Текст книги "Кровавый пуф. Книга 2. Две силы"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц)
XIII. Во время бессонной ночи
Вернувшись с охоты, Хвалынцев прошел прямо к себе во флигелек и попросил Свитку извиниться за него, буде спросят о нем, и сказать, что он чувствует себя слишком усталым. Ему не хотелось более ни видеть всех этих панов, ни якшаться с ними. Он еще раз твердо решил себе завтра же ехать отсюда. Нервы его были расстроены, раздражены, и состояние духа желчное и досадливое. Не то, чтоб он чересчур уже свысока взирал на всех этих панов, не то, чтобы чувствовал какое-либо свое превосходство пред ними; напротив, он казнился своим собственным малодушием, он в эти минуты действительно презирал самого себя и злобился на себя же. – Но при всем этом была еще и особая причина, которая вызывала и поддерживала его желчно-досадливое настроение: он все яснее и яснее чувствовал внутренний разлад с самим собою, чувствовал себя вполне чуждым всему и всем в этом крае, в этой жизни, для которых он отдал свою собственную жизнь и деятельность и отдал «без поворота», как казалось ему. Что тут, в этой панской среде, задумано и стряпается нечто большое, нечто серьезное, это чувствовалось само собою; но опять же чувствовалось ему и то, что вся эта стряпня и все эти их задачи, кажись, совсем не такие, о которых идеально мечтал еще столь недавно наш юный друг, думая об «общем деле». Мало того, что «общее дело» он начинал находить далеко не «общим», но сверх того минутами ему вдруг стало казаться, что в отношении его-то самого это вовсе лишнее и совсем постороннее дело, что никаких этих революций совсем даже не нужно ему делать купно с какими-то польскими панами. Он наконец сознался себе, что с поразительным легкомыслием свои собственные мечты – и не более как мечты – принимал до сих пор за «общее дело», тогда как в сущности даже вовсе не знает, что это за дело и куда оно клонит. Он сознался себе, что просто с завязанными глазами кинулся, очертя голову, на какой-то неизвестный ему путь, гадательно предположив себе заранее, что путь этот должен быть таким-то и таким-то и приведет к такой-то вот цели. И вдруг теперь оказывается, что путь вовсе не таков, как о нем думалось, а цель – совсем другая, посторонняя и даже Бог ее знает какая именно…
Краска стыда выступила на его щеки. В эти минуты он самому себе начинал казаться жалким и смешным человеком, и даже не человеком, а глупым мальчишкой, мышонком, собравшимся творить великие дела и вдруг попавшимся в ловушку.
Это печальное сознание, эта едкая досада, этот стыд жгучий до слез, до боли, до скрежета зубного, и рядом с ними образ Цезарины – увлекательный, неотразимо-манящий и зовущий за собою всем обаянием молодой, впервые в жизни почувствованной страсти – страсти еще неудовлетворенной, но полной самых живых, самых светлых и сладких надежд…
В этих-то двух крайностях, в этих двух несовместимых противоположностях и крылась настоящая причина того внутреннего разлада с самим собою, который Хвалынцев ощущал тем сильнее, чем более вглядывался в глубь себя и в явления окружавшей его среды и жизни.
Он лег в постель раньше обыкновенного, но очень и очень долго ему не спалось.
