355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Кровавый пуф. Книга 2. Две силы » Текст книги (страница 14)
Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:41

Текст книги "Кровавый пуф. Книга 2. Две силы"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц)

III. Чего иногда могла стоить и чем могла угрожать чашка кофе

Но гродненские кондитерские – они же и кофейные – оказались обе хуже: выбирать было не из чего: у Кантлера то же что у Аданки, а у Аданки то же, что и у Кантлера, то есть та же изобильная грязца, те же спертые кисловатые запахи, те же, как камень ссохшиеся торты и миндальные печенья, те же крахмальные, выкрашенные конфекты да леденцы; та же водка и «гродненьскего» производства разные ликеры, та же жирная «кава» и «чеколяда»[93]93
  Кофе и шоколад.


[Закрыть]
и в заключение тот же вылинявший окривелый бильярд в пыльно-дымной табачной атмосфере, с пожелтелыми от времени шарами.

На бильярде звучно щелкали киями какой-то комиссариатский офицер и какой-то панич, почему-то сильно напоминавший собою канцелярскую службу в губернском правлении. И офицер, и панич, весьма занятые игрой, переговаривались между собою по-польски, делая по большей части те отличающиеся плоским жартом замечания, которые обыкновенно делают игроки дурного тона, когда чувствуют себя в хорошем игрецком настроении духа. Тут же восседало несколько панов, палатских и иных чиновников да два-три пехотных офицера, – кто за стаканом кофе, кто за кружкой пива, кто играя в домино или в шашки, а кто и просто так себе, всухую следя за игрой или углубясь в чтение газет. Газеты же были здесь исключительно польские.

Хвалынцев сел у столика, близ окошка, и спросил себе чашку кофе. Мальчишка в грязном фартучке, с продранными локтями, которого подозвал он к себе, выслушал отданное по-русски приказание и отойдя, как ни в чем не бывало, стал на прежнее свое место, прислонясь к стенке да заложив за спину руки, и начал равнодушно следить за игрой.

Хвалынцев встал и, подойдя к нему, повторил свое требование.

Мальчишка только шмугнул носом, обтирательно проведя под ним рукою, и затем, отойдя шага два-три в сторону и уже не обращая на незнакомого гостя-москаля ни малейшего внимания, продолжал по-прежнему рассеянно следить за игрою.

Такая дерзкая наглость в мальчишке начинала уже снова вводить Хвалынцева в досаду, чувство которой во все эти дни доводилось испытывать ему столь часто и столь много. Он снова подошел к нему, и на сей раз внушительно строгим голосом и даже грубо передал свое требование.

Мальчишка злобно озирнулся на него исподлобья и, пробормотав "зараз, пане!" – неторопливо, с явной неохотой, пошел из комнаты отдавать трижды полученное приказание.

"Что это за испорченный народишко, однако!" подумал себе Хвалынцев. "Говоришь ты ему что ласково, по человечески, он рыло воротит, он чуть не плюет на тебя, а едва прикрикнешь да выругаешься, сейчас и струсит, сейчас и "зараз, пане", хоть и при этом все же свой гонор шляхетный выдерживать старается. Экая гнусность!" досадливо выругался он еще раз, в заключение, и терпеливо стал дожидаться своего кофе.

Но ряд мелочных испытаний далеко еще не окончился для него.

Время от времени в «цукерню» и «кавярню» прибывали разные новые посетители.

Двое из них спросили себе тоже кофе и, несмотря на то, что оба пришли позже Хвалынцева, требование их было удовлетворено почти безотлагательно: сначала принесли одному, потом некоторое время спустя и другому.

– А что же мне-то? – окликнул злосчастный герой наш.

– Зараз! – не глядя на него, обронил слово мальчишка и прошмыгнул в заднюю дверь.

Посетителям, и старым и новым, беспрепятственно подавали кому пиво, кому чай, кому шоколад, смотря по требованию, и только одного Хвалынцева, казалось, хотели заставить изощрять чувство его долготерпения.

Пришел еще какой-то пан и потребовал "шклянку кавы", и кофе через минуту явился к услугам панского аппетита.

