаренное ярким и теплым солнцем юношеского воспоминания.
– Да вы… позвольте… ваша фамилия Холодец? – вдруг припомнив и это, быстро спросил он.
– Холодец, – подтвердил доктор, – только не польский холодец, то бишь "хлудник", – прибавил он с улыбкой, – а российский. Впрочем, черт его знает какой! Отец был с Хохландии, мать ярославская, а сам я aus Kurland!..[111]111
Из Курляндии! (нем.).
[Закрыть]
– Ну, так, так!.. Холодец! – со светлой улыбкой удовольствия говорил Константин. – Да Боже мой! еще недавно, несколько месяцев тому назад, он неоднократно, бывало, поминал ваше имя… говорил про вас…
– Где он теперь? – с живостью спросил доктор.
– Теперь может быть в Петербурге, но последнее письмо я получил от него в сентябре еще из Славнобубенска.
– Учительствует там?
– Учительствует.
– Ну, а мы вот тут во древнем граде Городне подвизаемся. Эка судьба-то людей швыряет, подумаешь!.. А вы, сдается мне так, буде не ошибаюсь, – прибавил доктор, – вы кажись ведь Хвалынцев?
– Хвалынцев! – подтвердил Константин, испытывая в душе приятное чувство от сознания того, что и его фамилия была припомнена.
– Ну, так здравствуйте!.. Ведь мы, значит, старые знакомые! – привстав с места и открыто, радушно протягивая чрез стол свою руку, сказал Холодец. – Les amis de nos amis sont nos amis,[112]112
Друзья наших друзей – наши друзья (фр.).
[Закрыть] – как говорят французы.
Они пожали друг другу руки, и Хвалынцев с особенным удовольствием в душе ощутил впечатление правдиво-прямого и честного, именно, честного пожатия руки со стороны доктора.
В этих лучисто-светлых глазах, в этой корявой, милой роже, в открытой улыбке, в звучном голосе, во всей этой коренасто-размашистой, смелой и сильной фигуре было нечто влекущее, располагающее, нечто озаряющее теплым, хорошим внутренним светом того, кто открыто и просто приближался к этому человеку. Он был почти непонятно, невольно, но очень, очень симпатичен.
Хвалынцев от души был рад своей неожиданной встрече.
Оба разговорились как-то просто, бесцеремонно, по душе, как действительно старые знакомые. Да впрочем с Холодцом надо было одно из двух: или совсем не говорить, или же говорить по душе, – такой уж человек был.
Константин рассказал ему в несколько комическом тоне все свои затруднения и неприятности, перенесенные в течение нынешнего дня в «цукерне» и в «рестаурацыи» до счастливого столкновения с ним, Холодцом, и спросил его:
– Скажите, пожалуйста, какими судьбами устраиваете вы, например, так, что говорите по-русски, и они вам никаких шиканов не делают, а напротив относятся к вам даже с очень заметным почтением?.. Или уж это оттого, что вы обжились здесь и попривыкли они к вам, а я вот проезжий, так потому это, что ли… уж и не знаю, как объяснить себе!
– Да, батюшка мой, – ответил Холодец, – могу сказать, что я их приучил к своей особе, заставил привыкнуть к себе, а сначала они тоже было и ко мне со своим гонором, все равно как к вам вот… Да я отучил их от этого сразу. Надо вам сказать, – пояснил он, – что мы все приезжаем сюда из России, не имея об этих «тутэйших» панах ни малейшего понятия, и все прилагаем к ним наши школьные общегуманные теории и воззрения, тогда как здесь это все окончательно неприложимо, и они, чем больше вы с ними гуманничаете, тем они нахальнее садятся вам на шею и уничтожают вас, так или иначе. Здесь, батюшка мой, Дарвиновская "борьба за существование" идет: чья возьмет, значит. Дело-то здесь на ножах стоит, а не на гуманных теорийках.
– Сначала, как приехал я этта в полк, – продолжал словоохотливо Холодец, – прямо из Академии (ну, знаете, со всеми этими нашими гуманностями и прочими конфетками), они было и насели на меня, все равно как и на вас же. Да куда! Еще хуже гораздо!.. Ну, обидно стало, наконец… Да вот, в этом же самом кабаке было. Прихожу я, знаете, сюда однажды вечером: поесть захотелось, а сам (пришлось, знаете, как-то так!) порядком был "дрызнувши", – случается!.. Они мне, видя такое мое состояние, вдруг этта очень уж обидную наглость изобразили. Взорвало меня это. "Ах, вы, растак вас!" думаю себе, – ну, и разнес же их! То есть, что называется, в пр-рах разнес!.. Мужик-то я, как сами видите, здоровый, и силу в себе имею большую, а они меня очень уж наглостью своею озлили, – я и разнес… то есть вот как! – вот и эту прилавочную свиную морду тоже!.. Бить не люблю, но тут пришлось! Ну, жаловаться пошли. Конечно, хотя мне из-за них, скотов, сутки на гауптвахте посидеть пришлось, зато уж они меня все, сколько их ни есть в Гродне, с тех самых пор от души уважают; и по-русски ведь понимают со мною! Я – грешный человек – я их в струне содержу. Это им полезно бывает, все равно как oleum ricinum,[113]113
Масло, покрытое платом (лат.).
[Закрыть] или как добрая синапизма! ей-Богу! Вы что думаете себе?.. Это, я вам скажу, вот какой народец: чуть ты к кому по-человечески, он, во-первых, норовит сейчас же оседлать и замундштучить тебя, сделать из твоей персоны свою вьючную скотину, а во-вторых, непременно, как ни на есть, напаскудить тебе, да и не просто ведь, не православно напаскудить, а непременно «с гордосцью народовей!» Вот как!.. Но чуть ты ему показал свой кулак да ногти, он сейчас тебе: «падам до ног!.. пршепрашам, пане ясневельможны!» сейчас же, мерзец, пятки твои благоговейно, со вкусом лизать начинает. Вот, батюшка мой, каков народец! И с ним иначе нельзя! – заключил Холодец, и Хвалынцев не мог в душе своей не согласиться, что в его словах заключается очевидная правда.