К наплыву этих дум и ощущений приплеталось еще очень много других, посторонних. Он, например, испытывал злобное чувство враждебности ко всем этим Котырлам, Селявам, Шпарагам, Косачам и Копцам, ко всем этим позирующим, гарцующим и рисующимся паничам в чамарках и конфедератках, ко всем этим самодовольным и нагло-шляхетным солидным панам, и к их ханжеско-патриотическим супругам, и к кокетничающим паням, к сахаристым взаимным учтивостям всех этих господ, к учтивостям, вовсе ненужным в простой обиходной жизни и даже как-то странно режущим глаз постороннему человеку, к их приторным, сантиментальным ухаживаньям за этими панями и паненками, к их нахальной, хвастливой похвальбе, к их манерам, потом к свинячеству их домашней обстановки и жизни, к спесиво-надутым претензиям, к их шляхетности и к гонору, даже к красиво-театральным эффектам их ксендза и костела. Даже их радушие казалось приторным, деланным, а потому противным, гостеприимство же излишним и тягостно-обременительным. Эта враждебность минутами доходила в Хвалынцеве до раздражительной, мелочной придирчивости: он с злобным удовольствием старался выискивать в них все дурное, а не видеть ничего хорошего было ему в то же время так легко и просто, потому что оно самым естественным образом делалось как-то так, что ничто хорошее не приходило в голову, настроенную столь односторонне. И эту враждебность возбуждало в его душе не что иное, как гнетущее чувство собственного внутреннего одиночества, собственной отчужденности, болезненное сознание, что я здесь как-то лишний, посторонний, что я здесь всем чужд и мне равно все чужды – все и во всем, что, невзирая на все радушие, чувствуешь себя все-таки в каких-то холодных тисках, все-таки внутренно-замкнутым человеком и, несмотря на какое-то воображаемое "общее дело", не находишь ни единой общей точки нравственного соприкосновения с ними, тогда как вот хотя бы этот поп, этот отец Сильвестр – странное дело! – как-то и ближе, и роднее кажется почему-то… Ну, казалось бы, "что ему Гекуба и что он ей!" и не особенно-то он попам сочувствовал еще с университета, а религиозным индифферентистом самого себя почитал, а вот – поди ж ты! с этим самым попом Сильвестром сразу почувствовал себя как-то совсем иначе, чем с милыми, любезными панами: как-то проще, доступнее, сердечнее и легче… Ведь уж на что бы вот, казалось, Котырло и Свитка: товар лицом ему показывают, всячески стараются убедить, заставить его верить, а все не верится, все фальшь какая-то чуется в их увереньях; а поп Сильвестр, вовсе не думая и не заботясь о доверии, между тем сразу как-то бесхитростно вызывает его.
Одну минуту Хвалынцев стал было «напущать» на себя "трезвые взгляды", говоря себе общеизбитые формулы о том, что чувство подобного озлобления есть низменное, недостойное чувство, что цивилизация должна-де гуманизировать отношения к людям, должна уравнивать их помимо различий национальности, каст и прочего, что симпатия к попу вытекает у него из узкого чувства национального предпочтения и есть не что иное, как та же "национальная бестактность". – "Нет, впрочем, не из национального, а из демократического принципа", попытался он тут же оправдаться и поправиться пред самим собою, но через минуту уже сам над собою начал злобно издеваться за эти "похвальные трезвые мысли" – и чувство злобы после этого еще сильнее заговорило в нем.
– Ах, да какой же все это вздор, какая пошлая глупость все эти хорошие слова и похвальные мысли! – сказал он самому себе. – "Демократический вдруг принцип"… "цивилизация"!.. "уравнение"!.. Ну, и уравнивайся! Ну, и трави вместе с ними попов да зайцев, или зайцев да попов! Ведь все одно и то же!
…"Нет, видно тут не "демократический принцип" и не одно "национальное предпочтение", а нечто другое, более глубокое, лежит в основании"…
Но вот этого-то «нечто» и не мог еще Хвалынцев вполне ясно и осязательно определить себе в своем уме; он только чувствовал его в своем сердце, – чувствовал, что подгоняемые кнутом цивилизации отношения к панам суть не что иное, как фальшь в сокровенной своей сущности, а в невольной симпатии к травленому хлопскому попу, совсем помимо измышленного какого-то там "демократического принципа", лежит нечто простое, искреннее и правдивое, нечто в высшей степени жизненное и душевное.
И вот опять охватывает его болезненное чувство злобы и презрения к самому себе за подленькую уступчивость, за то малодушие, которое допустило его несколько минут скрывать в себе человеческий протест и оставаться безучастным, хотя и не равнодушным зрителем, когда над этим попом начались панские издевательства.
"Нет, вон отсюда! Вон поскорее", чуть не в сотый раз порешил он, злобно и нервически ворочаясь в темноте на своей постели.