Константин ясно увидел, наконец, что вся эта проделка с его долготерпением совершается не иначе, как нарочно, что таким невниманием к его требованию имеется в виду выказать явное пренебрежение к «москалю», для которого нет здесь не то что чашки кофе, но даже стакана простой воды за его собственные деньги, что "добры обывацели" готовы поступиться своими мелочными интересишками, лишь бы сделать какую-либо неприятность незнакомому человеку, который виноват пред ними только тем, что носит ненавистное им имя "москаля".

Не желая, однако, продолжать служить мишенью для подобных выходок, он встал и направился к двери с намерением уйти из патриотической «кавярни», как вдруг, вдогонку ему, из-за прилавка раздался нецеремонный голос господина, стоявшего у конторки:

– Пршепрашам пана! Пан еще не заплацил пенёндзы: злоты и грошы пентць.[94]94
  Прошу извинить! Пан еще не уплатил денег семнадцать с половиною копеек.


[Закрыть]

Хвалынцев обернулся на него с вопросительным взглядом.

– Пан не заплацил пенёндзы, – еще громче и нахальнее повторил застоечный пан, явно с тем намерением, чтобы его слова были услышаны посторонними посетителями.

– Вы ошибаетесь, – сдержанно проговорил Константин, – мне не за что платить: я ничего не пил и не ел у вас.

– Пан заказал филижанкень[95]95
  Филижанка – чашка.


[Закрыть]
кавы, – с безусловным сознанием своей правоты возразил пан из-за прилавка.

– Да; но мне ее не подают, тогда как другим в это время успели подать уже несколько стаканов; а мне ждать некогда.

– Пршепрашам пана!.. Ал ежь для цалего святу од разу не-можно!.. А кеды пан юж заказал, то тршеба заплациць! Пану вольно пиць, чи непиць – для мне то вшистко рувне,[96]96
  Извините, сударь!.. Но ведь на весь мир сразу не поспеешь. А если пан уже заказал, то и следует уплатить. Пану вольно пить или не пить – мне это все равно.


[Закрыть]
– плохо-просящим тоном выговаривал застоечный пан, с «гоноровою шляхетностью» разводя руками и пожимая плечами.

– Цо ту такего?[97]97
  – Что тут такое.


[Закрыть]
– вполголоса пытливо вопрошали друг у друга в это самое время разные панки, появляясь в дверях из другой комнаты, привлеченные сюда необычно громким голосом застоечного пана, что очевидно предвещало им наклевывающийся скандальчик. – Прошен' пана, цо ту такего?

– Пан москаль нехце плациць пенёндзы, и венцей ниц![98]98
  Господин москаль не хочет платить, и все тут!


[Закрыть]
– пояснил кто-то из этой кучки.

– А, то почтци вы москаль!

– Пфэ, пане! москале нигды не плацон'. Така юж натура!

Подобного сорта милые замечания готовы были излиться целым потоком на злосчастную голову нашего героя. Положение его было одно из самых неприятнейших. Он очень хорошо понимал, что застоечному пану хочется покуражиться над ним, ибо застоечный пан сознавал, что он в изрядном количестве окружен «своими» и что стало быть пан москаль делай что хочешь, хоть "до самого пана губернатора" ступай, а все-таки в конце концов останется с носом; поэтому куражиться можно было вполне безнаказанно. Понимая же это, Хвалынцев сознавал полнейшую необходимость воздержаться теперь от всякого резкого проявления, дабы не наткнуться на скандал, который ему с таким удовольствием готовы были подстроить, а этого удовольствия на свой счет он и не желал им доставлять. Но в то же время ему крайне не хотелось удовлетворить неосновательному и столь нахально выражаемому требованию застоечного пана. Не в 17 копейках был расчет, а в том, что эта уступка дерзкому нахальству доставить всем этим полячкам мелкое торжество: "что, дескать, заставили-таки дружка сделать по-своему! Ага, мол, струсил, пан москаль! Ничего, брат, плати даже за то, что мы, шляхетные люди, должны были несколько минут выносить твое присутствие среди нашей компании!" Хвалынцев понимал, что и с его стороны это точно такое же мелкое чувство, которое, пожалуй, ни в чем не уступает мелкому торжеству этих полячков; но понимая это, он все-таки никак не мог отрешиться от него, стать выше своего низменного, в данную минуту, самолюбия. "Конечно, лучше бы бросить им эти гроши и уйти", мелькала ему благая мысль, но застоечный пан глядел в упор так нагло, а стоявшие в дверях полячки столь были уверены именно в таком самом исходе всей этой истории и столь бесцеремонно подсмеивались на его счет, что он чувствовал всю окончательную невозможность и уйти, не платя ни полушки, и заплатить ни за что, ни про что. "Ни то, ни другое!" смутно, но решительно мелькало в его голове, тогда как чувство оскорбления и злости начинало просто душить его, отдавалось тяжким стеснением в груди и заволакивало глаза безразличным туманом. "Ни то, ни другое… Но что же? Что?.." А панки между тем глядят и ждут. Он не видя чувствовал на себе их неотводные взгляды. "Хватить разве чем ни попадя? раскроить башку и тем, и этому? молнией мелькнула вдруг ему безумная мысль под гнетущим давлением безысходной злобы.

И Бог весть, чем бы могла кончиться вся эта история – вернее всего, очень бы скверно – если бы в эту самую минуту не вошел замурзанный мальчишка с чашкой кофе на подносе и не поставил ее на столике возле Хвалынцева, промолвив:

– Для пана.

Исход был хоть и вовсе не блистателен, ибо после всего, что случилось, сидеть на глазах у застоечного пана и глотать кофе казалось Хвалынцеву крайне миролюбиво и даже очень жалостно: "что, мол, бедненький сжалились наконец над тобою?" Однако надо было сознаться, что это все же единственный, сколько-нибудь возможный для самолюбия исход из того нелепого положения, в которое был поставлен злосчастный герой наш. Мысль о том, чтобы хватить чем ни попало, была сама по себе безобразна. Оно бы, пожалуй, возможно, и даже пройди еще одна лишь секунда и не выручи этот мальчишка, Хвалынцев чувствовал, что он хватил бы, непременно хватил бы, невольно, помимо рассудка, в силу одних лишь все затмевающих животных инстинктов злости и бешенства, но… эта чашка кофе, подоспевшая так кстати, все-таки хоть мало-мальски выручила: во-первых, нахальное требование буфетчика осталось неудовлетворенным, во-вторых, панки лишились ожидаемого торжества, и, наконец, в-третьих, требование самого Хвалынцева было исполнено, хоть и поздно, а все ж таки исполнено. Теперь он, как следует, совершенно справедливо заплатит деньги и уйдет спокойно порядочным человеком, а не струсившим и оплеванным мальчишкой, над которым покуражились как только хотели. "Кажется, я ни разу не взглянул на этих панов?" задавал он самому себе сомневающийся вопрос. "Но точно ли ни разу?.. Кажется что так!.. Да; помню, действительно ни разу!.. Точно!.. И как это хорошо, в самом деле!.. Полнейшее презрение: будто и не заметил!.. А что если эти какие-то глупые замечания ихние… за которые стоило бы морду побить!" мелькнула ему вдруг как-то сама по себе "как беззаконная комета", побочная мысль "антигуманного свойства". – "Н-да… Но и это еще для них ведь сомнительно, попали ль они в цель: я ведь «москаль» и польского языка не понимаю… Это надо будет как-нибудь заявить им, что я не понимаю!" как бы в скобках сделал он самому себе внутреннюю нотабену.

Но все-таки чашка жирного кофе далеко не показалась ему такой вкусною, какой он наверное нашел бы ее, после прогулки натощак, не случись всей этой неприятной истории, а теперь… теперь он глотает жирную влагу помимо всякого желания. Горячий кофе теперь противен ему, и даже в глотку не лезет, даже вкусу никакого он в нем не чувствует, а все-таки пьет, пьет по необходимости, так сказать, для выдержки, для характеру, для самолюбия, для того, наконец, чтобы иметь законное право заплатить застоечному нахалу 17 копеек, или, как выражаются здесь, "злоты, гроши пентць". Бедный герой мой! Он пьет, обжигает себе нёбо, а все-таки пьет, с одною лишь мыслию, как бы допить поскорее "и показать… показать им".