XIV. Сеймик панский
В то самое время как Хвалынцев, сказавшись усталым, предавался в уединении своей комнаты всем этим болезненно-желчным думам и ощущениям, в главном флигеле господского дома было ярко освещено; однако движения особенного или шумной веселости вовсе не замечалось. Напротив, там было даже как-то тише, чем всегда, хотя в усадьбу и съехалось несколько гостей, нарочно, втихомолку приглашенных паном Котырло после охоты. По Хвалынцеве, конечно, вовсе не скучали, и даже когда Свитка передал его извинение в столь раннем отходе на покой, то хозяева остались весьма довольны: все же лишний, посторонний человек не будет на глазах торчать в такое время, когда подлежит настоятельная надобность толковать о делах весьма серьезных и важных. Свитка тоже был доволен не менее, если только не более прочих.
Общество сидело в двух отдельных и не смежных комнатах: мужчины заперлись в кабинете, а дамы в гостиной, в своем особом и тесном кружке. Они почти шепотом и с таинственным видом сообщали разные новости и слухи, неизменно касавшиеся «ойчизны». Одна передавала, будто знает наверно, от самых что ни есть достоверных людей, что Гарибальди находится теперь в Варшаве, для того, чтобы в нужную минуту принять главное начальство над народовым войском; другая уверяла, что "ангельска эскадра" с десантом находится уже в Поневеже, и что вот тоже один благочестивый ксендз предсказание одно сделал насчет французского флота: к этому ксендзу, видите ли, являлась Ченстоховская Богородица и сообщила, что на 25-е декабря, на самое "Боже народзене" Она приведет по Висле, под самую Варшаву, весь броненосный французский флот и будет бомбардировать цитадель и сожжет ее, и москалей всех повыгонит, и стало быть надо нам только подождать 25-го декабря. Одна из паненок по этому поводу разочла сколько дней, сколько часов, сколько минут и секунд остается от сего дня до желанного срока, и обещала каждодневно читать особую литию Ченстоховской Богородице, чтоб Она как-нибудь сократила эти дни, часы и минуты. Но занимательнее всех оказалась красавица преклонных лет – супруга пана Селявы-Жабчинского. Она хлопотливо порылась в своем ридикюле, вытащила оттуда свой молитвенник и достала сложенную между его листками бумажку, которую тотчас же, попрося всеобщего внимания, стала читать таинственно-тихим, но тем не менее торжественным тоном. Это было весьма распространенное и в многочисленных списках ходившее по рукам в то время "Предсказание некоей ясновидящей немки".
"От России, охваченной общим кровавым мятежом, – внятно читала посредница, – которого жертвой пали правительство и тайный сенат, отпадают все пограничные области, даже черкесы возвращают себе свое давнее достояние. Польша, в давних границах, перестраивает карту Европы. Развенчанные монархи: царь русский, император австрийский и король прусский, спасаются в Лондоне. Умирает Наполеон III, и поляки, избавясь от всех врагов и соперников, созывают в 1865 году на общий конгресс представителей вновь возникших государств в Варшаву, которая становится центральной столицей всей Европы".
Слушательницы с благоговейным восторгом и с безусловной верой, что все непременно так и сбудется, внимали торжественному чтению посредницы. Но сама пани Котырлова пожелала закрепить это предсказание свидетельством духов, дабы ни в ком уже не оставалось ни малейших сомнений. Она вместе с религиозным фанатизмом соединила еще и фанатическую веру в спиритизм, подобно бесчисленному множеству полек того времени, и сама себя почитала медиумом. Пани Котырлова взяла карандаш, утвердила его вертикально на подложенном под руку листе бумаги и задумалась. Водворилось всеобщее молчание. Все взоры устремились на карандаш с напряженнейшим вниманием и даже с некоторым страхом и трепетом. И вот минут через десять, усталая, без всякой подпоры, рука стала шевелиться – карандаш вывел какие-то каракули. Все нагнулись смотреть что написали духи и по этим каракулям единодушно порешили, что так тому и быть, ибо духи дали ответ ясный и утвердительный.
После этого дамская беседа продолжалась в этом же роде, до самого ужина, изредка перерываясь разве какою-нибудь стократно уже жеванною и пережеванною сплетнею из окрестного околодка.
Но не то было в кабинете, где, запершись от любопытных глаз и ушей лакеев и девок, сидело почти все наиболее веское "панство повятове".