Что показать? – Это и сам он сознавал довольно-таки смутно; чувствовал только, что "надо показать… надо… и очень много… наказать их, каналий!"

Но как наказать? – Опять-таки представление об этом было самое смутное.

Выпив, наконец, чашку и морщась от боли в обожженном рту, но с таким видом, как будто вовсе не от боли, а от проглоченной мерзости, он неторопливо достал папироску, неторопливо повертел ее с равнодушным, рассеянно-задумчивым видом и неторопливо же подошел к огню закурить ее. И это была нарочная, умышленная неторопливость, будто бы ради выдержки собственного достоинства, тогда как самому хотелось бы поскорее вырваться и убежать отсюда, ибо он чувствовал, как в груди опять начинает колесом ходить что-то жуткое и в горле опять давит что-то так сухо, давит каким-то спазматически-колючим сжатием, так что, чувствуя все это, он делал над собою большое усилие, чтобы глотать и давить в себе эти тяжелые ощущения, которые вот-вот того и гляди прорвутся наружу самым неуместным проявлением и разрешатся озлобленными рыданиями, и тогда… тогда нет ничего мудреного, если прихлынет бешеное затмение и опять явится шальная мысль хватить наповал чем ни попади! Он чувствовал, что внутри его кипит сильное, почти истерическое раздражение, и напрягал всю силу воли, чтобы подавить его.

Закурив наконец папироску, все с той же гримасой, будто бы от проглоченной мерзости, подошел он к стойке и недовольным, но презрительно-спокойным голосом спросил, указывая взором на выпитую чашку:

– Что стоят эти помои?

– Як-то? – устроив себе глупую физиономию, отозвался застоечный пан. Теперь уже он притворялся, будто он не понимает языка русского.

– Я спрашиваю, что стоят эти помои, которые вы подаете под именем кофе? – с вразумительной расстановкой слов и нарочно придав металлическую звучность своему, несколько повышенному голосу, повторил свой вопрос Константин Семенович.

– Не розумем!..[99]99
  Не понимаю!


[Закрыть]
– пожал плечами буфетчик и, смотря на него притворно-недоумевающим взглядом, прибавил, помолчав малое время:

– Цо вацьпан потржебуе?[100]100
  Что вам, сударь, угодно?


[Закрыть]

Хвалынцев упорно глядел ему прямо в глаза блестяще-холодным и твердым взглядом, тогда как внутри себя он чувствовал, как там в груди играет что-то, играет и ходит, и дрожит всеми жилками, всеми нервами чувство живой, только что вновь народившейся ненависти. И вдруг судьба ему дала на одно мгновение счастливое, злорадное удовольствие: он увидел, как под влиянием его твердого, холодного, смелого взгляда, нахальные глазенки застоечного пана вдруг потупились и смущенно забегали вниз и в стороны, всячески избегая новой встречи с этим неприятно-блестящим, стальным и острым взглядом "пршеклентего[101]101
  Проклятого.


[Закрыть]
москаля". Это неожиданное открытие вдруг как-то нравственно подняло Хвалынцева, подняло дух его и, вместе с пробудившеюся уверенностию в самом себе, придало столь нужное ему теперь не деланное, а настоящее спокойствие – спокойствие сознанной силы и нравственного перевеса.

– Але цож вацьпан потржебуе?.. – продолжал меж тем бормотать, уже заметно поспустивши тон, застоечный шляхтич, все так же бегая глазенками и избегая встречи со взглядом Хвалынцева.

– Если вы не понимаете по-русски, то пришлите вместо себя кого другого, кто бы понял меня, – все тем же ровным, повышенным голосом заговорил последний, – потому что я точно так же не понимаю по-польски.

Эту последнюю фразу он постарался произнести особенно отчетливо и ясно.

– Алежь нема кого, пане! – пожимая плечами, бормотал буфетчик. – А в реши,[102]102
  Впрочем.


[Закрыть]
махнул он рукою, – с пана – злоты, грошы пентць.

"Ага! понял голубчик! заставил-таки понять!" с чувством несколько мелочного самодовольствия подумал себе Хвалынцев. "И все это врут они: все они отлично понимают!.. Одно только притворство!" Он неторопливо раскрыл бумажник, небрежно вынул пачку ассигнаций – ту, что была потолще – оставив две другие несколько на виду в бумажнике; затем как бы нечаянно, мельком дав заметить в ней несколько крупных бумажек, он вытащил зелененькую и небрежно швырнул ее на конторку под самый нос застоечному пану. И все это проделывал умышленно, нарочно, даже с чувством какого-то ребяческого самоуслаждения: вот же, мол, тебе! На, смотри, каналья!.. Смеет думать, полячишко поганый, будто семнадцати копеек нет!

Теперь уже Хвальшцеву почему-то вдруг вообразилось, что тот непременно думал это. У него даже образовалась какая-то уверенность в том, совершенно безосновательная, но твердая.

Получив сдачу, которая, к приятному удивлению Хвалынцева, была ему подана довольно вежливо ("что значит, однако выдержка!" самодовольно подумалось ему при этом; "стоило лишь показать решительную и твердую смелость – полячок и струсил!"), он вышел наконец на свежий воздух и только тут вздохнул легко и свободно.

Однако же отголоски внутреннего раздражения, чуть было не разразившегося истерикою злости, давали еще ему чувствовать себя то волнением, то нервным ощущением дрожи в руках и внутри груди, то холодными мурашками за спиною и в верхней части рук от локтя к плечу и лопатке.

Он чувствовал настоятельную потребность хорошенько пройтись, освежиться, успокоиться и хоть сколько-нибудь рассеять себя, и потому тотчас же отправился бродить куда глаза глядят, с целью "осматривать город", или, лучше сказать, просто без всякой определенной цели.

IV. На Коложе

Хвалынцев любил испытывать то, что может быть названо чувством чужого, незнакомого места, чужого города. Если судьба заносила его в совершенно неизвестный ему, никогда не виданный им город, где у него даже нет никого знакомых, он любил пойти без всякой цели бродить по незнакомым улицам, площадям, переулкам, приглядываться к домам, к людям, к характеру нечаянно открывавшейся местности, перспективы, пустыря ли какого, или древнего храма, думать, какие-то здесь люди живут и что-то у них за нужды, что за жизнь, что за борьба, какие стремления, хлопоты, интересы, какие характеры, какие у них домики, и по виду этих домиков дополнять, дорисовывать в воображении картину повседневного быта и жизни их обитателей. Каждый домик как будто свою особую физиономию имеет, свой личный характер оказывает, чему особенно помогают окна, играющие в этом отношении роль глаз человеческих. Один домишко глядит на улицу весело, словно бы улыбается, другой стоит себе состроивши кислую гримасу, третий своими окнами-глазками словно бы жалуется на что-то, словно бы обидели его, четвертый глядит на все как-то подозрительно скосившись. Хвалынцев очень любил совсем потеряться в этих незнакомых улицах и переулках с этими самыми домиками, любил идти, ни у кого не пытая дороги, а просто так себе наудачу, куда Бог ни выведет. В это время глаз всегда делается как-то внимательнее, приглядчивее, развивается чувство наблюдательности; мысль, не занятая ничем особенным, работает меж тем с какою-то пытливою прихотливостью, а воображение помогает ей изукрашивать эту работу… Как-то впечатлительнее становишься в это время и все стараешься запомнить, усвоить себе характер и вид каких-либо предметов, зданий, перспектив, для того чтобы не забыть их впоследствии – запомнить даже самое впечатление, под которым их видел. – Любил Хвалынцев и это чувство полного, круглого одиночества, среди многолюдья: я, дескать, никого не знаю, и меня никто не знает; броди себе, гляди, мечтай, наблюдай – никому до тебя никакого дела нет, никто не остановит, не развлечет и не побеспокоит тебя. Хорошо! славно так! – И каждый раз, попавши в чужой город, – он с удовольствием переживал это чувство чужого, незнакомого места.