– Шановне панство, – начал Василий Свитка, когда все расселись попокойнее и закурили кто сигару, а кто трубку с длинным чубуком из кабинетной коллекции пана Котырло, – я очень рад, что под предлогом киермаша и охоты мы собрались теперь здесь в числе нескольких избранных. В том, что мы честные патриоты, которые не выдадут общую тайну ни пред Сибирью, ни под пыткой даже, кажется, нечего сомневаться.
Паны зашевелились: кто молча кивнул головой, кто промычал себе под нос, в виде утверждения, нечто вроде: "конечно!" "а як же ж!" "натуральне!" "ого"!
– Поэтому, – продолжал Свитка, – позвольте мне рекомендовать себя пред вами: я послан от Петербургского Центра с некоторыми поручениями, с которыми буду иметь честь познакомить вас, а в доказательство, что я имею на то известное полномочие, вот мой мандат,[26]26
Мандат – то же что номинация, нечто вроде патента на известную должность и удостоверение, что предъявитель есть точно должностное лицо.
[Закрыть] потрудитесь взглянуть на него.
И вынув из бумажника небольшой билетик, исписанный мелким почерком и скрепленный голубою печатью Петербургского Центра, он предъявил его всему собранию.
Посредник, морщась и щурясь, поднес близко к лампе бумажку и прочел Свиткино полномочие.
– Сомнений нет: печать петербургского Центра и мандат совершенно правилен, решающим, авторитетным тоном проговорил он, возвращая билет, и прибавил: "мы к вашим услугам".
Все сидели, кто где и кто как, а Свитка в виде докладчика, опершись обоими кулаками на стол и стоя в любезно-почтительной, но тем не менее самодостоинственной позе, обращался ко всему собранию.
– В нашем Центре получено самое достоверное дипломатическое сообщение, – начал он, обводя глазами, – да впрочем, вероятно и вам оно известно. Слова в высшей степени знаменательные! Наши эмигранты чрез принца Наполеона еще раз хлопотали у императора французов за наше дело. Вы знаете ответ, который им был передан? Я могу сообщить вам его буквально от слова до слова, вот он: "Поляки должны сами подать первый знак жизни; но поляки-обыватели спокойны, а я не могу воскрешать мертвых". Когда же ему стали говорить о наших будущих границах, то вот опять-таки его слова на это: "Пролитие крови обозначит, где собственно таятся естественные границы Польши: восстание наметит их".
– Виват, Наполеон! Виват цесарж! восторженно сорвались с мест и загалдели несколько панов разом. – О, теперь баста! наше дело выиграно! Теперь finis Moscoviae!.. Consumptum est![27]27
Конец Московии! …Она погибла! (лат.).
[Закрыть]
– Позвольте, шановне панство! позвольте! – перебил Свитка, – прошу не забыть слов: "я не могу воскрешать мертвых", – это что значит? Это значит, что нам надо скорее подумать о прочной организации вооруженного повстанья.
– Э, что там долго думать! – махнул рукой экс-улан. – Просто трем-брем! шах-мах!.. бей москаля, и баста! По-моему так!.. Я на этот счет все равно как Кропител у нашего Мицкевича: трем-брем и баста!
– Это делает честь вашей храбрости, – вмешался Селява, – но все-таки надо обсудить сначала…
– Нечего там судить!
– Однако же позвольте!..
– Вздор! Ничего не хочу слушать!.. Шах-мах и баста!
– Но так же невозможно!..
– Что-с?!. А кто мне запретит?.. Кто смеет?.. Или я не такой же благородный шляхтич, как и вы, как и все? Да мой род еще, может, постарше… да в нашем гербе…
– Да нет, позвольте…
– Вздор! не желаю! ничего не желаю! Как шляхтич, я могу мое мнение иметь… Мое такое право на то есть!.. И мое мнение я сумею поддержать моею саблею…
– Ну, вот! ну, вот! уж и до сабель! За сабли всегда еще успеем схватиться! – мягко и примирительно вступился между спорящими пан Котырло, наливая и поднося завзятому экс-улану большую рюмку наливки. – Ну, успокойтесь, Панове, и будем слушать, будем толковать… Лучше вот пейте!.. Вишнювка добрая!