Так точно и теперь вот с ним было. Движение, свежий воздух, яркое солнце и это самое чувство осадили, успокоили окончательно его волнение. Он даже и не старался о том, чтобы не думать о давешней истории: по прошествии некоторого времени оно как-то само собою незаметно перестало думаться; мысли и впечатлительность настроились на другое – и мало-помалу это знакомое, тихое, приятное и немного как будто грустное, но хорошо-щемящее чувство чужого места всецело охватило собою Хвалынцева. Он побродил уже достаточно, но усталости не испытывал ни малейшей. Прошел мимо желтого одноэтажного, построенного покоем здания, с какою-то статуей на куполе крыши, за которой чернели вековые деревья обширного сада, и по присутствию полицейских да казаков догадался, что это – губернаторский дом. Впрочем, губернаторские дома, почти во всех губернских городах, всегда как-то сразу, сами собою узнаются: около них неизменно царит какая-то неуловимая, невесть в чем именно заключающаяся, но тем не менее чувствуемая, словно перемена воздуха, какая-то официальная атмосфера: так вот тут и пахнет тебе губернаторским домом!

Затем, оставя вправо от себя какие-то пустыри, пошел герой наш по пустынной площади, по направлению к видневшемуся прямо впереди какому-то трехэтажному голубому дому, к заднему фасаду которого тоже примыкали обширные сады. По "всевидящему оку", изображенному на фронтоне, да по вышедшему из ворот монаху и двум-трем попавшимся навстречу субъектам в шинелях семинарского покроя с певческими физиономиями, Хвалынцев догадался, что голубое здание должно быть архиерейский дом, и не переходя мостик, спустился налево в глубокий овраг, по крутым, размытым бокам которого кое-где лепились убогие беленые мазанки, сарайчики да садочки, а по одну извивалась речонка Городничанка, через которую местами можно было просто перешагнуть с небольшим напряжением. Место это очень оригинально и довольно красиво, и притом выходит из всякого условно-городского характера. Не заметно для самого себя, бредя все дальше да дальше по этому оврагу – где, подымаясь тропинкой на откосы боков, а где спускаясь на самое дно – он вдруг заметил, как неожиданно впереди сверкнула в глаза ему, словно вороненая сталь в солнечных блестках, полоса реки, и оглянулся вокруг себя. Он был на дне широко раздвинувшегося оврага. И направо, и налево подымались значительные крутизны. У самой вершины левой кручи виднелись какие-то древние развалины: будто остатки башни, выступы стен, углов и даже темное окошко можно было заметить в стене пониже уровня вершины. Это были развалины древних гродненских укреплений, остатки окруженного глубоким рвом замка, от которого поныне уцелел только один из флигелей, и этому флигелю новейшая

цивилизация постаралась придать казенный, строго-казарменный характер. На вершине правой крутизны, из-за купы древних дерев, тоже виднелись какие-то развалины: колонны и стены, а прямо за рекою вырисовывалась на синем фоне неба красивенькая колокольня над желтыми стенами и черепичными кровлями францисканского «кляштора».[103]103
  Монастыря.


[Закрыть]
По обоим склонам круч бродили козы, тихо пощипывая пожелтелую, прихваченную морозом травку. Черные силуэты этих коз с необыкновенною отчетливостью вырисовывались и на самой вершине левой крутизны, там, где среди развалин, над самым обрывом спокойно расселись, посасывая трубочки, двое каких-то русских солдатиков, тоже ясно обозначавшиеся своими силуэтами на голубом фоне прозрачного воздуха.

"Ах, как хорошо тут!" невольно вздохнулось Хвалынцеву. "Какая прелесть!.."

И ему захотелось побродить среди этих развалин, рассмотреть их поближе и поглядеть, каков-то должен быть вид оттуда, с этих вершин, на город и на широкую даль прилегающих за Неманом окрестностей. Подъем на правую крутизну был несколько отложе, чем на левую, которая зато примыкала к самому городу, и потому Константин решил себе: сначала взобраться направо, а потом уже осмотреть развалины замка, откуда будет гораздо ближе вернуться в город. Так он и сделал. Хватаясь иногда за обнажавшиеся корни дерев, перевесивших свои голые ветви над его головою, по узенькой, извилистой тропинке, которая местами пролегала по самому обрыву, Хвалынцев добрался до вершины, где пред ним открылась ровная площадка, засаженная старыми деревьями, между которыми высокие пирамидальные тополи занимали весьма видное место. Тут же были и развалины.