– In vino veritas![28]28
Истина в вине! (лат.).
[Закрыть] – скрепил пан Хомчевский, лауреат нынешней охоты, который по старине любил свою речь уснащать латинскими изречениями, и к самой латыни относился всегда восторженно, называя ее не иначе как «свента лацина».
Червленский ксендз, тоже приглашенный на сеймик и тоже весьма любивший мудрые латинские изречения, но плохо с ними управлявшийся, считал непременным своим долгом, при каждом классическом изречении Хомчевского, благоволиво и с удовольствием мотнуть головою и поддакнуть ему этим безмолвным выражением своего компетентного одобрения, дескать: "аппробую! они не понимают, а мы с вами понимаем, мы люди ученые!" Впрочем, благодушный ксендз участие свое в сеймике ограничивал одной лишь апробацией "свентей лацины", да усердным прислушиваньем к чужим речам, причем, в виде внимания к словам ораторов и размышления над ними, он очень серьезно и глубокомысленно поводил бровями, а сам, главнейшим образом, только потел и усердно, но систематически, то есть исподволь и неторопливо, приналегал на Котырловскую вишнювку.
Экс-улан, после мировой с Селявой, ворча под нос, накокец-то кое-как успокоился над своей рюмкой.
– Что касается границ, – продолжал Свитка, сняв со стены ландкарту и разложив ее на столе пред собою, – то тут, я полагаю, не может быть и толков. Мы обязаны твердо и непреклонно держаться границ 72-го года.
– Мало!.. Не хочу!.. Не желаю!.. Мало! – забурлил опять пан Копец.
– Были совещания в Вильне и Петербурге, – не обратив особенного внимания на пана Копца, говорил далее Свитка, – и так как по дипломатическому сообщению, границы Польши должны быть намечены самим повстаньем, то и решены три главные передовые пункта, в которых оно должно начаться одновременно, если даже не раньше, с повсеместным восстанием внутри края. Эти пункты… вот они (Свитка склонился к карте и стал водить по ней пальцем): крайний северо-восточный около Люцина, на рубеже Псковской губернии и Эстляндской; затем прямо на восток, около Смоленской границы будут у нас Горки – пункт крайне важный и многообещающий: Горыгорецкий институт почти весь уйдет в леса! Ну и, наконец, крайним юго-западным предположено избрать Киев и даже южнее, то есть леса около Белой Церкви и Таращи, а может еще и далее, хоть до Умани. Таков, господа, первоначальный план движения на восточной нашей границе.
– Не согласен!.. Мало! – хлопнув кулаком по столу, снова вскочил завзятый пан Копец. – Граница 72-го года! Да что это за граница?! Это не граница, а тьфу! С такими границами и жить нельзя!
– А пану пулковнику чего бы хотелось? – прищурился на него задира-посредник.
– А вот чего!
И он подскочил к ландкарте и, вглядываясь в нее бегающими взорами, сбивчиво, торопливо и неуверенно стал водить по ней пальцем.
– Позвольте-с… вот… вот… сейчас… Во-первых, – торжественно и авторитетно начал он, отыскав наконец то, чего ему хотелось, – во-первых, Курляндия была наша?
– Так, под проекторатом нашим, – подтвердил пан Хомчевский.
– Все равно; значит, наша! Значит, без Курляндии нам невозможно. Во-вторых – Псков.
– Псков?!. – удивленно выпучили на Копца глаза свои чуть ли не все присутствующие.
– Псков, непременно Псков! И не иначе! – несмущенно подтвердил он. – В-третьих Смоленск, – и как тот, так и другой со всей их территорией. Далее на юг, по течению Днепра вплоть до Черного моря. Днепр – река польская, а без моря нам невозможно. Словом: от моря и до моря. Вот моя граница и на иную я не согласен!
– Позвольте-с, – снова вмешался посредник, – Псков-то со Смоленском на каком же практическом основании? Там ведь наших и не пахнет, сколько помнится.
– Отвоюем, черт возьми! – снова хлопнул по столу Копец. – Отвоюем и будет наше!
– Но… практическое основание?
– А то, что Смоленск был за нами, а под Псков еще Баторий ходил. Я ведь тоже, черт возьми, историю знаю!
– Этак, пожалуй, Жолкевский когда-то и в Москве сидел!
– А что ж? И Москву отвоюем!.. Москва город хороший!.. Пригодится!
Почти все засмеялись, но не язвительно, а дружелюбно.
– А так! – убедительно и с азартом подтвердил экс-улан, – все, где есть или где были когда-либо наши должно быть нашим!
– Ну, таким-то образом, – опять ввернул слово Селява, – наших слишком достаточно было и есть, да и еще будет, пожалуй, хоть бы в Сибири, например…
– И Сибирь отвоюем! – расходился было пан пулковник, но вдруг словно бы осекся, поперхнулся и плюнул, – и Сибирь! Э, нет!.. Тьфу!!! Сибиру не надо, Панове! Ну его к дзъяблу! Только своих выберем оттуда, а самого не нужно!.. Сибиру не хочу!.. Кэпськи интэрес, муй пане!
Все опять засмеялись.
– Позвольте, господа, – возвысил голос Свитка. – Мысль о Сибири вовсе не столь комична, как кажется! И притом мысль о восстании в Сибири далеко не новая мысль! Еще наш знаменитый деятель тридцать первого года, Петр Высоцкий, первый стал было приводить ее в исполнение, а потом позднее бывший овручский Базыльянский опять Сиероцинский, у которого все уже было готово: самый обширный военный заговор… Сибирь – сторона почтенная: там всяких революционных элементов пропасть! И мы даже теперь имеем свои основания сильно рассчитывать на нее в нашем деле.
Пан пулковник при этом самодовольно и залихватски покрутил сивый ус свой.
– Ох, чересчур уж много с нас будет, панове! – вздохнул, покачав головою, старый Хомчевский. – Не вытянем. Dormit parum possessor divitiarum![29]29
Спит немного владелец богатства! (лат.).
[Закрыть] – прибавил он назидательно.
– Asinus asinorum in secula seculorum![30]30
Осел из ослов во веки веков! (лат.).
[Закрыть] – бухнул ему на это приятель его Копец.
Хомчевский вскочил как уязвленный и вспыхнул.
– Примените к себе! – закричал он. И новая ссора готова была уже загореться; паны вцепились бы друг другу в чубы, но пан Котырло поспешил урезонить приятелей и уговорил пана пулковника взять назад свое дерзкое слово. Кончилось тем, что приятели выпили и угомонились без злобы друг на друга.
– Сибирь, конечно, будет сама по себе, – продолжал Свитка; – она, по всей вероятности, составит особую, совершенно самостоятельную республику вроде Соединенных Штатов, но лишь бы она поднялась одновременно с Россией и с нами: тогда они оба помогут нам освободиться. План таков: охватить восстанием всю Россию с двух флангов. Мы и Малороссия с запада; с востока на Волге и на Урале – мужики, казаки, киргизы, татары и всякие инородцы; с севера– архангельские, вологодские и костромские раскольники; с юга Дон и Кавказ, да еще Сибирь в резерве – везде уже тут закинуты сети, повсюду кипит работа и кипит отлично! Мы держим в руках своих хорошие нити; мне поручено сообщить и вам об этом. Сведения наши вполне достоверны: сомнений быть не может. Но мы все-таки должны подняться первые, а те уж за нами!
– Per me licet![31]31
По мне пусть так! (лат.).
[Закрыть] Я, пожалуй, и согласен, но как? – вздохнул и беспомощно развел руками старосветский пан.
– А так, что трем-брем и квит!.. "Катай-валяй, стреляй по ребрам, по усам! Шах-мах! Коли-руби! Не поддавайся сам!" – с азартною жестикуляцией и даже прыскаясь слюною, продекламировал из Мицкевича пан-пулковник. "Кропит, лупит, крестит – и весь тут разговор!" заключил он, молодцевато уперев одну руку в бок, а другою хватаясь за ус и выразительно прикусив его зубами.
– Atque iterum![32]32
Еще и еще раз! (лат.).