Над самой кручей, над краю высокого, почти отвесного обрыва, высились полуразрушенные стены, одна часть которых некогда, вместе с глыбою почвы, рухнула в Неман, оставив на вершине, кроме уцелевшей части стен, еще и несколько отдельных, устоявших с того времени колонн, на которые когда-то упирались высокие своды. Это были остатки храма, характер постройки которого свидетельствовал о его глубокой древности. Все стены были выведены из дикого камня, сплоченного между собою надежным цементом. Полукруглая алтарная стена, обращенная на восток, вместе со стеною северною, в которой были пробиты двери и окна, а равно и часть западной сохранились еще очень хорошо. С наружной их стороны можно было видеть мозаичные украшения в виде крестов и звезд, цвета которых и доселе еще очень свежи; внутренняя же стена испещрена была правильно-круглыми отверстиями. Это были голосники, то есть кувшины, замурованные в стены для благозвучного резонанса внутри храма. Теперь голосники эти являли собою прочный и безопасный приют для воробьев, которые во множестве посвивали свои гнезда в темной глубине этих акустических кувшинов. Хвалынцев вспомнил, что некогда где-то читал он, что подобного рода кувшины-голосники являлись в церковных постройках X–XII веков; это одно уже указало ему приблизительно на время, к которому можно было отнести сооружение наднеманского храма. На алтарном своде, кое-где местами, сохранились еще остатки фресковой живописи: слабо виднелся очерк головы какого-то святого и расписной, каёмчатый карниз. У ног чернел полузаваленный сход в церковные склепы. Там и сям, и внутри, и вне храма, валялось несколько намогильных плит, и Хвалынцев с величайшим трудом мог разобрать совсем почти стершиеся надписи двух из этих камней. На одном виднелось имя какой-то Голицыной, на другом высеченное по-латыни имя Лизогуба. Разбросанная вокруг и около масса кирпичей, булыжника, гранита, мусора и щебня валялась в особенном изобилии в сохранившейся части восточной и северной стен. Вокруг все было так тихо и глухо. Легкий ветер свистел иногда в оголенных прутьях высоких тополевых вершин. Солнце ласковым светом обливало это картинное место запустения; внизу, глубоко под ногами, сверкала стальная полоса Немана, и было на нем все тоже так пустынно: ни одной лодочки, никакой жизни, кроме быстрого движения вечных волн. Налево город виднелся, скученный в довольно тесном пространстве со своими буро-красными, остроконечными и высокими черепичными кровлями, со своими башнями, куполами и изящно легкими, причудливо прорезными крестами католических колоколен. Прямо пред глазами, за рекою – широкая даль открывалась, даль, синевшая лесами и туманом; направо убегал Неман и прятался за излучинами своих крутых и лесистых берегов… Неман – старая порубежная река: там, за нею, сейчас же начинается Польша…

Хвалынцев долго любовался на всю эту широкую картину, от которой веяло на душу какою-то тихою, светло-спокойною грустью. Там каждая пядь земли безмолвно свидетельствовала о старой, исторической борьбе, о бурной жизни давно минувших времен… От этой картины он снова перевел взоры свои на окружавшие его развалины. Уцелевшие стены и колонны были исчерчены всевозможными надписями и стихами. Надписи почти исключительно были польские и отчасти русские, но последние довольно-таки безграмотны, и по конструкции речи можно было заключить, что вышли они из-под руки польской. Это были по большей части разные пошлости, плоские изъяснения в любви, и стихами, и прозой, отчасти надписи пасквильного свойства, а отчасти и совсем неприличного, цинического характера. Но одна из них особенно обратила на себя внимание Константина. Она была сделана на алтарной стене, с правой стороны, и по-польски гласила следующее:

"Псе глосы неидон' под небесы![104]104
  Собачьи голоса не возносятся в небеса!