[Закрыть] – безнадежно махнул на него рукою пан Хомчевский.
– Вы спрашиваете: как? – сказал Свитка, обращаясь преимущественно к обожателю "свентей лацины"… – План есть, обсужденный, выработанный, все как должно!.. Конечно, – продолжал он, – план несколько смелый, но не невозможный, если взять в соображение, что под Россию со всех концов подведены свои же внутренние, но верные мины. План очень осуществимый!
– А именно, – полюбопытствовал посредник.
– А именно, вот что, – приступил Свитка к новым объяснениям. – Изволите видеть, план этот думан и передуман и так, и сяк; по поводу его были даже сношения и с Лондоном, и с Парижем, а думали-то над ним хорошие специалисты: ни более, ни менее, как люди русского генерального штаба-с. План широкий и распадается так сказать на две ветви; внутреннюю и внешнюю!
Все подвинулись ближе к рассказчику и приготовились внимательно выслушать его. Дело, видимо, начинало живо интересовать их.
– Ну, что-то там генеральный штаб придумал на погибель Москвы? – с усмешкой легкого недоверия к силам генерального штаба пробурчал себе под нос пан пулковник.
– Attentissime![33]33
Внимание! (лат.).
[Закрыть] – подняв руку кверху и втягивая в себя воздух, шипяще как-то прошептана «свента лацина».
– Ветвь внутренняя состоит в том, – продолжал Свитка, – чтобы, во-первых, все население забранного края вовлечь в мятеж.
– Легко сказать, – сомнительно мотнув головою, вздохнул пан Котырло.
– Легко! – с убеждением подтвердил докладчик. – Легко-с! надо только, что называется, роями, тучами целыми напустить на край мелкие банды, так сказать, наводнить его мелкими отрядами, у которых будет особая задача, а именно: первым делом террор!.. Террором, и беспощадным террором, надо заставить хлопа идти в банду, коль не пойдет охотой.
– Ну, тут и новые смазные чоботы не малую роль играть будут, как добрая приманка! – с видом знатока, небрежно уронил слово Селява-Жабчинский.
– Тем лучше! – заметил Свитка. – Но террор, это главное. Затем – единовременно делать повсюду всякие беспорядки: портить дороги, жечь казенные склады, рвать телеграфные проволоки, как можно более утомлять царские войска, не давая им ни дня, ни ночи покою; для этого наши классические леса дадут нам возможность укрываться от преследования, делать быстрые и неожиданные маневры, одним словом, надо, чтобы пожар охватил весь край сразу, чтобы как гром грянул!
– А то так! так! как гром! и сразу! браво! виват! – опять с восторженными возгласами посрывалось с мест восприимчивое панство, живо увлекшись картиной такой энергической и разносторонней войны.
– Позвольте! Это еще не все, а одна только первая ветвь нашего плана! – предупредил Свитка. – Одни массы будут рассеяны роями, другие же должны быть компактны, сосредоточены в целые военные корпуса, в бригады, в дивизии, и для них предназначается иная роль. Это уже вторая ветвь – внешняя.
Свитка замедлился на минутку, вздохнул, как бы собираясь с мыслями, и принялся за дальнейшее развитие плана.
– Некто, известный нам лично, – заговорил он снова, – человек военный и замечательный, которого однако я не имею права назвать вам по имени, но, пожалуй, объявлю его будущий псевдоним, так как он уже избрал себе псевдоним: он явится под именем «Топора». Топор, – не правда ли, знаменательно и метко?[34]34
Людвиг Жвирждовский, капитан генерального штаба.
[Закрыть]
– Ух!.. Красный?! – сильно поморщась, с недоверчивостью и нескрываемым недовольством вскричал Котырло.
Большая часть присутствующих тоже устроила себе кислые и сомневающиеся физиономии.
– Не красный, а умный, и потому побелеет как настанет для того время нужное! – успокоил Свитка. – Он предназначается для России, а там можно взять только крайнею краснотою, поэтому и Топором назвал он себя; там это имя будет понятно!
Физиономии панов прояснились. Котырло даже сделал вид, что теперь он домекнулся и вполне понял в чем дело, и потому одобряет его от всей души своей.
– Этот Топор откроет военные действия в Горках, на рубеже Смоленской губернии, – продолжал Свитка. – С помощью Горигорецких студентов он возьмет Горки, Борисов, Рогачев и Кричев; добудет в Кричеве целую батарею артиллерии, которая уже столько времени стоит себе без всякого прикрытия; а офицеры там уже и теперь на две трети – все наши! Затем вместе со студентами и поднятым народом явится в Россию, а молва пойдет далече, еще гораздо раньше его, что Топор-де с польскою ратью и с пушками идет освобождать народ от уставных грамот. Маршрут его будет таков: он обязан пройти сквозь губернии: Смоленскую, Тверскую, Московскую, Владимирскую и Нижегородскую, и поднять весь правый берег Волги, а в это же самое время, другой филяр[35]35
Киневич, действовавший в Казани вместе с Черняком и другими.
[Закрыть] в Казани подымает пугачевщину на левом берегу. Калужская губерния подхватит бунт от соседки своей, Московской, и уже через Орловскую и Курскую поведет далее на юг, для соединения с нашим повстаньем на юго-западе и в Малороссии. Вот наш план, панове!
– Виват, Топор!.. нех-жие Топор! Это так!.. Это по-нашему!.. Кропить, так кропить, а крестить, так крестить! На все стороны!.. Браво! – поднялся новый гвалт и движение в табачном дыму просторного кабинета.
– Однако, позвольте, панове! И это еще не все! – возвысил голос Василий Свитка. – Нам надо иметь прочный опорный пункт, без него не обойдемся; поэтому нужно взять Динабургскую крепость.
– Ну-у!.. Куда там! Уж и Динабург! – более чем сомнительным тоном, как бы в виду очевидной нелепости, заговорили почти все присутствующие кроме экс-улана, которому весьма понравилась красивая идея взять штурмом русскую крепость.
– Да, именно Динабург, – уверенно подтвердил Свитка. – Конечно, если б я сказал вам, что мы возьмем его посредством правильной осады или штурмом, то это была бы такая нелепость, после которой надо бы было пану Котырло тотчас же послать за доктором и пустить мне кровь, в предупреждение сумасшедшей горячки; но я ни о чем подобном и не заикаюсь. Мы возьмем нашу крепость совершенно спокойно и самым верным путем.
Присутствующие при этих словах выразили знаки самого живого, нетерпеливого любопытства, и еще ближе сплотились около Свитки.
– Мы нападем на крепость не извне, а изнутри.
– То есть как же это?
– А очень просто! – отвечал он. – Под предлогом постройки костела, который уже предположен самим правительством внутри крепости, мы введем туда, в виде рабочих, массу наших людей. Дело, как видите, богоугодное! Кроме того, теперь уже идет сильная и успешная пропаганда в динабургских арестантских ротах, так что в назначенную ночь и час офицеры, между которыми есть очень много наших, откроют тюрьмы, арсеналы, вооружат людей, арестуют коменданта, переколют часовых, и крепость, менее чем в какой-нибудь час времени, будет наша! И все это произойдет так тихо, так гладко, что когда город проснется поутру, так ахнет от изумления пред неожиданностию и чистотою такой работы.
Паны просто плавали в масле восторга. План действительно был превосходен.
– Но и это еще не все! – продолжал Свитка. – Другой из наших деятелей, которому, по всей вероятности, предстоит играть на Литве громадную роль и которого я решусь назвать вам опять-таки не по имени, а по его будущему псевдониму – Доленго,[36]36
Сигизмунд Сераковский, капитан генерального штаба.
[Закрыть] человек весьма уважаемый русским правительством. Этот человек стянет десятитысячный корпус в Ковенскую губернию, соединится с иностранным десантом, потому что к этому времени уже подоспеет обещанная помощь французов и англичан, и с этими соединенными силами он пойдет подымать Остезейский край, а затем двинется на Вильну. В это время, заметьте, восстание уже будет в полном разливе и в Конгресувке, и на Украине. Топор овладеет линией Днепра, а Доленго линией Двины, и таким образом царские войска будут окружены, отрезаны и беспомощны. Мы дадим им полнейший шах и мат.