[Закрыть]
»

Грубый цинизм обыкновенного задорного свойства, казалось, был еще как-то сноснее: по крайней мере, можно было думать, что такие надписи чертила неумелая рука едва научившегося писать школьника, который совершенно безразлично чертит то же самое на любом заборе или на стене этих развалин, не ведая и не понимая, какие это стены и какие развалины. Но "псе глосы" своим едким сарказмом свидетельствовали ясно, что эту последнюю надпись начертала сознающая и ненавидящая рука.

"Песьи голоса не возносятся в небеса! – какая эпитафия к этим смертным останкам, к этим развалинам!" с невыразимо-щемящею грустью подумалось Хвалынцеву. – "Песьи голоса!.." Какова же однако сила слепой ненависти, если она не пощадила даже могильных остатков древности, этой святыни христианского храма!"

Чем больше разбирал он подобные надругательства, щеголявшие кощунством патриотической ненависти, тем грустнее и горьче становилось ему на душе. А эта пустынность, эта тишина вокруг, эти голые ветви и перебегающий шум ветра, доносившийся снизу плеск реки, унылость поздней осени и где-то невдалеке однообразное, короткое карканье ворона на вершине березы – все это еще более и более, в соединении с горькими мыслями и сознанием собственного одиночества, собственной отчужденности, навевало на душу щемящее, занываю-щее ощущение грусти – грусти тихой, но саднеющей, колючей и чуть не до слез захватывающей всего человека.

Быть может, долго бы еще простоял Хвалынцев в этом немом оцепенении грусти, если бы до слуха его не достигли отзвуки чьих-то тихо бродивших шагов и невнятного старческого бормотанья где-то тут же, близко за стеною.

Он встряхнулся и вышел посмотреть, кто там бродит.

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй и прости. Эка грех какой!.. Эка люди нехороше… А-ах!.. Ну, уж только! Ишь ты как!.. – с соболезнованием и досадой шамкал чей-то старческий голос.

Хвалынцев завернул за алтарную стену и увидел древнего, совсем седого старичка, который, сгорбившись от лет, неверными, старческими руками тщательно отметал метлою нечистоты от церковной стены и сбрасывал их вниз по обрыву.

Заметив постороннего, старик обернулся и, щитком приложив руку к глазам, вглядчиво, незорким оком старался разглядеть, что за человек такой подходит?

– Здравствуй, дедушко! Бог помочь! – приподняв шапку, внятно и громко проговорил Хвалынцев.

Старик дрожащею рукой снял тоже свою шапчонку и поклонился почтительно-степенно, хотя, как показалось Хвалынцеву, словно бы с какою-то недоверчивостью.

– Здравствуйте, – прошамкали его старческие губы.

– Что делаешь, дедушко? – совсем близко подойдя к нему, проговорил Хвалынцев с особенною ласковостью в улыбке и голосе. Услыхав русскую речь, он хотел как-нибудь завязать беседу.

– Да вот, паскудят все место святое… Ишь ты! – проговорил старик с таким видом, в котором чуялось внутреннее возмущенное чувство.

Хвалынцев соболезновательно покачал головою.

– Кто ж это? – спросил он.

– А люди… нехорошие… Злые люди… Нет, вишь, им другого места! Храм Божий для экого дела нашли! Ты вот тут очистишь, а они, гляди, на другой день опять!

– Что ж, неужели это нарочно?

– А то не нарочно?!.. Знаю я их!

– Кто ж это? поляки?

– Известно, поляки! Паничи ихние – вот что учатся… И чему их там только учат, прости Господи!.. Нешто не видно, что место святое?!.. Хоть и завалилось, а все же престол Господен стоял. О-ох, грехи наши тяжкие! – со вздохом покачал он головою, снова принимаясь за свою работу.

– А ты, дедушко, их подкараулил бы да пристыдил хорошенько, – посоветовал Хвалынцев.

– Стыдил! – махнул дед рукою. – Ты их стыдишь, а они в тебя каменьем да грязью швыряют… да насмехаются еще!.. Одно слово: злые люди… нехорошие…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю